— Лейтенант Ноэль Уилсон, — представился Ноэль, чуть кивнув хозяину дома.
— Лемман. Рихард Лемман, — отозвался инвалид. — Когда-то служил рядовым, пока не оцарапало.
Потом он обернулся к капралу и, хмуро улыбнувшись, сказал:
— Я думал, господин лейтенант — француз.
— Француз, — сдержанно ответил Ноэль, не дожидаясь, пока капрал Жером поднимет челюсть, оправившись от возмущения вольностями герра Леммана.
— Я прошу показать господину лейтенанту его комнату! — потребовал Жером тоном, не терпящим возражений, и тут же, не выдержав, добавил: — И держать ваши соображения при себе!
— Как прикажете, — отозвался Лемман и кивнул в сторону лестницы, начинавшейся здесь же. — Следуйте за мной.
Лестница была узкая, темная и довольно высокая. Немец ковылял по ней, будто нарочно, медленно. И капрал заметно сердился. Ноэль только усмехался под нос — что еще этот немец может в своем бессилии? Наконец, они оказались у комнаты, дверь в которую была открыта. Лемман толкнул ее.
Мебели действительно было мало. Кровать, шкаф, стол и стул. Больше ничего, несмотря на то, что здесь оказалось просторно. Впрочем, это подходило. Уилсон давно привык обходиться малым и чувствовать себя хорошо, если было куда примостить голову, чтобы вздремнуть.
У кровати с наволочкой в руках стояла молодая женщина — как все немки, блеклая и худая. Ровная, как жердь, в бесформенном платье и без намека на женственность.
«А вот и нацистка…» — отстраненно подумал Ноэль.
Бросив быстрый взгляд на француза, Грета отвернулась и продолжила заниматься постелью. Единственное, что она успела заметить — рыжий цвет волос постояльца. Нет, не яркий и, пожалуй, далеко не редкий, но совершенно неожиданный в ее серой жизни. Она взбила подушки, расправила одеяло и у самого выхода, не глядя на офицера, негромко сказала:
— Чистые полотенца в шкафу.
— Вам следует также озаботиться ужином! — подал голос капрал. — Господин лейтенант с дороги теперь будет отдыхать. Продукты в машине. Впредь вас не будут этим обременять.
— Да, господин офицер, — кивнула Грета и посмотрела на Рихарда. Они и сами понимали, что рано или поздно в их доме окажется какой-нибудь француз, как уже во многих других домах. Но она надеялась, что в их тихую жизнь не вмешаются еще долго. Мало ей своих забот…
— Я спущусь в семь, — бросил Ноэль. — Если возможно, не могли бы вы принести сюда графин с водой.
Грета снова кивнула и, наконец, покинула комнату. Спускаясь в кухню, она пыталась представить, что она может приготовить французу, чтобы его это устроило, и чтобы он не обвинил их… да какая разница, в чем именно. Например, решит, что она желает его отравить.
Однако боязнь быть отравленнымбылапоследним, что беспокоило Уилсона. Наибольшее желание, какое он сейчас испытывал — это просто выспаться. Отъезд в Констанц в качестве переводчика генерала Риво получился внезапным и почти спонтанным. Война закончилась, но, наверное, теперь-то все и начиналось. Надежда вернуться домой, в Париж, сразу после победы оказалась всего лишь надеждой. Не все надежды сбываются. Оставалось мечтать об отпуске, чтобы просто повидать мать и отца. Если повезет — брата. О том, чтобы вернуться к науке речи не шло. Он застрял в военной форме, в этих офицерских погонах и в собственных способностях к языкам. Которые оказались так кстати теперь, после освобождения.
Он устало разделся и завалился на постель.
Белье было накрахмаленным, чуть царапало кожу. Взгляд, скользнувший по беленому потолку, выхватил абажур из растянутой по пышному каркасу выцветшей оранжевой ткани, которая когда-то, видимо, была красной. По самому краю он был украшен лиственным орнаментом. Ноэль поморщился. Довольно ветхое и жалкое украшение для комнаты. Он живо представил себе мать в вечернем платье и с идеальными волнами темных волос, какой она бывала до войны, когда они выбирались куда-то. В ее доме никогда в жизни не могло обнаружитьсятакого уродства.
Он повернулся набок. Комната была хорошей, но, видимо, в ней давно уже никто не жил — слишком чистая, только выдраенная до блеска. И все-таки пахло в ней домом. Обитаемым домом с живыми людьми. Он ему понравился. Старый солдат, наверняка воевал в первую мировую. Она — нет. Невзрачная, хмурая, с угрюмым ртом.
Оба вполне ожидаемо станут его ненавидеть. Ноэль же разучился ненавидеть. Они были слишком жалки, и их было слишком много. Всех ненавидеть невозможно.
Он уснул крепким сном, будто провалился куда-то в черноту. Последние шесть летпроваливался. Яркие сны, какие снились ему годы назад, давно уже перестали приходить.
Вскочил с постели, когда комната была освещена лучами заходящего солнца, лившегося из окна откуда-то слева. Долго приходил в себя, пытаясь понять, где он, и не узнавая этого места. Потом вспомнил. Оделся и спустился вниз в пять минут восьмого.
Рихард Лемман, сидевший на лавке под лестницей с какой-то книгой, молча кивнул ему на одну из дверей в коридоре.
— Благодарю, — негромко бросил Ноэль и, не дожидаясь ответа, вошел в комнату, оказавшуюся гостиной. Здесь тоже было довольно просторно. И был настоящий обеденный стол, накрытый скатертью бледно-голубого цвета. У стола, раскладывая приборы, стояла Грета. Услышав, как открылась дверь, она подняла голову. По лицу ее нельзя было определить, о чем она думает. После она снова внимательным взглядом окинула стол, на котором в бабушкином пока не проданном праздничном сервизенакрылаужин на одного, ровнее поставила тарелки, поправила салфетку и вышла из гостиной.
Он хотел окликнуть ее, но передумал, понимая, что ужинать с ним это семейство не будет. Еще он очень хорошо уяснил, что, кроме как о самом необходимом, с ним никто говорить не собирается. Впрочем, последнее, может быть, и к лучшему. Он легко переносил одиночество. Пожалуй, им тоже так проще.
После ужина, наконец, привезли его чемодан. Ночью почти не спал — выспался за день. Сначала перечитывал письмо отца. Потом, уже выключив свет, смотрел в оконный проем. Было душно — за день второй этаж нагрелся от раскаленной на солнце крыши. Ощущения внутри были в чем-то схожи, видимо, с тем, что мог бы испытывать цыпленок, если бы запекался живым в духовке. Не выдержал, встал и дернул ручку окна на себя. Когда ночной воздух ворвался в комнату, он шумно втянул его носом и вдруг подумал о том, что вот так теперь ему и жить — неизвестно, как долго, и неизвестно для чего.
3
Жара держалась стойко и даже у озера не давала забыть о себе. Хотя об озере тоже оставалось только мечтать — все дни проходили в тесных захламленных кабинетах комендатуры.
В Констанце Юберу не нравилось. Он совсем не походил на другие города, виденные им за шесть долгих лет войны, в которую он вошел двадцатидвухлетним су-лейтенантом, уверенным в том, что его силами победа станет непременно ближе. Спустя полгода он оказался в немецком лагере для военнопленных. И, пожалуй, это было самым спокойным временем за всю войну — за проволокой. Он протянул так три недели. И стал планировать побег, который сумел осуществить лишь через несколько долгих месяцев, за время которых, как он потом узнал, была расстреляна его семья в Лионе, оказавшаяся замешанной в действиях Сопротивления.
Из войны он вышел, пожалуй, еще более резвым. Но к резвости добавились злость и несколько седых волосков в челке, делавшей его молодое лицо с крупным носом и энергичным подбородком почти хулиганским. Вернись он теперь в родной город на свою улицу, его бы считали героем, говорили бы, что всегда знали, какого сына воспитал старина Виктор. Самого себя Анри Юбер героем не считал, так и не определив, за что же его повышали в чинах и давали награды. В то время как он только пил и насиловал женщин, если те говорили по-немецки. Нет, определенно, он бы не хотел попасться на глаза старине Виктору после всего. И сделал закономерный вывод: если души родителей смотрят на него из облаков, то проще заделаться атеистом и не думать об этом вовсе.
Теперь он ведал сбором сведений о семьях, в чьи дома рекомендовалось расквартировывать офицерский состав, формированием списков и регистраций и прочей бумажной ерундой, которая уже через неделю заставила его почти что взвыть. Иногда он думал о том, как жаль, что война закончилась — хотя бы не приходилось заниматься всякой чепухой и умирать от скуки. Он чувствовал себя почти как за проволокой. Только теперь был по другую сторону. В конце концов, тюремщик едва ли более свободен того, кого он должен стеречь.
Но случались и маленькие радости. К примеру, пиво колбасники варить за время войны не разучились.
— Исходя из любви к Германии и немецкому духу, Вагнер создал «Кольцо Нибелунгов». Из тех же побуждений Гитлер сжег Европу, — ворвался в не вполне трезвую голову Юбера голос Уилсона.
— Ты сумасшедший, если всерьез думаешь о причинах и следствиях, — ответил Юбер. — Кто об этом думает?
Осмотрел зал, заполненный по большей части солдатами в это время. Но кое-где встречались и обыватели из местного населения. Юбер выхватил взглядом старика в добротном костюме, весьма на вид солидного.
— Смотри, — кивнул он. — Вот этот. Он вообще не думал, ему некогда было думать и незачем. Как и нам. Он пил пиво в питейном заведении и читал газету. И сыновья его так же пили пиво, жрали сосиски и читали газеты. Организм усваивал все скопом.
Ноэль нахмурился и уставился в свою кружку. Его счастье. Изучению действительности он всегда предпочитал изучение прошлого.
Они встретились впервые в Лионе, куда Юбер вернулся после побега из лагеря для военнопленных. Тогда он узнал о гибели своей семьи. Дом не пустовал. В нем жила другая семья, которой его сдала тетка. Потом в родном квартале даже и с фальшивыми документами стало оставаться опасно. И он уехал в пригород, к друзьям. Это было началом. У них он впервые примерил баскский берет. И за долгое время был приставлен к делу — тоже впервые. Но все казалось по мелочам, ничего серьезного, в то время как душа просила чего-то настоящего, стоящего, чтобы слышно было за Альпами. И это случилось. К ним в группу пришел Уилсон со словами: «Я знаю, как устроить гибель Петера Линке».
Ему доверились. Юбер первым доверился. Именно потому, что Уилсон больше всех рисковал в этом деле. Тогда Анри решил, что историк — отчаянный смельчак. Оказалось, нет. Оказалось, мстил. И это тоже было ужасно скучно. Юбер убийцам своих родителей не мстил. От смерти нескольких причастных ничего не исправится. Легче станет лишь тогда, когда они все будут унижены, раздавлены, убиты.
— Я устал от этого, — снова вернул его к действительности Ноэль. — Сколько это будет еще продолжаться? Я думал, закончилось.
— Дурак, все еще только начинается, — скрежетнул зубами Юбер. — По-твоему, они достаточно поплатились?
— Я не знаю. Я говорю о себе.
— Тебе вообще нельзя было воевать. Ты для того слишком мягок.
— Если бы все были вроде тебя, то здесь все было бы в крови, — спокойно ответил Ноэль.
Юбер криво усмехнулся, взял в руки кружку и жадными глотками выпил все ее содержимое. А потом легко бросил:
— Не волнуйся, мой дорогой друг. Пройдет время, и я успокоюсь. Как ты можешь судить, после объявления мира еще ни один от меня не пострадал. Все, что было, осталось в горах. Форма сдерживает порывы души. Но я уже привыкаю.
— Закиснешь, — с улыбкой ответил Уилсон.
— Черта с два! Не раньше тебя.
Юбер громко присвистнул, чтобы привлечь к себе внимание, а потом крикнул:
— Хозяин, еще две кружки!
— Я свое еще не допил! — запротестовал Ноэль.
— Иди к черту! Я планирую надраться!
— А… ну удачи! — отмахнулся Ноэль и вдруг увидел у стойки хозяина заведения фрау Лемман.
— Это пиво отнесешь туда, — хозяин указал в угол погребка, где весело шумела компания солдат, — а потом вернешься за заказом для господ офицеров.
Женщина устало кивнула. Она смотрела, как огромная кружка в его руках медленно наполняется прозрачной жидкостью с густой белой пеной, и думала лишь о том, что болят ноги. Ноги болели сильнее всего, гудели даже во сне. Грета засыпала с этой болью и с нею же просыпалась. Бесконечные часы, которые она проводила в постоянном движении между густо расставленными лавками от стойки к посетителям, почти каждый из которых считал долгом ухватить ее за первое попавшееся место, становились для нее наказанием. Единственная же ее вина заключалась в том, что она родилась не в то время и не в том месте. Но мог ли хоть один человек похвалиться тем, что угадал со своим рождением? Ей, бывшей учительнице, о таких не было известно.
И Грета терпела.
Пивной ресторанчик на одной из боковых улиц старого города оказался единственным местом, куда ее взяли. Грета была уверена, что не без помощи Рихарда, который считался здесь завсегдатаем и водил дружбу с Гюнтером Тальбахом, хозяином заведения. Но единственное, что она хотела и умела делать, — учить детей. И потому в свои редкие выходные продолжала ходить по школам. Продолжая везде слышать отказ.
Подхватив со стойки приготовленное пиво, фрау Лемман привычно двинулась среди грубо сколоченных столов. В этот момент старые часы пробили четверть шестого, после чего пружина в них ржаво и неожиданно громко скрипнула. Грета вздрогнула, споткнулась о лавку, и несколько кружек, выпав из ее рук, звонко разлетелись осколками в темной луже. Следом за ними на полу оказалась и сама Грета, съеживаясь от грозного крика герра Тальбаха, тут же раздавшегося под низким потолком. Этот толстый, постоянно вытирающий пот со лба грязным полотенцем, лысоватый человек даже разговаривал так, словно командовал на плацу, ничуть не стесняясь в выражениях, а теперь от его гневного голоса порванный чулок становился сущим пустяком.
Потирая ушибленную коленку, Грета поднялась на ноги.
— Криворукая кляча! — возмущенно рявкнул один из солдат, которого она облила.
Тут Уилсон вскочил с лавки и рванул в сторону участников неприятной сцены, не услышав возмущенного оклика Юбера: «Ээ! Ты куда?»
Почему-то он видел сейчас только перепуганную женщину, другое его не зацепило. Грубости он так и не научился выносить.
— Постираете, Мартен! — бросил он солдату с облитыми брюками. В голосе его теперь зазвучали угрожающие ноты. И капрал Мартен, числившийся последние пару недель в охране генерала Риво, замолчал.
Ноэль перевел взгляд на фрау Лемман и, не зная, что ей сказать, и надо ли что-то говорить, настороженно всмотрелся в ее лицо.
Грета хмуро поджала губы. Ее смутило то, что лейтенант Уилсон оказался здесь и все видел, что отчитал солдата, пострадавшего по ее вине. Она запоздало кивнула Ноэлю и скрылась в кухне: надо было прибрать в зале, чтобы избежать новой порции ругательств Тальбаха.
Уилсон же молча вернулся к своему столу. Он чувствовал себя обескураженным произошедшим, особенно собственным вмешательством — то, что казалось ему нормальным в прежней жизни, довоенной, теперь воспринималось словно бы… с какой-то натяжкой, какой-то неестественностью.
— И что это было? — недовольно протянул Юбер. — Я тебя за шиворот схватить не успел, ты за каким чертом влез?
— Пей свое пиво, — негромко ответил Уилсон.
— Шевалье хренов!
— Послушай, — устало и примирительно сказал Ноэль, — я у нее живу. Я не могу сделать вид, что я ее не знаю.
Юбер ухмыльнулся и живо посмотрел на дверь в кухню, за которой скрылась официантка, словно ожидая, что та вот-вот появится. Но показалась другая девушка. Лицо его исказилось от злости. Собственно, когда Юбер был пьян, он обычно начинал злиться. Эта его черта была неискоренима.
— Так вот вы какая, фрау Маргарита Лемман, — отвратительным голосом медленно поговорил Юбер и рассмеялся, а потом обернулся к Ноэлю: — Это ты послушай! Ты не у нее живешь! Ты живешь там, где тебя расквартировали. И пусть спасибо скажут, что их в доме оставили!
— Перестань, Юбер! Она всего лишь женщина, и она допустила оплошность. Это не повод обращаться с ней, как с животным.
— Она женщина, и это еще хуже! — рявкнул Юбер. — Нашел, кого пожалеть! Самку, единственное предназначение которой — раздвигать ноги перед солдатами Вермахта и рожать им новых солдат! Племенная кобыла! Сука в течке. Породистая арийская сука!
— Ты пьян!
— К черту пьян! А вот, что я расскажу тебе. Дурацкая история. Тебе не понравится. Она про одного французского мальчика… Назовем его Анри. И одну французскую девочку… Мадлен. Так вот… Пока мальчик торчал в каком-то вшивом шталаге в Меце, а его семью убивали эсэсовцы в Лионе, в другом конце города в маленький отель, принадлежавший тетке Анри, поселили восемь немецких солдат, а тетушка и ее дочка… Мадлен, перешли в пристройку, где и жили себе, стараясь не показываться немцам на глаза лишний раз. Они даже думали переехать в домик семейства мальчика Анри. Раз уж тех так вовремя расстреляли. Но немножечко не успели. Чуть-чуть. Кузина Анри очень уж понравилась тем солдатам… И как раз ко времени что-то там доблестная армия Третьего Рейха заняла… Было что отметить, и было с кем отметить. И они, все восемь, насиловали Мадлен двое суток раз за разом, раз за разом, по одному, по двое… Тетка ничего не видела, ее привязали к батарее в соседней комнате. Но там была отличная слышимость. Она два дня прожила, слушая сначала вопли и крики, потом стоны, потом уже только скрип кровати. И понимала, что когда все смолкнет, значит, девочка умерла. Ей было без малого шестнадцать… Разрывы, кровотечение… что там бывает у девочек… Черт подери, Уилсон, они двое суток насиловали мою пятнадцатилетнюю кузину, пока я гнил в этом чертовом шталаге!
Юбер схватился за кружку и стал жадно пить, не чувствуя, как пиво тонким ручьем стекает с уголков его губ по подбородку, по шее, за вырез рубашки.
— Она выжила? — хрипло спросил Ноэль.
Анри дернулся, пролив еще немного, и поставил кружку на стол. Потом поднял глаза на Уилсона, и в пьяном его взгляде была чернота.
— Она выжила. Пришел офицер… Вроде твоего обера… Этот порядочный был, пожалел двух баб. Солдат перевезли куда-то, тетку отвязали, доктора нашли. К вечеру привезли пакет картофеля, муки и сумку с армейскими консервами и шоколадом. А потом тетка два раза вытаскивала свою дочь из петли. Мало тебе? Когда мне было тринадцать, а Мадлен шесть, она сказала мне, что все равно не знает никого, красивее меня, и предложила сбежать и пожениться. Я обещал ей, как только вырастем.
— Что с ней теперь?
— С ней? Да ничего. Так и живет в Лионе. Голос потеряла. Связки повредились, когда второй раз вешалась. Она мечтала до войны учиться в консерватории. Когда-то у нее был красивый голос. Не очень сильный, но красивый.
— Мне жаль.
— Ни хрена! Мне станет легче, если ты затолкаешь в рот добропорядочной фрау Лемман свой член по самые яйца, — заявил Юбер и пьяно расхохотался.
— Хорошо, хорошо, — пробормотал Ноэль. — Все, собирайся, тебе проспаться нужно. Я отведу тебя домой.
— А не пошел бы ты?
— Угу, вместе пошли. Ножками, мальчик Анри, ножками.
4
Утро не задалось с самого пробуждения. Остатки кофе, который строго, по крупице использовался в случае приступов головокружения, что мучили Рихарда последние месяцы, подошли к концу. В обычное время Лемманы, как и большинство соседей, вместо кофе заваривали перемолотые корни одуванчиков. Иногда Рихарду казалось, что куда как вкуснее попросту пожевать ботинок. Но ботинки было жалко. А травы во дворе много. Еще и не то попробуешь.
Ничего из продуктов, принесенных лейтенантом и молча оставленных на кухне, куда он сам больше и не заглядывал, они с Гретой не брали. Еще не хватало, чтобы их обвинили в воровстве. Хотя Рихард прекрасно понимал, что француз, следуя непонятно каким соображениям, принес эти несколько банок тушенки им. Тушенку — к черту. От чашки кофе Рихард бы теперь совсем не отказался.
В такие моменты он, как никогда, чувствовал себя беспомощным. Чувство было отвратительным и не поддающимся никакому укрощению. Его могла бы спасти деятельность, хоть какая-то… Но работу найти здесь, в Констанце ему, инвалиду, так и не удалось. Он гнал от себя воспоминания о Гамбурге, где было все — свое дело, свой дом, своя семья. Кому теперь нужен чертов антиквариат? Впрочем, и тот где-то под развалинами, разгрести которые и жизни не хватит. Хуже всего то, что его на своих плечах тащит Грета. Как и все остальное. А он, старая развалина, и помочь ничем не может!
Рихард поморщился, посмотрел на свою чашку с отваром, который теперь принято было характеризовать «даже немного похоже на кофе», и негромко чертыхнулся. В доме с утра стояла привычная уже тишина. Грета, конечно, оббивает пороги школ — никак не успокоится. Француз на службу все еще не ушел, но он оказался не хлопотным. В его комнате всегда была тишина, друзей не водил, питался не в доме. Присутствие его оказалось наименьшим злом из того, что им пришлось пережить. Хотя и раздражало.
Сверху скрипнула дверца — шкаф открыл. Надо бы смазать… Рихард снова поморщился и отпил все-таки из чашки отвар. Потом поднялся со стула и выплеснул остатки жидкости в раковину.
— Сыт, — буркнул он под нос и направился в свою комнату. Взял было с полки книгу и тут же вернул ее на место. Темень непроглядная, а все этот каштан за окном! Срубить его к чертовой матери! Так где в жару тень взять? Только здесь и можно спасаться. Да и Грета любила это бестолковое дерево.
Совершенно рассердившись, Рихард отправился в коридор, где под лестницей была дверца в кладовую с садовым инвентарем. Найдя там внушительную пилу, довольно ржавую и решительно тупую, снова чертыхнулся и пошел на улицу. Бороться за луч света в собственной комнате!
Но это оказалось не так уж просто. Ветка, упиравшаяся в окно, хоть и росла достаточно низко, но на стул становиться пришлось. Да и одной рукой, ни за что не держась, много не напилишь. Удивительно, а ведь еще каких-то три-четыре года назад ему в голову не приходило сердиться на себя из-за увечья. Он прожил без руки без малого тридцать лет и давно смирился с этим. Жизнь шла своим чередом. И он со всем научился справляться одной рукой. К счастью, правой. Левая иногда напоминала о себе тем, что болела на погоду, а временами и просто так, видимо, чтобы просто болеть. Ему до сих пор казалось, что она все еще есть у него, именно из-за этой боли. Только потом он вспоминал, что всего лишь обрубок. Память тела — самая крепкая и надежная память. Но это давно не трогало его. А теперь всякая мелочь выводила из себя. Сдерживался только при Грете — ей еще его концертов только не хватало.
В конце концов, дело пошло. Медленно, тяжело, но пошло. В стороны полетели опилки, мышцы заныли, пот по лбу покатился. Над головой громко хлопнуло окно, но Лемман на это даже особого внимания не обратил. То, что француз курит в комнате, было очевидно. И, конечно, в форточку. Однако сейчас это все его не особенно трогало. Он был занят. Чертовски занят…
Через пять минут мучений Лемман слез со стула, прислонил пилу к стволу каштана и благополучно уселся на землю. Он тяжело дышал, сердился, ненавидел свою немощь и весь белый свет в придачу. Снова с тоской подумал о кофе на полке в кухне, который трогать было никак нельзя. Ради самого же себя. А потом, будто в ответ на его мысли и гнев, во дворе показался лейтенант Уилсон. Он некоторое время смотрел на немца. Тот, чувствуя на себе этот тяжелый взгляд, но при этом понимая, что во взгляде нет ни любопытства, ни жалости, заставил себя разомкнуть губы и сказать: