Окажись сейчас в моем замке Освальд фон Волькенштейн и спроси меня: «Неужели ты, Иоганн, хочешь быть мирным швабским свинопасом, и хочешь, чтоб жизнь твоя прошла между навозными кучами на скотном дворе и тяжбами мужиков из-за потравы ничтожного клочка пашни соседским теленком, или же, Иоганн, тебя влечет слава крестоносца и паладина?», я бы ответил не так, как пятьдесят лет назад. Я бы ответил совсем наоборот. Но для этого должно было пройти полвека, и внутри этого полувека, должна быть лечь дорога длиной в тридцать три года…
Не заметил, как и рассвело.
Встал, оделся, опустился во двор к колодцу. Ополоснулся холодной водой и пошел в кухмистерскую.
Повар Ханс и два поваренка уже вертелись у плиты. Увидев меня, низко поклонились. Ханс от усердия выпучил единственный глаз, ждал, о чем я его спрошу или чего велю. А я просто стоял в дверях и смотрел на огонь в плите. Огонь плясал, гудел, и от этого на душе у меня почему-то стало тревожно. Я давно заметил, что вечерний огонь — в костре ли, в печи ли, в камине ли — навевает покой и лад. Наверное, оттого, что хочешь ты того или нет, а где-то в тебе дремлет мысль: он сейчас поиграет и уснет. Спрячется под золу и угли и будет спать под головешками, а может, и совсем умрет…
А утренний огонь — он, как зардевшийся пожар. Как вспыхнувшая заря. Он несет тревогу и таит ожидание новых свершений. Тогда как закат наводит на мысль о приближающейся ночи. Впрочем, в молодости и закат воспринимаешь лишь как напоминание о том, что стоит соснуть и снова придет молодой розовый день.
«А Освальд еще, конечно, спит, — подумал я. — В такую пору встают старики да слуги». И ошибся. Как будто и тут продолжая спорить со мною, он появился у колодца голый по пояс, опеленутый по чреслам чистой холстиной. Постоял немного, с хрустом вытянул руки и, блаженно улыбаясь, подставил лицо солнцу. Тут появились и его спутники. Двое таких же, как он, юнцов. Как и он — голые по пояс. Они плескались у колодца, молча, сосредоточенно, чуть печально, что ли. Их ждал поход. Тут было над чем задуматься. Растерев друг друга докрасна, они накинули полотенца на плечи и гуськом побрели к кухмистерской. Первым через порог шагнул Освальд и увидел меня. Чуть поправив на груди полотенце, он произнес без тени смущения:
— Доброе утро, господин маршал.
Двое его спутников, заметно смешавшись, пробормотали вслед за ним то же самое.
— Не совсем ладно, молодой господин, являться полуголым перед его высокородием господином маршалом, а? — пробурчал кухмистер Ханс. (Они все — старые слуги в замке Фобург — именовали меня «маршалом», потому, что перед тем, как поселиться здесь, я служил маршалом двора у светлейших герцогов Баварских Виттельсбахов{11}, унаследовав нашу фамильную должность после смерти моего старшего брата бездетного Герлаха.)
Освальд не удостоил его даже взглядом. Эта чванливая дворянская независимость с изрядной долей спеси необычайно понравилась младшему поваренку — двенадцатилетнему Тилли. Он прямо-таки окаменел от восторженного изумления. В глазах его запрыгала добрая дюжина бесенят — восхищения и злорадства: знай, мол, наших! Мы хоть и молоды, да зато сам черт нам не брат. Еще бы! Мальчишка, почти его сверстник, с великолепным презрением пропустил мимо ушей замечание самого господина кухмистера!
— Мы хотели пораньше тронуться в путь, господин маршал, — обратился Освальд ко мне. — Распорядитесь, пожалуйста, насчет нашего завтрака, если можно.
— Приходите в Каминный зал, Освальд. И вы, господа, приходите в зал, — сказал я, обращаясь к его спутникам. — Потрапезуем вместе.
Все трое молча поклонились, и так же гуськом, пошли одеваться. И пришли они к накрытому столу также степенно и строго. Молча помолились. Преломили хлеб и аккуратно, по-крестьянски, смели крошки в ладони: видать, дорога, хотя и недолгая, уже выучила их бережливости. Лица у всех троих были сумрачные, задумчивые и, казалось, они уже не здесь, а в дороге — опасной и трудной. Они сосредоточенно и вместе с тем отрешенно смотрели в стол и только когда чей-нибудь взгляд падал на перекрещенные мечи, висящие над камином, в их глазах просыпался живой интерес, свойственный любому мальчишке, увидевшему оружие.
Я глядел на Освальда, и теперь его сходство с Сабиной не казалось мне столь разительным. Привык, должно быть.
Зато один из его спутников, черноволосый и круглолицый, начал чем-то беспокоить меня. Я всматривался в его черты, но кроме глухого беспокойства и чувства чего-то страшно знакомого и безнадежно забытого, не обнаруживал в себе ничего.
Так мы и сели, молча, изредка взглядывая друг на друга. Когда мальчики отставили тарелки и, поблагодарив за завтрак, уже приготовились встать, я спросил:
— Куда же вы пойдете теперь?
— В Мюнхен, господин маршал, — ответил Освальд. Он не хотел называть меня иначе и этой сухостью подчеркивал свою отчужденность. Мне стало жалко их всех — взъерошенных, настороженных, гордых.
— Мы тоже начинали поход из Мюнхена, — сказал я, — тогда там собралось много наших. — И как во сне произнес про себя — не вслух — давно забытые имена: Вернер Пенцпауэр, Ульрих Кухлер, маленький Штайнер{12}. Скажи я их громко, они бы, по-видимому, ни о чем не сказали мальчикам.
— А оттуда куда вы пошли? — спросил черноволосый круглолицый мальчик, который только что пробудил во мне чувство чего-то забытого.
— Мы пошли к Дунаю и собрались у Железных Ворот{13}. А оттуда переправились в Болгарию и подошли к городу Видину. Наши называли этот город — Бодем.
— Неверные крепко дрались за Видин? — спросил Освальд с нетерпением мальчцшки, желающего услышать о сечах и подвигах.
— Владетельный князь Видина, Иван, сдал город без боя. Более того, он сам привел нас в свой город.
Все трое ухмыльнулись с загадочной ироничностью — не Бог весть, каким трудным был ваш поход.
— Нас такая прогулка не ждет, — проронил Освальд с печальным высокомерием.
— Едва ли сейчас кто-нибудь сдаст свой город по доброй воле, а тем более позовет крестоносцев в гости.
— Он был христианином этот Иван Видинский, — будто оправдываясь, пояснил я. И добавил, извиняющимся тоном: — Тогда еще встречались христиане не нашего толка, которые иногда доверяли крестоносцам.
— А сражения были, господин маршал? — спросил второй спутник Освальда, застенчивый белобрысый паренек лет шестнадцати. И я заметил, как у всех моих сотрапезников глаза загорелись так же, как при взгляде на скрещенные мечи над камином.
— Один город мы взяли штурмом, простояв у его стен дней пять. Но я в том бою не участвовал. Король Зигмунд послал наши отряды к другому городу — Шилау. У язычников он назывался Никополь. Мы обложили его и со стороны реки, и с суши и осаждали полмесяца, когда узнали, что на выручку язычникам идет сам османский султан Баязид{14}.
— Долго собирался султан, — криво ухмыльнувшись, заметил Освальд.
— Его звали Баязид Молниеносный, — как бы не услышав сказанного Освальдом, ответил я. — И он шел к нам с двухсоттысячным войском. А такое большое войско за неделю не соберешь.
Освальд быстро посмотрел на каждого из своих спутников. Их лица выражали согласие со мной — они понимали, что двести тысяч войск собираются не сразу.
— А сколько было у нас, господин маршал? — спросил Освальд.
— Около семидесяти тысяч, — ответил я.
— Ясно, — сказал Освальд, — трое на одного. А с тремя сарацинами управится не всякий крестоносец.
— У вас все будет хорошо, — сказал я.
Вдруг Освальд встал.
— Господин маршал, — громко и, как мне показалось с вызовом, сказал он, — может быть, у нас тоже не все будет хорошо. Однако не в этом дело. Вы сами вчера сказали, господин маршал, что крестоносец должен идти в поход, что бы его там ни ожидало. И эти ваши слова сильно пришлись мне по душе.
Двое других молча смотрели на нас. А я подумал: «Что мне сказать им? Ведь они все равно сделают то, что задумали. Крестоносцами не становятся. Крестоносцем надо родиться». А им я сказал:
— Теперь другое время, господа. Может, вы и добьетесь своего. Ведь вот уже триста лет бьются рыцари за Иерусалим. Должны же они когда-нибудь все-таки взять его.
А бес противоречия, поселившийся во мне, как только мальчики появились в Фобурге и заставили меня вспомнить все, что случилось со мной полвека назад, бес противоречия, который вот уже вторые сутки не давал мне покоя, натравливая меня — нынешнего — на того, каким я был в молодости, снова заворочался в груди и шепнул ехидно: «Им вовсе не обязательно брать Иерусалим. Если они возьмут его, для чего им жить дальше? Что делать? Чем оправдываться перед всеми другими? Может, это и хорошо, что он еще не взят. По крайней мере, пока Святая Земля во власти язычников, многие мальчики еще могут стать крестоносцами. А ведь это так важно — знать, что ты можешь стать крестоносцем. А если цель достигнута другими и все страны освобождены от неверных твоими счастливыми предками и Святая Земля уже давно под рукой христиан, что остается тогда тебе? Разводить свиней и сеять рожь, и хвастаться легендарными подвигами отцов и дедов».
Но я не сказал им этого. Я просто спросил:
— А что, господа, знаете вы о Святой Земле и почему вы идете туда?
Мальчики опешили.
Первым опять нашелся Освальд.
— Ну, это яснее ясного, господин маршал, — ответил он таким тоном, будто я спросил у него, сколько ног у лошади, или какого цвета снег.
— А все-таки?
— Освобождать Гроб Господень, — ответил Освальд.
— Хорошо, — согласился я. — На этот вопрос я ждал именно такого ответа, но я спросил вас не только о том, зачем вы идете в Палестину, а еще и о том, что вы знаете о Святой Земле?
— То, что она находится под игом сарацин.
— Еще что?
— Что христиане всей Земли хотят вызволить ее из-под этого ига.
— Немного вы знаете о Святой Земле, господа.
— С нас и этого довольно, — дерзко и заносчиво ответил белобрысый, и я удивился такому тону, потому что поначалу посчитал его застенчивым тихоней.
— Вовсе нет, — сказал я примирительно. — Посудите сами: если человек идет куда-то и зачем-то, да к тому же собирается жертвовать собой и убивать других, наверное, следует ему знать, как на самом деле обстоят дела там, куда он идет?
— Разумеется, господин маршал, — дружелюбно откликнулся круглолицый брюнет. И произнес так же примирительно, как ня: — Во всяком случае, такие сведения будут очень кстати и нам, и другим.
А Освальд столь же миролюбиво добавил:
— Извините Вернера, господин маршал, с него и в самом деле всегда хватает того, что он знает. И надо вам сказать, что знания для него не питье и не пища — здесь наш Вернер всегда довольствуется самым малым.
Белобрысый обиженно засопел. Я улыбнулся.
— То, что я хочу сказать вам, господа, весьма важно. Я сам был в Святой Земле и видел многие города и храмы. Дело в том, что Палестину называем Святой Землей не только мы, христиане. Ее считают Святой и арабы, и евреи потому, что в Иерусалиме и вокруг него находится множество христианских, мусульманских и иудейских святынь.
Мальчики, заметил я, слушал меня совсем не так внимательно, как тогда, когда я рассказывал о сражениях с неверными: Освальд слушал из вежливости, белобрысый Вернер стоял, уставившись на все те же мечи над камином, и лишь круглолицый брюнет всем своим видом показывал, что сообщаемые мною сведения он считает весьма для себя полезными.
И вдруг это вежливое невнимание почему-то меня задело.
«Ну, ладно, — подумал я, — сейчас я вас расшевелю. Вы у меня проснетесь».
— Господа, — сказал я, — вы, наверное, слышали, что крестоносец, если это благочестивый воин, а не просто любитель наживы, обязательно посещает все святыни, какие встречаются ему по дороге?
Мальчики хором подтвердили это.
— Так вот, — проговорил я интригующе, — я могу, не выходя из замка, показать вам величайшие святыни Иерусалима и его окрестностей. Только вам придется немного подождать меня.
Мальчики переглянулись, и я заметил на лицах у них недоверчивый интерес.
— Подождите меня во дворе, — повторил я и показал им рукой на дверь.
Они вышли молча, гуськом, и остановились за порогом, ожидая меня.
А я пошел на второй этаж, к себе в спальню, и достал из ящичка, где лежала большая связка ключей, — один — короткий и толстый, с головкой в виде голвы льва и язычком, напоминающим растопыренную львиную лапу.
«Армен, Армен, — подумал я, — ты не станешь сердиться, даже если узнаешь, что я повел чужих в твою часовню».
Мой дед всю жизнь слыл изрядным чудаком. Говорили, что он выдумывал всякие такие штучки, каких в окрестностях не знавал никто. Среди соседей кто-то однажды даже пустил слух, что старый Шильтбергер, с помощью нанятого им алхимика, начал искать философский камень{15}, чтобы потом при помощи этого колдовского минерала любой предмет превращать в золото.
Слухи, как обычно, имели под собой кое-какое основание. Дед действительно нанял одного венецианца с острова Мурано, который привозил на продажу не то в Мюнхен, не то в Нюрнберг зеркала, кубки и прочие стеклянные вещицы. Дед познакомился с венецианцем на рынке, расспросил его, хорошо ли идет торговля, и когда тот признался, что торговля сама по себе идет неплохо, да беда в том, что товар больно хрупок, дед предложил ему остаться и делать все это у него в Шильтберге.
Венецианец, оказавшийся не простым фактором, а, как он говорил, мастером-стеклодувом, отправленным товариществом ремесленников в Баварию для того, чтобы на месте узнать цены и потребности в товарах, подумал-подумал и согласился.
Не знаю почему, но ни кубков, ни зеркал он так и не сделал. Однако наготовил множество цветных стекол — синих, зеленых, красных и желтых.
Когда я был еще совсем маленьким, я любил играть с разноцветными осколками, валявшимися у входа в подвал, где венецианец варил стекло.
Он наготовил несколько ящиков стекол, однако деду нужны были зеркала и кубки, а их-то, как оказалось, заезжий мастер делать не умел.
Дед расчитал «алхимика», и тот отправился восвояси, а сваренные им разноцветные стекла остались.
Тогда деду пришла в голову новая идея: он решил построить в Шильтберге высокую сторожевую башню. Такую, какие строили французские сеньоры во дворах своих «шато».
Они называли их «Донжон» и это значило «Длинная башня» или «Большая», или «Самая высокая», вобщем, что-то в таком роде.
Однажды осенью, когда хлеба уже были убраны, дед согнал мужиков и велел одним рыть яму под фундамент башни, другим — добывать камень, третьим — возить его в Шильтберг, а прочим — гасить известь, готовить раствор и тесать доски для строительных лесов вокруг будущего донжона.
Крестьяне многое умели делать, но они не могли ковать железные растяжки и балки, не умели жечь твердый кирпич, пригодный для строительства высокой и тяжелой башни, и потому дед был вынужден закупать все это в округе, тратя кучу денег и, наверное, уже не радуясь тому, что эта ненужная затея втемяшилась ему в голову.
Однако дед, как и многие из Шильтбергеров, был упрям и продолжал начатое дело с настойчивостью, достойной лучшего применения.
Следует сказать, что неудача с венецианцем кое-чему научила деда — он не стал искать мастера, который пообещал бы ему воздвигнуть эту новую Вавилонскую башню, а, надеясь неизвестно на что, взялся руководить постройкой сам.
Яму под фундамент мужики вырыли быстро, несмотря на то, что она была так глубока, что в нее могло бы поместиться пол-Шильтберга.
Даже такой выдающийся зодчий, как мой дед, понимал, что чем глубже яма, тем больше камня нужно в нее свалить. И потому мужицкие телеги с рассвета и до заката возили из каменоломни породу, но наполнить прорву до нужного уровня так и не могли.
Наконец дед, руководствуясь соображениями, известными ему одному, велел прекратить засыпку ямы камнем и приступить к возведению первого яруса башни.
Здесь дела пошли хуже: хороших каменщиков среди мужиков оказалось намного меньше, чем прилежных землекопов. И сколько ни бегал дед с отвесом и рейками — и без ежеминутных промеров было видно, что основание башни сильно кренится в одну сторону. Не то оседал плохо утрамбованный камень, не то были какие-то другие причины, во всяком случае, даже дед понял, что и из этой его затеи ровно ничего не получится.
Так случилось, что вскоре после того, как стройка остановилась, дед захворал и помер. Мне было тогда семь лет.
После его смерти во дворе замка так и остались лежать штабеля бревен и досок, горы камня и кирпича, кучи железа, а в подвале Шильтберга — три десятка ящиков с цветным стеклом.
А еще через семь лет я отправился с Волькенштейном и другими рыцарями в Крестовый поход и вернулся домой тридцать три года спустя.
Вернулся я не один. Вместе со мной пришел мой товарищ по странствиям — строитель и художник Армен, с которым судьба свела меня…
Впрочем, в свое время я расскажу, когда и где свела меня судьба с этим хорошим и верным человеком, оставшимся моим другом на всю жизнь.
Итак, я и Армен пришли в мой родной Шильтберг. А потом, волею обстоятельств, о которых я тоже расскажу в свое время, мы оказались в Фобурге.