Так в историю физики авторами спина вошли Уленбек и Гаудсмит. Но ирония судьбы такова, что сейчас, когда все это ушло в историю, понятие спина неразрывно связано с именем Паули. К концу 1925 г. Нильс Бор поверил в спин. Отметим, что это произошло не без помощи Эйнштейна. Под влиянием Бора поверил в спин и Гейзенберг. А Паули оставался при своем. Он грозно предостерегал Бора и высказывал крайнее недовольство по поводу отступничества Бора и его попустительства ко всякой ереси в физике. Но скоро горячность Паули утихла — реальность спина нельзя было не признать. Как все было непросто, видно из письма Паули Кронигу (май 1925 г., в июне появится матричная механика): «Физика теперь снова зашла в тупик, во всяком случае для меня — она слишком трудна, и я предпочел бы быть комиком в кино или кем-нибудь вроде этого и не слышать ничего о физике!» [Там же, с. 34].
А ведь к этому времени было уже так много сделано! К этому времени уже были опубликованы работы де Бройля.
В начале 20-х годов одной из самых острых была проблема дуализма волна-частица. Эта проблема стояла давно. Еще в 1905 г. Эйнштейн, обращаясь, по мнению Планка, слишком вольно с гипотезой квантов, приписал свету корпускулярные свойства и объяснил таким образом явление фотоэффекта. И хотя эта работа имела заслуженный успех, физики и не думали отказываться от волновой природы света. Если бы свет не был волной, ни дифракция света, ни явление интерференции не могли бы иметь места. Ну, а объяснение фотоэффекта и связанное с этим предположение о корпускулярной природе света каждый физик понимал по-своему. Одни считали, например, что эйнштейновские кванты света не частицы, а какая-то мера энергии электромагнитного поля.
В 1922 г. американский физик Артур Комптон открыл эффект, названный его именем. При исследовании рассеяния рентгеновских лучей в парафине Комптон обнаружил, что, кроме ожидаемого эффекта, т. е. наличия рассеяния с той же длиной волны, что и падающее, имеется рассеяние с большей длиной волны. При этом оказалось, что, чем меньше длина волны падающего излучения, тем меньше доля рассеяния с неизменной длиной волны. Это явление никак нельзя было объяснить с точки зрения волновой природы излучения, согласно которой длина волны рассеянного излучения должна оставаться такой же, как длина волны падающего. Иными словами, свет при рассеянии не должен менять цвета. Так оно и есть на самом деле, пока мы имеем дело с длинами волн, сравнимыми с длинами волн видимого света. Комптон же исследовал рассеяние рентгеновских и гамма-лучей, длина волн которых в десятки и сотни тысяч раз меньше длин волн видимого света. Оказалось, при рассеянии жестких гамма-лучей (самые короткие длины волн, порядка 10–12 см) вообще не обнаруживается компонента с начальной длиной волны. Через год сам же Комптон и независимо от него Дебай развили теорию этого явления, исходя из чисто корпускулярной природы света. При этом все законы сохранения, справедливые для классической теории рассеяния двух частиц друг на друге, строго выполняются, прямо как при рассеянии двух бильярдных шаров. Необычным было лишь то, что один из «шаров» — электрон — был нормальной частицей, (так во всяком случае считалось тогда), а другой — частицей света, энергия которой определялась не массой и квадратом скорости, а постоянной Планка, умноженной на частоту. Так с открытием эффекта Комптона вопрос о двоякой природе света встал очень остро. Наступило время, когда, по выражению Брэгга, физики были вынуждены по понедельникам, средам и пятницам считать свет состоящим из частиц, а в остальные дни недели — из волн.
В том же 1923 г., когда ни эксперимент Комптона, ни его теория не вызывали сомнений у недоумевающих физиков, появилась еще более обескураживающая работа, да еще чисто теоретическая. Луи де Бройль, увлекающийся экспериментальным исследованием излучения и имеющий возможность заниматься этим в частной лаборатории своего брата, опубликовал три теоретические работы подряд. В этих работах он утверждал, что не только свет обладает двоякой природой, но и само вещество, оставаясь веществом, должно иметь волновую природу! Т. е. каждой материальной частице наряду с ее физическими свойствами — массой, размерами и т. д. — должна соответствовать своя собственная волна. Так что и электроны, и атомы, и даже молекулы могут рассматриваться как волны. Длину волны для любой частицы де Бройль определял как постоянную Планка, деленную на ее импульс. Так, если бильярдный шар считать волной, то в его длине волны, скажем, при скорости шара 1 м/с значимое число появляется через 25 нулей после запятой, т. е. длина волны бильярдного шара порядка 10–25 см.
С необычайной простотой де Бройль объяснял, почему, скажем, электрону
Статьи де Бройля никто не принимал всерьез, а если ему случалось выступать со своими идеями на семинаре, то его доклад вызывал всеобщее веселье аудитории. Первым на них обратил серьезное внимание Эйнштейн. В 1925 г. он писал Борну: «Прочтите ее! Хотя и кажется, что ее писал сумасшедший, написана она солидно» [Там же, с. 399]. Но Борн и разбираться не стал, а его молодые сотрудники устроили на тему дебройлевских идей потешный семинар. В том же году Эйнштейн обратил внимание Эрвина Шредингера на работы де Бройля.
Шредингеру было в ту пору 38 лет, но не только возраст отличал его от молодых создателей основ современной физики, воспитанников сильных «квантовых» школ. Шредингер был «сам по себе» и ни к одной из этих школ не принадлежал. Он родился и вырос в Вене. В 1910 г. окончил Венский университет, где, кроме философских и исторических курсов, выбрал физико-математические курсы и под сильным влиянием Хазенорля, занявшего после смерти великого Больцмана его кафедру, увлекся ими. Главным увлечением и любовью Шредингера в физике были статистические методы, восходящие к фундаментальным работам Больцмана. Именно увлечением, потому что он в равной мере увлекался биологией (ему принадлежат работы по эволюции человеческого глаза), языками, поэзией (имеется томик его стихов), скульптурой (его кабинет больше походил на мастерскую скульптора, чем на кабинет академического ученого) и более всего философией. «К современной теории атома я приближался очень медленно, — писал Шредингер. — Ее внутренние противоречия звучат как пронзительные диссонансы по сравнению с чистой, неумолимо ясной последовательностью мысли Больцмана. Было время, когда я прямо-таки готов был обратиться в бегство, однако, побуждаемый Экснером и Кольраушем, нашел спасение в учении о цвете» [16, с. 39]. Именно занятия цветометрией с глубоким знанием теории колебаний в сочетании с другими «внешними» факторами привели Шредингера к волновой механике.
К этим «внешним» факторам нужно отнести главным образом, пожалуй, следующие. Это тесное общение с Германом Вейлем, который в то время заведовал кафедрой математики в Цюрихском университете и оказывал прямую помощь Шредингеру в разработке математического аппарата; затем общение и дружба с Питером Дебаем, объяснившим в 22-м году эффект Комптона, и, наконец, «щелчок по носу» [17, с. 331], который, по выражению Шредингера, он получил от Эйнштейна по поводу «тщетной попытки построить картину фазовой волны электрона на эллиптической орбите». С этим же «щелчком» Шредингер получил от Эйнштейна указание на важность работ де Бройля. Шредингера увлекли идеи де Бройля, сумасшедшие идеи человека, профессией которого была вовсе не физика, а история искусств. Об этом времени жена Шредингера вспоминает, как о самом смутном. Ее муж, такой спокойный, такой хороший семьянин, потерял покой и говорит очень странные вещи, говорит, что сделал открытие, почти такое же важное, как открытие Ньютона. Открытие это — волновая механика Шредингера — появится в 1926 г. В 1929 г. де Бройль будет удостоен Нобелевской премии. А в 1925 г., когда Шредингер только начал свою работу, Гейзенберг создал первый вариант квантовой механики — матричную механику.
В ту пору Гейзенбергу не было еще 24 лет. Как ассистент Борна он занимался расшифровкой все тех же атомных спектров. Полуклассический фундамент, на котором была построена теория Бора, оказался шатким. Объяснение спектроскопических данных оставалось на качественном уровне. Даже в простейшем случае атома водорода при строгом рассмотрении концы с концами не сходились. Все попытки Гейзенберга, основанные на боровской модели атома, оказались безуспешными. Тогда он решил отказаться от самой модели атома и вообще от каких-либо предположений о том,
«…Он был моим ассистентом, очень талантливым, — писал Макс Борн, — но еще очень молодым и не очень опытным. Он даже не знал точно, что такое матрица, и, зайдя в тупик, обратился ко мне за помощью. После некоторых усилий я нашел связь между его идеями и матричным исчислением, и помню мое удивление, когда квантовое условие Гейзенберга оказалось не чем иным, как матричным уравнением
Поль Дирак (1902 г. рождения) в 23 года создал
Итак, в Кембридже появился еще один вариант квантовой механики — механика Дирака. «Пока мы обсуждали этот вопрос, — писал Макс Борн, — произошло второе драматическое событие: появились знаменитые статьи Шредингера. Его мышление развивалось по совершенно иному пути, восходящему к Луи де Бройлю» [Там же]. Научный мир пришел в замешательство. Уже были созданы матричные механики в Геттингене и Кембридже, а тут появилась новая механика — полная противоположность первым двум и столь же прекрасно согласующаяся с опытом. Случилось так, что летом того самого 1926 г. Гейзенберг поехал в Мюнхен навестить родителей и попал на доклад Шредингера. «Впервые познакомившись с толкованием, которое Шредингер хотел дать своему математическому дуализму — волновой механике, я пришел в совершенное отчаяние при мысли о той путанице в понятиях, которая, по-моему, была бы внесена в атомную теорию в результате такого толкования. К сожалению, из моей попытки навести порядок в понятиях во время дискуссии ничего не получилось: я привел доводы в пользу предположения, что вследствие толкования Шредингера совершенно невозможно объяснить закон излучения Планка, но они никого не убедили, а Вильгельм Вин, профессор экспериментальной физики при Мюнхенском университете, мне довольно резко ответил, что теперь действительно будет покончено с квантовым скачком и всей атомной физикой…» [17, с. 375].
Вскоре, однако, сам Шредингер доказал полную эквивалентность волновой механики и матричной механики Гейзенберга, получивших общее название «квантовая механика» — термин, который впервые ввел в физику Макс Борн еще в 1924 г. Но Максу Борну мы обязаны гораздо большим: смысл уравнения Шредингера, так же как единственно правильный смысл знаменитой пси-функции Шредингера, которую он ввел как функцию, описывающую волну в «чистом виде» (предпосылка, оказавшаяся абсолютно неверной), был выявлен Максом Борном. В интерпретации Макса Борна пси-функция не только не является волной, но и вообще не имеет никакого физического смысла. Смысл имеет лишь квадрат волновой функции, определяющий вероятность нахождения частицы в определенном энергетическом состоянии в определенной точке пространства и времени. Вероятностная интерпретация Макса Борна, с которой Шредингер так и не согласился до конца своих дней, и составляет суть квантовой механики. Именно в этой интерпретации уравнение Шредингера оказалось тем фундаментальным уравнением физики микромира, на котором построена современная физика. Сегодня мы знаем, что все гораздо глубже. Уравнение Шредингера правит не только микромиром, оно описывает самые разные явления и в макроскопической природе.
Сейчас в любой заштатной библиотеке можно взять книгу по квантовой механике, выбирая объем книги и автора на свой собственный вкус. А тогда квантовая мудрость должна была литься из уст в уста и нужно было найти в себе мужество поверить в нее.
Мы не коснемся здесь той бури, которая долго бушевала вокруг новорожденной квантовой механики, не коснемся знаменитого спора Эйнштейна с Бором. Великий Эйнштейн, вдохнувший жизнь в новую физику, Эйнштейн, которому в большей степени, чем кому-либо из великих, мы обязаны современным положением вещей, так до конца жизни и не принял «квантовой веры».
За открытие квантовой механики Нобелевской премии были удостоены Вернер Гейзенберг в 1932 г., Эрзин Шредингер и Поль Дирак — в 1933-м.
Итак, квантовая механика была создана. Теперь нужно было ее применять.
«В конце 20-х годов отзвуки великого гносеологического взрыва, каким явилось создание теории относительности и квантовой механики, докатились до самых отдаленных уголков мира, — писал Юрий Борисович Румер в своих воспоминаниях о встречах с Эйнштейном. — Множество молодых людей самых различных способностей и степени подготовленности устремились в центры „новой квантовой веры“ — Копенгаген, Геттинген, Цюрих, Лейден, Кембридж, чтобы принять участие в этом „пиршестве фантазии и интеллекта“. Мне было 28 лет, когда я оказался летом 1929 г. в Геттингене» [18, с. 108].
Глава 3. Геттинген
Говорят, что в 1737 г. король Ганновера Георг Август повелел двум своим городам, Целле и Геттингену, построить университет или тюрьму, кому что нравится. Жители Целле были богаче и благоразумнее: поразмыслив, они решили соорудить хорошую тюрьму, ибо ничто не стоит так долго и не приносит столько пользы самым разным правительствам и режимам, как хорошие тюрьмы, ничто так, не способствует правосудию и воспитанию молодежи, как неизбежность наказания и очевидность его. Студенты же, напротив, своими непочтительными мозгами будут смущать нравственность, а песнями и плясками — покой и благополучие города.
Так решили жители Целле, уверенные в своем благоразумии, и просчитались. О существовании города Целле вряд ли многие слышали. Геттинген же, на долю которого выпало построить университет, стяжал всемирную славу.
Судьбе было угодно, чтобы университет Георгия Августа оказался на перекрестке всех ученых дорог.
Здесь со студенческих лет и до конца своей жизни жил и работал король математики Карл Гаусс. Здесь работали Вебер и Риман.
Здесь преподавали немецкую словесность братья Гримм.
Здесь положил начало расшифровке древней клинописи Двуречья Гроутефенд.
Кладбище Геттингена поражает обилием имен, известных всему миру.
К началу XX в. Геттинген стал, по выражению Макса Борна, «математической Меккой мира, славу которого поддерживали три пророка: Феликс Клейн, Давид Гильберт и Герман Минковский». А с тех пор, как появилась теоретическая физика, имена геттингенских ученых узнал и физический мир.
А в общем это был обычный, тихий, почти сонный провинциальный городок, каких много в Германии, и не окажись его жители столь дальновидны двести лет назад, и по сей день его названия не знал бы никто за пределами окружности двухсот миль.
В маленьком альбоме со старинными фотографиями, изданном еще до первой мировой войны и по стилю и внешнему виду нисколько не отличающемся от множества таких же альбомов, с чисто немецким педантизмом и беспристрастностью дается описание Геттингена:
«Расположенный в южной части земли Ганновер, в котловинообразно расширяющейся верхней части реки Лейне (150 м над уровнем моря), Геттинген красиво примыкает к западному подножию заросшей молодым лесом горы Хайне, великолепные лесо- и парконасаждения которой тянутся до самого города, а восточное и северное продолжения которой есть не что иное, как часами не прерывающаяся величественная лесистая возвышенность Геттингенского раковинно-известнякового плато (300–423 м над уровнем моря) с романтическими крутыми склонами. Возникший неподалеку от Кайзерплац Грона, город был до 1387 г. резиденцией герцогов. В средневековье город был сильно укреплен, о чем свидетельствует сохранившийся до наших дней, увенчанный липами вал. С 1737 г. это университетский город, освобожденный в 1764 г. от крепостной стены. В Геттингене находится земельный суд и железнодорожная станция линий Ганновер — Кассель и Геттинген — Бебра — Франкфурт.
Вокзал, который все еще находится в своем первоначальном виде, уже больше не удовлетворяет растущему сообщению и ждет своей реконструкции» [19, с. 2].
Теплым июльским днем 1929 г. поездом из Берлина в несколько вагонов Юрий Борисович Румер приехал в Геттинген. Прямо с вокзала, оставив свой фибровый чемодан в камере хранения, он отправился в Институт теоретической физики Макса Борна. Весь институт, как тут же выяснилось, состоял из самого профессора, трех его ассистентов и фрау, которая ведала хозяйством и печатала на машинке. В ее обязанности входило также подавать профессору Борну машину по утрам.
Легко обнаружив кабинет Макса Борна, Румер открыл дверь и увидел профессора, которому какой-то американец на ломаном немецком языке излагал
Проводив американца, он обратился к Румеру:
— У вас тоже идея?
— Да, господин профессор, у меня идея! — он не стал говорить
— Угу, — хмыкнул профессор, — что ж, давайте, выкладывайте вашу идею.
Молодой человек из России начал рассказывать. За его спиной стоял Московский университет с традиционно сильной математической школой, и он привез с собой работу, где в стройной математической форме была изложена его идея. И со всей самонадеянностью молодости он излагал ее и жаждал только одного, чтобы ее оценили по достоинству. Вдруг он услышал голос Борна: «Mensch! Вы хорошо говорите по-немецки! Но, знаете, все, что вы рассказываете, меня совершенно не интересует».
Молодой человек ошарашенно замолчал. Но в молодости крепко стоишь на ногах и не так-то легко сбить тебя с толку. И он уверенно стал продолжать дальше, будто не слышал замечания Борна. Прошло несколько минут, и Борн задал вопрос. Румер ответил. Выражение недоверия на лице Борна сменилось заинтересованностью. Вопросы посыпались дальше. Разговор затянулся. Теперь уже было видно, что Борн получает удовольствие от общения с молодым русским, который не только блестяще владеет математическим аппаратом и ясно, легко выражает мысли на родном языке Борна, но еще и шутит на этом языке.
Наконец, Борн, довольный, встал, прошелся по комнате и сказал:
— Хорошо, я, пожалуй, попробую на вас поставить.
Скоро Борн напишет в письме Эйнштейну:
«Недавно здесь появился молодой русский с шестимерной теорией относительности… Я был сначала настроен весьма скептически, но он говорил очень разумно и вскоре убедил меня, что в его идеях что-то есть.
Поскольку я понимаю меньше, чем ε в этих вещах, я послал его работу в Геттингенскую академию, а копию этой работы посылаю тебе и убедительно тебя прошу прочесть и оценить ее. Молодого человека зовут Румером…
Если его работа произведет на тебя хорошее впечатление, я бы хотел попросить тебя сделать что-нибудь для этого человека. Он знает всю литературу по математике, начиная с римановой геометрии до самых последних публикаций, и мог бы быть идеальным ассистентом для тебя. У него приятная внешность, и он производит впечатление весьма образованного человека. Его адрес: Георг Румер, Ольденбург, Фештунгсграбен, 8…» [1, с. 101]. Письмо датировано 12 августа 1929 г.
А тогда, сразу после разговора, Борн позвал двух своих ассистентов, Гайтлера и Нордхейма, и попросил их помочь Георгу Румеру устроиться в Геттингене. Все трое оказались ровесниками и вскоре стали друзьями. Знакомство началось, конечно, со взаимного прощупывания, в течение получаса они говорили о науке, а потом разговор перешел на самые разные темы.
Следуя заданию Борна, молодые люди отправились через весь город искать Румеру жилище. По дороге Нордхейм и Гайтлер наперебой рассказывали молодому русскому, что это за город Геттинген. Здесь лучшие книжные магазины Европы, прекрасные концерты, Бах, Гайдн и изумительные пирожные. Город состоит в основном из студентов, мелких лавочников, квартирных хозяек и нобелевских лауреатов.
Долгое время Геттинген оставался неизменным. Довольные своей жизнью, бюргеры этого тихого городка не очень стремились к буйным новшествам XX в. Им нравился их город, ландшафт, им нравились их собственные дома и маленькие винные погреба, «где отличное пиво». И это чувствовалось во всем. И в том, как они благодушно разговаривали с иностранцами, которые не знали немецкого языка и стремились вникнуть в секрет этого удивительного города, и в том, как они заходили в пивные погреба для того, чтобы выпить кружку пива, и в том, как насмешливо они смотрели на парочку автомобилей, появившихся в городе, уверенные, что этим чудным изобретениям больного ума никогда не выдержать конкуренции с живыми лошадьми.
— А знаете, — сказал Нордхейм, — лошади занимают особое место в Геттингене. И не только в Геттингене, но и во всем Ганновере. Вот все думают, что Англия ужасная страна в смысле своих традиций; еще средневековые солдаты в меховых шапках держатся и все такое. Но любовь к традициям в Англии ничто по сравнению с любовью к традициям в Германии. Большинство местных бюргеров считают себя староганноверцами, которые существуют независимо от пруссаков, саксонцев и т. д. И символом их является как раз конь. Этого коня вы скоро увидите повсюду: в парках, на фасадах домов, а за городом даже на самых скромных жилищах обязательно возвышается статуя коня ганноверского. И вот этот символ был когда-то попран пруссаками. В 1866 г. пришли прусские войска, выгнали короля и заняли все ганноверское курфюрство. В десяти километрах от Геттингена имеется усадьба, где до сих пор висит старое объявление: «На основании временных правил, установленных главнокомандующим оккупационными войсками Пруссии февраля 1866 г., приказываю вывести
Молодые люди не заметили, как оказались в центре города.
— Это Вильгельмплац, называемая в путеводителе «городской шкатулкой с драгоценностями».
Вильгельмплац совсем не походила на площадь. Скорее, это был внутренний дворик с красиво уложенными цветочными клумбами, плотно обрамленный строгими зданиями в романском стиле. Главной драгоценностью в этой шкатулке является Аула — актовый зал университета. В этом здании, кроме самой Аулы и зала для заседаний ученого совета Геттингенской академии наук, имеется еще и карцер для провинившихся, где отбывали срок дуэлянты. Говорят, в карцере до сих пор держится терпкий запах йода, которым студенты мазали раны от мензур[2]. Не думайте, что с дуэлями уже покончено, истинные корпоранты до сих пор дерутся на мензурах. До недавнего времени Аула была единственной большой аудиторией, где читались лекции университетских курсов.
Методы составления расписаний тоже долгое время не менялись. Поскольку Аулу трудно было получить, то ее отдавали по тогдашним правилам игры наиболее старым профессорам. Молодые профессора часто испытывали трудности в получении аудитории. Для составления расписаний собирались члены всех факультетов. Причем старики, которые поважнее, уполномочивали своих ассистентов (кто имел, конечно, ассистентов). На большой доске рисовались клетки, турнир: по горизонтали отмечали дни и часы, а по вертикали записывали фамилии профессоров по старшинству их пребывания в университете. Причем важен не предмет, не успехи профессора, а важно, сколько он работает в геттингенском университете. Если он работает в университете дольше всех, он выбирает первым, когда и какой курс ему читать. Согласован ли этот курс с другими, никто не выясняет, и ему до этого совершенно никакого дела нет. В Геттингене бывали случаи, когда пять лет кряду не читалась электродинамика просто потому, что никакого согласования в расписании не было.
И студент волен сделать выбор и ходить на те лекции, которые ему нравятся. В Геттингене, как и в других университетах Германии, не было обычая, чтобы студенты прослушивали сквозной курс лекций и сдавали все экзамены. Все зависит от того, чем вы собираетесь заниматься дальше. Всего существует два рода экзаменов: докторские и асессорские. Для чего это нужно? Дело в том, что вы не можете поступить на государственную службу без звания асессора. И если вы хотите стать бургомистром или директором банка, словом, занять любую государственную должность, вы должны сдать экзамены на асессора.
Причем в Геттингене асессорские экзамены не принимаются. Тут достаточно уже чести, что вы учились в Геттингене. А чтобы сдать асессорские экзамены, нужно ехать за 200 км от Геттингена, в город Целле, где имеется каторжная тюрьма на всю Германию, и сообщить там небольшие сведения о том, что вы были в Геттингене, слушали таких-то и таких профессоров и участвовали в таких-то семинарах. Это никоим образом не проверяется, а просто от желающего сдать экзамены требуется бумажка с просьбой допустить его к ним. Программа, по которой в Целле сдают экзамены, чуть больше, чем школьная, но значительно меньше той, которую дают профессора в университете. Есть, правда, еще зависимость от того, для кого эти экзамены устраиваются: юристам, например, устраиваются совсем легкие экзамены, они считаются очень слабыми, и их делают асессорами больше всего.
Совсем другое дело — докторские экзамены. Если человек хочет стать доктором, он должен ждать, когда ему предложат сдать докторские экзамены, когда геттингенская профессура сочтет его достойным быть доктором Геттингенского университета. Стать, например, доктором Гейдельбергского университета по математике гораздо проще, легче и скорее. А тут нужно терпеливо ждать, можно и не дождаться, но попроситься в доктора нельзя. После того как геттингенские профессора присмотрятся к молодому человеку и наконец придут к выводу, что он не испортит их значимости в ученом мире, устраиваются экзамены с неизменным результатом: cum laude — с отличием, eximie — отменно, egregie — превосходно. А потом вам вручают докторский диплом, напечатанный на белой бумаге типографским способом, т. е. ваше имя и ваша фамилия тоже напечатаны типографским способом. Диплом сворачивается в тонкий свиток и помещается в красивый картонный футляр. С самим дипломом вручается еще пять копий, тоже сделанных типографским способом. Это для того, чтобы вы могли, когда будете наниматься на работу, предъявить доказательство того, что вы геттингенский доктор. Считается, что больше пяти копий не понадобится. В заключение этой долгой процедуры новоиспеченный доктор Геттингенского университета обязан прийти на рыночную площадь, которая находится от Аулы в одном квартале. А на рыночной площади, окруженной старинными каркасными зданиями XVI в. и зданием Ратуши, похожим на крепость, красуется ажурный фонтан Gänseliesel — фонтан маленькой пастушки.
Так вот, молодой человек, только что получивший докторскую степень, обязан взобраться на этот фонтан и поцеловать маленькую пастушку. За время существования Геттингенского университета никто еще не нарушал этой традиции. И геттингенцы по праву считают, что из всех девушек мира маленькой пастушке достается больше всего поцелуев.
Так Геттинген жил мерной жизнью. Гордился своей ученостью, своими «колбасами и университетом» и держал горькую обиду на Гейне, ославившего геттингенских девушек, приписав им самые толстые ноги в мире. Все протекало без особых изменений, не считая нарастающих успехов в науке, до первой мировой войны. С войной Геттинген стал безлюдным. Пустовали аудитории университета и его библиотека, пустовали столики в уютных погребах. Великому Давиду Гильберту приписали предательство, потому что он не поставил своей подписи под декларацией самых знаменитых немецких ученых и деятелей искусств, заверявших мир в своей полной солидарности с кайзером. Для выходца из Восточной Пруссии, над которой витал боевой дух Тевтонского ордена, это считалось непростительным.
После войны вернулись домой солдаты. Многие из них с наградами, с Железными крестами, многие не вернулись вовсе. К шрамам от мензур добавились совсем другие шрамы, глубокие и серьезные и уж совсем не вызывающие никакой гордости. Люди стали другими, все стало другим. Для одних война стала кошмаром, который никогда не должен повториться, для других — позором, который нужно смыть кровью.
После войны Европа оказалась под золотым американским дождем: деловые круги почувствовали, что наука становится делом, в которое можно вкладывать деньги. И в Геттингене, как и в других крупных научных центрах Европы, появились эмиссары от Рокфеллеров и Дюпонов, которым не было дела ни до бойкота, ни до вопроса о врагах и союзниках. И к старому университету Геттингена, к скромной Георгии Августе, добавились новые институты, раскинувшиеся по всему городу. Появились новые лаборатории, оборудованные по последнему слову техники, новые помещения с большими, средними и малым аудиториями, выстроенные на шальные американские деньги. Да еще роскошный отель на привокзальной площади, большей частью пока еще с пустующими номерами. Разворачивались улицы, сносились маленькие дома; с тем чтобы построить опять-таки маленькие дома, но уже с центральным отоплением, а не с тем отоплением, которое пришло еще из прошлых веков.
Словом, было что показать и рассказать молодому человеку из России, только что прибывшему в Геттинген. Время пролетело так быстро, что молодые люди даже не заметили, как стемнело. Надо было срочно заняться жилищем. На Планкештрассе Нордхейм остановился возле двухэтажного розового домика, отделанного, как и другие дома, деревом, и сказал:
— Я сейчас туда зайду, а вы подождите: узнаю, есть ли там что-нибудь.
Через несколько минут он возвратился:
— Зайдемте, фамилия хозяина Мюллер. Страшно любит приезжих молодых людей. Если ему сказать, что вы с Эйнштейном будете связаны, то он будет еще приплачивать за честь сдавать вам комнату.
Молодые люди зашли и увидели человека с черными усами, похожего на испанца. У него оказалась свободная комната с отдельным входом. С наплывом иностранцев такие комнаты вообще появились в Геттингене в большом количестве. Молодые люди быстро договорились с хозяином и, чрезвычайно довольные друг другом, стали прощаться. Не менее довольный новым знакомством, хозяин тут же предложил своему постояльцу хорошие деньги, можно даже вперед, за письма Эйнштейна, если таковые будут, и пригласил его на чай, можно и кофе. За чаем Мюллер рассказывал Румеру, какой хороший город Геттинген, какие здесь мирные жители, какие колбасы делают в Геттингене. Мюллер давал советы, у какого гастронома следует покупать колбасы, у какого — сыр и к кому следует становиться на пансион, чтобы было вкусно и дешево. А в конце, как это часто бывает с предпринимателями, стал жаловаться на свои дела:
— Я по профессии торговец страусовыми перьями и когда-то имел большой доход от них. Был достаточно богатым человеком. А теперь страусовые перья вышли из моды. Дамы их больше не носят. А я ни к какому другому ремеслу пристать не могу. Мы с товарищами (Румера удивило, что он назвал их именно товарищами) сделали все возможное, чтобы восстановить эту моду. Мы были в Париже. Говорили с лучшими портными и костюмерами Парижа о том, как было бы хорошо воскресить эту замечательно красивую моду — страусовые перья. Предлагали им хорошую взятку. Но сколько мы ни уступали и как ни очевидны были наши расчеты, показывающие выгоду этого дела, портные и костюмеры не согласились — дамы не покупали страусовых перьев. И я теперь должен свой век доживать мелкими работами.
Румер долго не мог уснуть в эту ночь. События этого дня, рассказы новых друзей снова и снова прокручивались в голове и каждый раз останавливались на одном и том же месте, поразившем его больше всего: никто из его новых знакомых ни разу не спросил его, человека из России, про его удивительную родину, никто не спросил его, как живут в России и что такое революция. А Юра Румер, московский мальчик с Маросейки, мог бы многое им рассказать.
Глава 4. От Маросейки до Чистых прудов
Юрий Борисович Румер родился в семье московского негоцианта Бориса Ефимовича Румера и Анны Юрьевны Брик. Юра был последним ребенком в семье. Братья Осип и Исидор, погодки, были старше Юры на 18 и 17 лет, сестра Лиза — на 11. Кроме родительской любви и ласки, всем детям Бориса Ефимовича достались любовь и ласка их воспитательницы Алисы Блекер. Алиса Блекер была из тех немцев, предки которых жили в Москве с незапамятных времен. Всех детей Бориса Ефимовича она любила одинаково и занималась ими с одинаковым интересом. Она читала им и Шиллера, и Гете до хрипоты. Они учились у нее подлинному немецкому языку. Когда Румеры уезжали на юг или за границу, она оставалась в их доме и вела хозяйство. Никаких денег она за это не брала. Алиса Блекер сама была состоятельным человеком. Замуж она не вышла, и поговаривали, что она любила Бориса Ефимовича и посвятила свою жизнь не тому, чтобы оторвать его от семьи, а тому, чтобы воспитать его детей.
Семья Бориса Ефимовича Румера занимала весь второй этаж доходного дома Егоровых в Космодемьянском переулке на Маросейке. Название свое этот переулок получил от церкви Косьмы и Дамиана, которая была заново построена в XIX в. русским зодчим Казаковым на углу Маросейки и нынешнего Старосадского переулка. Отреставрированная и отлакированная, она стоит там и по сей день.
Маросейка, центральная из трех главных улиц восточной части Белого города, начиналась сразу же за Ильинскими воротами у стен Китай-города. Белый город после Кремля и Китай-города — третий концентрический круг в историческом росте Москвы. При последнем Рюриковиче, царе Федоре Иоанновиче (90-е годы XVI в.), он был обнесен белокаменной стеной. Двадцать восемь башен и десять ворот имела эта стена, полукольцом окружавшая город. К исходу XVIII в. стены пришли в ветхость, и по указу императрицы Екатерины II они были разобраны; на их месте было велено посадить бульвары. Восточная часть Белого города образовалась отчасти из торговых, но более всего из ремесленных слобод. В качестве наследницы тех старых времен осталась, например, Солянка, где были подвалы для соли и где торговали на всю Москву солью и соленой рыбой. К Маросейке непосредственно примыкали великокняжеские сады с царским загородным двором и конюшнями. И все великие князья и цари всея Руси, вплоть до Петра Великого, ездили оттуда в Кремль по Маросейке.
Когда в Москву потянулось богатое дворянство московской губернии, ремесленники стали постепенно вытесняться и на Маросейке появились боярские и дворянские дома с обширными дворами. Сюда же усиленно стали проникать «немцы», под которыми тогда разумелись все вообще иноземцы. Они скупали здесь землю, платя вдвое и втрое против обычных цен. И рядом с богатыми дворами бояр появилась большая немецкая слобода с запутанной сетью мелких переулков, плотно застроенная аккуратными немецкими домиками от Маросейки до Чистых прудов. «Немцы» ставили у себя во дворах «ропаты», лютеранские молитвенные дома, и занимались в основном ремесленничеством. Они были хорошими аптекарями, кондитерами, портными.
В XVII в. близость «басурман» к Кремлю и Китай-городу и уменьшение в приходе числа православных дворов побудило царя Михаила Федоровича, родоначальника династии Романовых, переселить немцев, с Маросейки за Гороховое поле, на Яузу. Там им было отведено место на расстоянии трех верст от Покровских ворот. На новом месте «немцы» быстро обстроились, и снова образовалась шумная разноязычная слобода. А на Маросейке и в прилегающих к ней переулках появились новые дворянские дома, в том числе дом знаменитого боярина Матвеева. Здесь вдовый царь Алексей Михайлович увидел воспитанницу Матвеева Наталью Нарышкину, ставшую вскоре царицей и родившую Петра Великого. На Маросейке же жили родственники первой жены Алексея Михайловича, бояре Милославские. В Старосадском переулке находился двор гетмана Ивана Мазепы и вообще большое подворье малороссийцев, куда приезжали официальные представители Украины. Собственно, название Маросейки обязано как раз малороссийскому подворью, в скороговорке потерявшему «ло» и ставшему «маросейским».
По обеим сторонам Маросейки тянулись лавки со стрелецкими дворами. Дворяне должны были нести натуральную повинность и держать у себя на постое солдат. Но проживание солдат в дворянских домах было не особенно приятным, и для их постоя дворяне-домовладельцы строили у себя во дворах специальные избы с выходом на улицу. В угрюмые годы царствования Павла I, увеличившего постой, отягощенные этой повинностью дворяне подали прошение царю разрешить им построить на их собственные деньги казармы для солдат за городом. Павел I согласился, и полки с Маросейки были выдворены.
Во времена Петра Великого, уничтожившего «черту оседлости» для иноземцев, немцы снова стали скупать дома на Маросейке. С дозволения Петра они могли также строить и свои церкви. И снова на Маросейке образовалась своего рода немецкая слобода. Стали исчезать мелкие переулки. Указом Петра отменяется обычай ставить дома посередине дворов и предписывается строить их «по линии улиц и крыть железом». Строятся многоэтажные помещения, приспособленные для торговли, контор и различных учреждений.
На Маросейке появились доходные дома, не очень-то выдержанные в архитектурном смысле и специально предназначенные под квартиры богатым квартиросъемщикам. В одном из таких домов и жил купец первой гильдии Борис Ефимович Румер. На третьем этаже этого же дома жил знаменитый московский адвокат Каган, потрясавший московские суды своими речами. У адвоката было две дочери, это будущие Лиля Брик и Эльза Триоле. Со временем семьи Румера и Кагана породнились: старшая из сестер, Лиля, вышла замуж за двоюродного брата Юры, Осипа Брика, который приходился племянником Анне Юрьевне и часто бывал в их доме. Младшая, Эльза, хотя и родилась на четыре с половиной года раньше Юры, была его верным партнером во всех детских играх. И даже, когда Юре исполнилось семь лет, учила его целоваться.
Прямо напротив их дома располагались угодья немецкой лютеранской церкви. Кроме церкви, там был зал для гимнастических упражнений, где проводились собрания общин, а когда появился кинематограф, показывали кино. Там же были хорошо оборудованные корты и вообще большое спортивное хозяйство. При лютеранской церкви была и лютеранская школа, в которой на рождество устраивалась большая елка и всем, кто там был, выдавались сладости. На елку приглашались дети со всей Маросейки независимо от их вероисповедания. Дети здесь учили язык так, как учат язык в двуязычных семьях: никаких учителей, конечно, не надо было, просто говорили сразу на двух языках — начинали фразу по-русски, а продолжали по-немецки или начинали по-немецки и кончали по-русски.
Немцы вносили в этот маленький уголок Москвы атмосферу спокойствия и деловитости, не лишенную, конечно, немецкого педантизма и корректности. Они ходили с чисто немецкой выправкой, чеканя шаг; и можно было подумать, что идет кадровый офицер в штатском, а оказывалось, что это просто учитель рисования. Но по всему было видно, что он доволен тем, что он учитель рисования, он доволен своими учениками, своим домом, своей родиной, за которую почитал Россию. У этих немцев не было другой родины, кроме России. Германский консул обычно забирал большинство молодых людей в Германию для прохождения военной службы, и они приезжали оттуда довольные, что увидели новую страну и благополучно вернулись на родину. Некоторые из них привозили оттуда немецких девушек и, как правило, тут же из консульского помещения вели их в свою церковь венчаться. Но это происходило не часто, поскольку считалось, что девушки в Германии не так воспитаны, как надо, и не очень приспособлены к той жизни, которую им предстояло вести в Москве.
Гете в одном из своих воспоминаний пишет: «Когда мне было 21 год, я больше всех других девушек любил Луизу», после чего следует примечание комментатора к сочинениям Гете: «В этом месте Гете ошибается. Тщательный анализ текста показал, что, когда Гете было 21 год, он больше всех любил Шарлотту». Выросшего в немецком окружении человека такое замечание не удивит: прежде всего — точность.
И люди, которые жили близко и, вероятно, были одного склада характера, понемногу подружились. Так было с Борисом Ефимовичем Румером и неким провизором Фердинандом Блекером.
Фердинанд Блекер, человек неженатый и, вероятно, состоятельный, был совладельцем аптекарской фирмы Ферейн, от которой осталась по сей день Аптека № 1 на бывшей Никольской, нынешней улице 25 Октября. Фердинанд Блекер редко выезжал куда бы то ни было, а все сидел в своей лаборатории, которую он оборудовал самостоятельно, и занимался изучением того, как можно удешевить процесс получения лекарств и как можно его ускорить.
В доме Бориса Ефимовича часто собирались Блекеры и вся семья Каганов. Дети играли, взрослые долгими вечерами обсуждали неустойчивую политику XX в., неслыханные чудеса техники, которые принес с собой новый век и в которые трудно было поверить. Еще недавно специально ходили вечером на Лубянку, чтобы посмотреть, как освещается эта старая площадь не газовыми, а электрическими фонарями, удивлялись, как быстро вместо конки забегал по рельсам трамвай. И с опаской обсуждали вопрос о том, что, очевидно, придется и дома пользоваться электричеством, но вряд ли это будет уютно и надолго. Так что следует, пожалуй, оставить и керосиновые лампы. И хотя в конце концов электричество прочно вошло в быт, заменило керосиновые лампы, но все-таки все старые агрегаты во многих семьях были оставлены в полной неприкосновенности. В состоятельных домах появились телефоны. Тогда легко было догадаться, кто раньше поставил себе телефон: если у Каганов телефон был 3–18, а у Румера 7–15, это означало, что Каганы решились поставить у себя телефон на несколько месяцев раньше Румеров.
Фердинанд Блекер и Борис Ефимович часто музицировали. Блекер играл на рояле, Борис Ефимович — на скрипке, и всегда одно и то же: либо Моцарта, либо Баха, ибо других композиторов играть не умели или не хотели. Программа менялась, когда к ним присоединялся Каган и возникало трио. Фердинанд Блекер хорошо относился к детям и всюду, где это было возможно, показывал, что почитает их за взрослых людей. Но он не хотел, чтобы его звали по имени и отчеству на русский манер, и он остался для них «онкелем Фердинандом».
У онкеля Фердинанда было четыре сестры[3]. Все они были прекрасно образованны и хороши собой.
Liebe Алиса, посвятившая свою жизнь семье Бориса Ефимовича, входила в семейный совет, и все вопросы, требующие совместного обсуждения, решались с ее участием. Когда старшим сыновьям Бориса Ефимовича пришло время поступать в школу и Борис Ефимович был склонен отдать мальчиков в коммерческое училище, Алиса настояла на том, чтобы отдать их в классическую гимназию с двумя древними языками. Бориса Ефимовича это немного тревожило, поскольку для детей еврейского происхождения в гимназиях существовала квота. Прежде чем сдавать приемные экзамены, эти дети должны были пройти собеседование с комиссией, в состав которой входил крупный чиновник из министерства образования. Причем квота каждый год устанавливалась не по числу приемных мест, а по числу поданных заявлений.
Первым проходил собеседование старший из братьев, Осип. Он прошел его настолько блестяще, что был освобожден от вступительных экзаменов и зачислен в гимназию вне конкурса. На следующий год картина повторилась. Теперь вне конкурса был зачислен в Армянскую гимназию Исидор, который был младше Осипа всего на 11 месяцев. Братья были совершенно не похожи. Впечатлительный и застенчивый, в любую секунду готовый уйти в себя и замкнуться, Исидор всю жизнь поражал окружающих глубиной своих знаний и нетривиальностью мышления. У Исидора было немного увлечений, но все, чем он увлекался, он изучал досконально. Он прекрасно знал, например, математику, изучая ее самостоятельно, читая труды Гаусса, Римана и Лагранжа в подлинниках. В его переводе появилась первая популярная книга по теории относительности. На хлеб Исидор зарабатывал литературными переводами. Его бросало в разные стороны. Однажды он заявил, что хочет принять православную веру и поступить на военную службу. Но главной целью его жизни была философия. Исидор был истинным философом. К несчастью своему, философом-идеалистом, проповедником философии Тейхмюллера, сыгравшей впоследствии роковую роль в его судьбе. Перед внезапным и бесследным своим исчезновением он был секретарем Троцкого.
Осип Борисович еще в молодые годы стал знаменит своими переводами. Впоследствии он стал выдающимся лингвистом. Знал 26 языков, среди них латинский, греческий, все западноевропейские языки, языки Востока. Он обладал блестящим даром поэта-переводчика, прекрасно знал историю и обычаи народов. Он писал: «Роль переводчика в литературе представляется мне во многих отношениях аналогичной роли исполнителя в музыкальном искусстве». Осип Борисович умер в Москве на 72-м году жизни в ореоле литературной славы, оставив после себя плеяду переводчиков, воспитанных в духе его принципа — «отойти от буквы переводимого произведения для того, чтобы приблизиться к духу и смыслу его» [20, с. 3].
Борис Ефимович был не очень доволен зыбкими, с точки зрения коммерсанта, профессиями старших сыновей и мечтал о хлебной профессии для младшего сына. Борис Ефимович решил, что, если «правильно направлять» мальчика, из него можно будет сделать хорошего инженера. Тем более что мальчик рано обнаружил математические способности и явную антипатию к древним языкам.
Классическая гимназия для этой цели не очень подходила. Преобладание в ней древних языков и почти полное отсутствие курса естествознания и физики приводило к тому, что молодые люди, окончившие гимназию, были похожи на слепых котят в новом техническом веке. Так, за курс обучения в классической гимназии (с 1-го по 8-й класс) русскому языку и словесности отводилось в неделю 24 часа, латыни — 34 часа, греческому языку — 24 часа, математике (включая арифметику в начальных классах) — 22 часа, физике — 6 часов (!), почти в 5 раз меньше, чем латыни [21, с. 122].
Поэтому, когда Юре исполнилось 10 лет, было решено отдать его в реальное училище, окончание которого хотя и не давало права поступления в университет, но открывало дорогу в технические учебные заведения. Старшие братья на всякий случай готовили Юру к поступлению в гимназию и понемногу учили его латыни. Они открывали ему учебник грамматики и наказывали выучить две страницы правил с примерами к вечеру наизусть. В гимназиях применялась именно такая методика. Юрий Борисович всегда считал себя недоучкой в латыни, возможно, из-за этой методики. Вообще за свою жизнь он выучил много языков, в том числе персидский и венгерский, и все языки ему обычно давались легко. Но из-за той же латыни он считал, что ему так и не удалось оправдать сложившуюся еще в далекие времена Космодемьянского переулка поговорку про семью Бориса Ефимовича, что «все Румеры говорят на всех языках».
В пользу реального училища говорило само время. В 1910 г. министром просвещения становится Кассо. При нем учебные заведения стали походить на полицейские участки. Особенно тяжело приходилось классическим гимназиям. Особым циркуляром Кассо запрещалось, например, учащимся гимназий находиться в вечернее время на улице даже в сопровождении родителей, воспрещались какие-либо развлечения в великий пост. Любая невинная шалость гимназиста трактовалась как преступление, порой даже как политическое. Директора гимназий были обязаны сдавать отчеты с подробным описанием поведения каждого ученика в течение всего года. Вот пример из архивных документов: «…24 апреля: опоздал на урок после большой перемены (речь идет об ученике VI класса одной из московских гимназий. —
Строгие порядки в гимназии пугали родителей Юры не меньше, чем его антипатия к древним языкам. В отличие от дисциплинированных старших братьев Юра, веселый и задорный, практически неуправляемый, был готов на любую шалость. В последнее свое вольное лето перед поступлением в училище Юра сыграл шутку, которую отец долго ставил ему в укор.
Юра и его товарищи были страшно увлечены коллекционированием марок. И торговец марками в Мыльниковом переулке был для них кумиром и крезом. Чего только у него не было: и старые английские марки, и самые новые марки Северного Борнео. То, что они там видели, казалось им самым драгоценным, что только может быть на свете.
Собирание марок на том этапе кончилось для Юры печально — марки собирать ему запретил отец. Дело в том, что однажды, увидев у того же торговца марками конверт с адресом конторы Кука в Каире и замечательными марками на нем, Юра списал адрес конторы и написал туда письмо от имени своего отца. Он писал о том, что богатый русский негоциант хочет совершить путешествие из Каира в Хартум, а оттуда на верблюдах в Джибути (отец с матерью, кстати, только что вернулись из путешествия по Италии). В конторе Кука в Каире этому письму, очевидно, обрадовались, потому что ответ пришел по тем временам очень быстро, и Борис Ефимович получил неожиданное письмо из Каира в фирменном конверте конторы Кука с экзотическими марками. Из конторы писали, что они очень рады появлению такого богатого и знатного клиента и что все будет, конечно, обеспечено. Что касается верблюдов, то пусть это не волнует господина Румера, верблюды уже заказаны.
В училище Юра был первым учеником. Он получал все грамоты, какие только можно было получать. Ему прощались даже шалости. За все время учебы он был наказан серьезно (неделя ареста) только один раз, и то за капитальный проступок.
Шел 1913 год. Насыщенный событиями год. Стачки стали привычным делом. Царь праздновал трехсотлетие Дома Романовых. На уроках истории шла хвала царю и всей династии.
На одном из уроков истории Юра и отличился. У Алисы Блекер и онкеля Фердинанда жил попугай, которым они страшно гордились. Попугай был очень большой и каких-то особых кровей, и перья у него были приглажены не так, как у других попугаев. Говорить он мог только две вещи: «Вив ля републик!» и «Вив ля революсьон!» И Блекеры с гордостью говорили, что попугай очень старый, что он пережил французскую революцию, только вот какую, 48-го года или Великую, они точно не знают. Так вот, этого попугая Юра тайком притащил на урок истории и дал ему высказаться. Наказание Юра нес не один. Все мальчики в классе, которые аплодировали попугаю и с восторгом повторяли его слова, тоже неделю отсидели.
Вскоре события развернулись с такой головокружительной быстротой, что мальчики, еще не вышедшие из беззаботного детства, разом повзрослели.
27 июля 1914 г. царское правительство объявило всеобщую мобилизацию, 1 августа Германия объявила войну России и Россия вступила в войну.