– Вечером, как стемнеет, я буду ждать тебя здесь.
Калисто поднялась по дорожке и вон оттуда, с насыпи, оглянулась и увидела смотрящего ей вслед Ибрагима. Высокого, широкоплечего, такого прекрасного в утреннем свете, когда тело его отливало бронзой, а волосы чернее воронова крыла ерошил свежий ветер. Что-то больно кольнуло у нее в сердце – почему-то показалось, что больше ей никогда не быть с ним.
И все же днем девушка тихонько собирала вещи, мысленно прощаясь с родителями и братьями. Ее страшила неизвестность, пугала разлука с семьей, но Калисто хорошо понимала, что ради Ибрагима пойдет на что угодно. Но, когда в условленное время Калисто с сумкой в руках спустилась в укромную бухту, там не оказалось ни Ибрагима, ни его лодки. Сердце девушки тревожно забилось, предчувствие подсказало ей, что произошла беда, но Калисто все же села на прибрежные камни и решила ждать появления Ибрагима столько, сколько будет нужно. Именно тут, на этом самом камне, ее на рассвете нашли братья.
– Только посмотри на нее, – вскричал Димитрис, обращаясь к Вазилису. – Шлюха, караулящая своего любовника. Ты зря его дожидаешься, Калисто. Этот чертов турок в тюрьме, и не выйдет оттуда еще долго. Его арестовали вчера днем за незаконное пересечение границы.
Калисто ощетинилась, как дикая кошка, глаза ее опасно сверкнули в рассветных лучах.
– Кто же донес на него? – хрипло спросила она.
И Димитрис, гордясь своей сообразительностью, с усмешкой ответил:
– Я. Я видел вас ночью на пляже. Видел, как ты опозорила семью, а этот проклятый дикарь тобой воспользовался. Пришлось принимать меры.
Калисто закричала. Дико закричала, как раненое животное, как подстреленная чайка. Не помня себя, она бросилась на Димитриса. Вазилису удалось перехватить ее и оттащить от брата.
– Успокойтесь, оба! – увещевал он. – Димитрис, уймись! Калисто, пойми, мы хотим тебе добра. Пойдем домой.
– Нет, я не пойду с вами, – через силу выговорила девушка, с трудом переводя дыхание. – Вы больше не братья мне, не семья.
Прямо из бухты, измученная, не спавшая ночь Калисто отправилась в деревенское отделение полиции, но там ей сказали, что Ибрагима сразу же увезли в город. Многие видели, как Калисто брела по дороге, бледная, растрепанная, с запавшими щеками, с обведенными черным глазами. Брела в сторону города. Потом один крестьянин, проезжавший мимо на телеге, предложил подвезти ее. Видели, как девушка забралась в повозку, затем крестьянин прикрикнул на лошадь, та потрусила быстрее, и вскоре телега скрылась за поворотом.
Никто не знает, что было дальше. Даже и спустя годы Калисто так и не рассказала никому, сколько порогов ей пришлось обить, сколько дней отдежурить перед острогами, добиваясь разрешения на свидание. Где и чем жила она все это время, какие лишения испытывала, сколько перестрадала – все это осталось лишь в душе у Калисто. Как боролась за свою любовь, как противилась отчаянию…
Известно было только, что через полгода Калисто снова появилась в деревне – совершенно не похожая на ту девушку, которую знали ее родня и соседи. Осунувшаяся, погасшая, как будто придавленная к земле обрушившимся на нее неподъемным горем, она еле переставляла ноги, таща за собой все ту же сильно потрепанную полотняную сумку, с которой собиралась бежать в тот роковой день. Но первым, что бросилось в глаза жителям деревни, был выступающий вперед круглый живот несчастной молодой женщины.
Глядя на нее, соседи перешептывались, переглядывались, но никто не подходил. От нее шарахались, как от прокаженной, старались держаться подальше. Не все эти люди были такими уж праведниками, дело было в другом – от девушки за версту веяло бедой, а люди всегда боятся соприкоснуться с ней, как с заразной болезнью. Словно можно подцепить от несчастного вирус горя и самому потом уподобиться ему. По толпе, собравшейся поглазеть на возвращение блудной односельчанки, пополз слух. Говорили, что Ибрагим, отчаявшись добиться справедливого суда, решил бежать из тюрьмы. Каким-то образом ему удалось передать Калисто записку, где было сказано, что нужно сделать. Девушка, измученная разлукой и готовая на все, где-то раздобыла денег, подкупила тюремщика, и в груди ее снова затрепетала надежда.
В условленную ночь Калисто ждала Ибрагима в тесном, провонявшем гнилыми фруктами переулке. Было темно, ни одна звезда не показалась на небе – словно все они были сообщниками любящей пары. Калисто сжимала в руках крохотный узелок с вещами и два фальшивых паспорта, которые ей удалось достать. По этим документам они с Ибрагимом должны были в ту же ночь уехать с острова Хиос.
Вот наконец в отдалении послышались шаги. Сердце радостно забилось у Калисто в груди, вглядевшись во мрак, она смогла различить в конце переулка смутный силуэт. Со всех ног Калисто бросилась к Ибрагиму, обвила его шею руками, прижалась губами к колючей щеке.
И тут же что-то случилось – залаяли собаки, раздался грохот ботинок, громогласные ругательства, крики:
– Где он? Свернул туда, быстрее!
– Бежим! – успел пробормотать Ибрагим.
И тут же в другом конце улицы показались вооруженные люди. Калисто и понять ничего не успела, Ибрагим резко развернул ее, закрывая собой, тут же громыхнул выстрел, и тело ее возлюбленного как будто мгновенно налилось каменной тяжестью. Он повис на ее руках, опускаясь все ниже и ниже, и, наконец, тяжело упал на мостовую. Девушка, не в силах осознать того, что происходит, опустилась на колени, плакала, покрывала поцелуями его руки. Но глаза Ибрагима, такие яркие, такие любящие, с каждой секундой гасли, взор его, устремленный на любимую, туманился. Он попытался еще что-то сказать, но изо рта его хлынула кровь, а затем голова безжизненно склонилась набок.
Все было кончено. Рыдающая девушка успела лишь прикоснуться кончиками пальцев к его холодеющему лицу, как ее тут же оттащили подоспевшие жандармы. То ли денег, заплаченных Калисто тюремщику, не хватило, то ли кто-то из охранников проявил служебное рвение и разоблачил побег. Так или иначе, но Ибрагим в ту ночь погиб, а вместе с ним погибло все, что составляло смысл жизни Калисто.
Почему ее саму не бросили в тюрьму за пособничество побегу, я не знаю. Может, не нашли доказательства, а может, пожалели. Как бы там ни было, но теперь Калисто вернулась в деревню и потерянно брела по улице под шепоток соседей.
– Так ему и надо, варвару, – бормотали люди. – Мало его соплеменники резали наших братьев? И ей так и надо – турецкой шлюхе.
– Да будет вам, чем бедная девочка виновата, – возражали другие. – Даже если и ошиблась она вначале, за все уже сполна заплатила. Жалко ее.
И все же ни те, ни другие не протянули Калисто руку помощи. Она же, то ли услышав ропоток, то ли просто осознав, что думают о ней в деревне, из последних сил гордо вскинула голову, распрямила спину и пошла вперед. Она не стыдилась своего положения и не считала ошибкой свою любовь с Ибрагимом. Не готова была каяться и молить о прощении. И этого, конечно, ей забыть не могли.
Когда девушка проходила мимо родного дома, из ворот выскочил Димитрис и начал кричать:
– Что, вернулась, потаскуха? Думаешь, мы теперь примем тебя обратно как ни в чем не бывало?
Мать девушки выбежала вслед за ним и, несмотря на жестокие слова сына, простирала к дочери руки, но отец и второй брат, сурово взглянув на Калисто, молча увели женщину в дом. Калисто же, не замедлив шага и ничего не ответив брату, побрела дальше по дороге.
Почему она вообще вернулась в деревню? Неужели ждала помощи от родных, которые не в последнюю очередь были виновны в ее несчастье? Скорее всего, нет. Просто, узнав о смерти любимого, девушка, раздавленная этим известием, не способная мыслить здраво, инстинктивно, как выбравшийся из капкана тяжело раненный лесной зверь, приползающий в нору, вернулась в единственное место в Греции, которое хоть и с натяжкой могла назвать домом. Как она выжила, что дало ей силы не броситься в море со скалы, я не знаю. Наверное, та маленькая жизнь, что билась у нее под сердцем, последняя крохотная ниточка, что связывала ее с Ибрагимом.
– Что же было дальше? Как она выжила? – спросила я и неосознанно схватила Костаса за руку.
История, рассказанная мне Костасом, странно взволновала меня, пробудила что-то в душе. Это было пока смутное, неуловимое чувство, но такое знакомое, что я даже мысленно боялась подобрать ему определение. Слишком давно оно ко мне не приходило, слишком долго я прислушивалась к себе, пытаясь найти хоть намек на его зарождение и не обнаруживая ничего.
– На счастье свое или на беду, но Калисто действительно выжила, – ответил Костас. – Ей дал приют пожилой священник, тот самый, который ранее позволил ей восстанавливать церковь. Он приютил молодую женщину у себя и через три месяца крестил ее новорожденного сына, назвав его Титом – именем святого, которое носил храм, где он служил. Сын стал для несчастной, потерявшей все Калисто единственной отдушиной. И все же, наверное, тоска ее по-прежнему была так велика, так неисчерпаема, что, едва оправившись после родов, Калисто снова взяла в руки кисти и краски и отправилась подновлять церковные фрески. Община платила ей какие-то небольшие деньги за эту работу. Но их, конечно, не хватило бы на жизнь и воспитание маленького Тита, которому Калисто хотела дать самое лучшее. А потому женщина, как некогда ее возлюбленный, стала ходить в море на моторной лодке, ловить рыбу и моллюсков и продавать их в прибрежные таверны. Эгейское море опасное, обманчивое, шторм может прийти неожиданно, но Калисто не боялась бурь и всегда возвращалась с большим уловом.
Год проходил за годом, менялась деревня, менялись люди, живущие здесь, менялся сам мир вокруг. Младший брат Калисто Димитрис вскоре женился, но через несколько лет молодая жена бросила его и сына и укатила с заезжим англичанином. Димитрис воспитывал ребенка один, однако юноша, достигнув восемнадцати лет, уехал в Афины и забыл про отца и деревню, в которой вырос. Жизнь Вазилиса тоже сложилась не слишком счастливо – он так и остался одиноким, так и не нажил собственной семьи. Мать Калисто, несмотря на запрет мужа, тайно общалась с дочерью. Она дожила до глубокой старости, видно, такова уж была судьба женщин в этом роду. Отец девушки перед смертью раскаялся в своем жестоком поступке, хотел примириться с дочерью, звал ее, но Калисто так и не пришла к нему, не простила.
Годы шли, но одно оставалось неизменным: каждый, кто попадал сюда, рано или поздно встречал Калисто – молодую мать, прекрасную, как весна, но всегда печальную, неутомимую рыбачку, выгружавшую из своей лодки ведра с рыбой и осьминогами, зрелую женщину с первой сединой в волосах, высушенную, но не сломленную старуху с горящим взглядом, упрямо берущую кисти и краски и отправлявшуюся подновлять фрески храма Святого Тита. Пару раз случалось так, что в деревню заезжали сведущие в искусстве люди, и все они сходились на том, что Калисто удивительно талантлива, что ей стоило бы ехать в город и выставлять свои работы в художественных галереях. Однако она так больше за всю жизнь и не прикоснулась к холсту, так и не написала ничего, кроме удивительных, проникнутых мудростью и любовью к людям ликов, украшающих стены церкви.
В деревне привыкли считать ее чокнутой, но никогда не вмешивались в ее дела. Должно быть, во всем облике ее слишком ярко считывалась несгибаемая воля и упорство.
– Но зачем же она продолжала это делать? – спросила я. – Неужели не верила в смерть Ибрагима, несмотря на то, что он умер у нее на руках? Неужели надеялась, как и раньше, что таким образом «заслужит» им встречу?
– Может быть, поначалу и не верила, не хотела верить, надеялась на чудо, – ответил Костас. – Но время помогает принять любое горе. Однако Калисто не прекращала своей работы. И вскоре так свыклась с ней, что уже и не мыслила без нее жизни. А может, находила в ней отдушину… Словно переносилась в тот год, когда Ибрагим еще был жив и она ждала его. Знаете, я однажды задал ей этот вопрос. Она взглянула на меня своими невозможными пронзительными глазами, которые ничто не смогло замутить – ни горе, ни годы, ни одиночество, – и ответила: «Я буду расписывать стены церкви Святого Тита до тех пор, пока Бог не сжалится над нами и не даст нам с Ибрагимом встретиться». – «Но ведь он умер, Ибрагим», – возразил я. «Он умер, – кивнула она. – А я – нет».
– Вы думаете, она ждет встречи с ним после смерти? – с волнением спросила я.
В памяти у меня мелькали картины сегодняшнего дня – старинная церковь, укрытая в густой листве. Лучи теплого света, пронизывающие каменный сумрак, мудрые, всепрощающие лики на стенах, огненные глаза старухи, выведшей меня на дорогу, иссушенная, но сильная рука, погладившая меня по волосам. Все это сплеталось с шепотом моря, с еще звучавшим в моих ушах мягким голосом Костаса, и в груди у меня зарождалось что-то, звенело от напряжения, рвалось наружу.
– Я не знаю, – искренне отозвался Костас. – Ее всегда было трудно понять, а с годами стало еще сложнее. Она не опускается до того, чтобы что-то объяснять, – говорит, когда считает, что ей есть что сказать, и молча уходит, когда полагает, что говорить тут не о чем.
– Костас, а откуда вы знаете эту историю? – спросила я, вглядываясь в темноту, чтобы различить его открытую улыбку, которая за этот вечер отчего-то стала мне так дорога. – Это деревенская легенда?
– И легенда тоже, – кивнул он. – Но вообще-то Калисто – моя прабабушка. Моя мать, хозяйка таверны, была дочерью Тита. Сам он умер несколько лет назад, умер и мой отец. А прабабка, как видите, жива – жива, схоронив и возлюбленного, и сына, дожив до глубокой старости, увидав целую толпу внуков и правнуков… Это я и имел в виду, когда говорил, что не рискну судить, добром или злом обернулся в итоге тот приезд Ибрагима. Да, сам он погиб и сделал Калисто несчастной на всю жизнь. Но кто знает, не для того ли это было, чтобы спустя десятки лет мы с вами встретились здесь, на Хиосе, и вот так беседовали на пляже под рокот волн?
Я рассеянно покивала его словам, все сильнее подпадая под власть бушевавшего у меня внутри чувства. Оно уже заглушало для меня звуки и краски окружающего мира, заполняло собой все мое существо, горячо пульсировало в крови, вытесняя все ненужное, мелкое, чуждое, за что я так долго пыталась цепляться.
Протянув руку, я схватила Костаса за запястье и произнесла отрывисто:
– Скажите! Здесь где-нибудь есть пианино?
Он привел меня в небольшой каменный домик на краю поселка – что-то вроде местного дома культуры. Мы вошли в маленький зал на первом этаже. В окно заглядывала луна, и оттого комната была залита смутным серебристым полусветом, по полу протянулись причудливые тени, в темных углах что-то таинственно поскрипывало. Костас щелкнул выключателем – и волшебство тут же исчезло. Я увидела старенький рояль в углу, развешанные по стенам акварельки и карандашные рисунки – очевидно, работы местных юных дарований. Вдоль противоположной от рояля стены в два ряда были выстроены разнокалиберные стулья – наверное, тут временами устраивали концерты.
– Выключи, – попросила я.
Сама же подошла к роялю, открыла крышку и погладила пальцами истертые клавиши.
Свет снова погас, вернулись тени и серебристый сумрак. И мне внезапно показалось, будто само время замедлило свой бег, забросило нас в какую-то петлю, восьмерку, по которой можно кружить бесконечно, снова и снова проходя одни и те же повороты. Я была одновременно и здесь, в доморощенном деревенском храме искусства, и в турецком поселении, где впервые увидели друг друга Ибрагим и Калисто, и в церкви, среди древних ликов, глядящих со стен, и на темном пляже, где девушка встретилась со своим суженым после разлуки. Я вместе с ней брела по пыльной дороге в город в тщетной надежде разузнать что-то о судьбе любимого и вместе с ней вела заскорузлой от краски кистью по стене, в тысячный раз повторяя себе, что однажды мы снова будем вместе.
Руки мои сами легли на клавиши, и из-под пальцев полилась мелодия. Чистая, пронзительная, она восхваляла юность, первые любовные восторги, надежду, веру в то, что впереди бесконечная счастливая жизнь. Затем меняла тональность на минорную и отчаянно скорбела о том, что долгая жизнь обернулась бесконечной разлукой, что злая судьба посмеялась над моими чаяниями и отобрала самое дорогое, единственное, что имело для меня ценность.
Голову мою наполнила пьянящая легкость, в груди теснило. Я так давно не испытывала этого ощущения, когда вдруг теряешь себя, становишься неким проводником, сквозь который с людьми начинает говорить Вселенная, Бог или еще кто-то древний и мудрый. Я потеряла его где-то там, в пасмурной Москве, запутавшись в теперь казавшихся мне пустыми и глупыми любовных переживаниях. И сколько ни пыталась вызвать его искусственно, оно не приходило. Здесь же, в этом далеком краю, где жизнь казалась ясной, естественной и правильной и где, как оказалось, кипели те же чувства, только более искренние, не замутненные вечным притворством и гордыней, оно вдруг проснулось, вернулось ко мне. Музыка текла, как вода, выплескивалась морскими волнами, ластилась к пальцам и своенравно вскидывалась, грозя обрушиться шквалом на моего единственного слушателя.
Правой рукой я наигрывала мелодию – почти сразу начисто, лишь изредка сбиваясь, пробуя разные звуки и чутко прислушиваясь к ним. А левой тут же подбирала аккорды – пока выстраивая их просто в виде трезвучий и четырехзвучий, но зная, что потом тщательно разложу их, заставлю взбегать вверх и вниз, журча, как морская вода, и шелестя легким ветром в оливковых зарослях.
Я играла и думала о том, что завтра раздобуду здесь нотной бумаги и запишу все то, что пришло ко мне сегодня. Что обязательно зайду в старую церковь и, если Калисто согласится, приглашу ее послушать мелодию, на которую меня вдохновила ее история. А еще о том, что решение, которое я тщетно искала все эти дни, вдруг пришло ко мне само. Что ни с Максом, ни с Вадимом меня не связывало ничего похожего на те чувства, что соединили Калисто и Ибрагима. И что все это по большому счету мне не нужно. Суета, круги на воде… Мне даже не придется собираться с силами, я закончу всю эту путаницу парой писем и телефонных разговоров, потому что вернуться туда после пережитого будет невозможно.
Когда я закончила играть, Костас, темным силуэтом замерший возле рояля, глухо произнес:
– Это прекрасно…
Он поймал в темноте мою руку и прижал пальцы к губам. Я поднялась на ноги, обняла его за шею и поцеловала в губы.
Мобильник негромко тренькнул в кармане моей длинной светлой юбки. Я отряхнула руки от песка, локтем отбросила упавшие на глаза волосы и ответила на звонок.
– Добрый день, – поздоровался со мной известный российский кинорежиссер. – Я вчера просматривал отснятый материал, на музыку он ложится превосходно.
– Я очень рада, – ответила я.
– Скажите, а вы не могли бы сделать вариант с чуть более длинным вступлением? – продолжил режиссер. – Для сцены из второй части фильма…
Речь шла о картине «Я тебя никогда не забуду», работа над которой шла сейчас в одной из студий «Мосфильма». Несколько месяцев назад режиссер обратился ко мне с предложением использовать в качестве основной музыкальной темы своего фильма мелодию, написанную мною здесь, в Греции. Впервые она пришла ко мне той ночью, когда я выслушала историю любви Ибрагима и Калисто… После этого я еще долго напряженно работала над ней – доводила пьесу до ума, писала вариации, раскладывая мотив в разных ритмах, разных тональностях… А когда все было готово, выслала законченную вещь в Москву, и внезапно со мной связались с «Мосфильма». Оказалось, что один кинорежиссер пришел от моей музыки в восторг и очень хочет использовать ее в своем новом фильме. Я дала согласие, много общалась с режиссером по электронной почте, адаптировала свое произведение под требования кинематографа. И вот теперь монтаж картины уже подходил к концу и вскоре она должна была увидеть свет.
Солнце светило по-полуденному ярко, и я, прищурившись и приложив ладонь козырьком к глазам, всмотрелась в затянутый жарким маревом горизонт. Показалось или там действительно виднелись очертания небольшой моторной лодки?
Мой собеседник продолжал говорить, я же, прижав трубку к уху плечом, поднялась с большого, нагретого лучами камня, отряхнула юбку от налипших песчинок и медленно пошла к воде, осторожно ступая по мелкой гальке босыми ногами.
В горячем воздухе стоял соленый запах моря, йодистый от водорослей и терпкий от сосновых игл. Слева от меня на оборудованном пляже гомонили отдыхающие, дети визжали, плескаясь в воде. Здесь же, в крошечной круглой бухте, со всех сторон укрытой скалистыми выступами, было тихо и сонно.
Снова вглядевшись в даль, я поняла, что мне не показалось – моторная лодка действительно стремительно приближалась. Уже видны были ярко-красные спасательные круги, укрепленные на стенах рубки, желтый брезентовый навес над задней палубой и стройная, отливающая бронзой в солнечных лучах фигура капитана этого крошечного судна.
– Эти нюансы мы могли бы обсудить при личной встрече, – сказал режиссер в трубку. – Вы когда планируете быть в Москве?
Я помолчала немного и ответила:
– Не знаю. Но на премьеру обязательно приеду. А сейчас, извините, мне пора идти.
Я опустила телефон в карман и ступила в воду. Зашла по щиколотку, чувствуя, как приятно холодит ласковая пена мои ступни. Лодка уже подошла совсем близко, и я, чувствуя, как в груди толкается радостное волнение, вскинула руку и помахала удерживавшему штурвал капитану. А он помахал мне в ответ.
Еще несколько минут, и лодка мягко ткнулась белым носом в шины, укрепленные по периметру маленького причала. Капитан заглушил мотор, вышел из рубки, ловко спрыгнул босыми ногами на каменный мол и, присев у буны, принялся привязывать к ней лодку толстым канатом. Я все так же стояла по щиколотку в воде и ждала.
И вот наконец он закончил свои дела, спрыгнул в воду и пошел ко мне. Края штанин его вытертых джинсовых шорт вымокли и потемнели, на обнаженной мускулистой груди блестели капельки пота. Отросшие выгоревшие волосы теребил ветер, и он, белозубо смеясь, откидывал их назад и весело щурил свои зеленовато-голубые, как морская волна, глаза.
Я шагнула вперед, обхватила руками его крепкую, пахнущую морем и солью шею и шепнула, касаясь губами мочки уха:
– Привет, Костас!
– Привет, милая, – отозвался он, целуя меня. – Рыбы сегодня немного. Зато мидий твоих любимых нарвал. Вечером приготовлю с белым вином.
Я уткнулась лицом ему в грудь, прячась от ослепительного, дразнящего, радостного солнца и прислушиваясь к пульсирующей кругом – в шепоте волны, в резких вскриках чаек, в пляске золотых бликов по воде – музыке. И чувствовала себя абсолютно счастливой.
Что же, попадаются на творческом пути и такие истории – искренние и правдивые, заставляющие вспомнить о том, что на свете существуют еще любовь и верность, жизненная стойкость и красота души. Но, будем честны, встречаются они не так часто. По большей части копилка писателя полнится иными рассказами, верх в которых берет ирония над всем родом человеческим.
В этом ларце прячется множество типов. Они лежат там до поры до времени недвижимо, как тряпичные куклы в сундуке балаганщика. Только и ждут своего часа, чтобы по мановению сильной и ловкой руки своего повелителя выскочить на свет божий и рассмешить толпу грубо размалеванной физиономией, поразить плутовством и лихачеством и восхитить залихватским танцем.
Один из таких типов я сегодня представлю вам. Итак, перед вами еще одна совершенно правдивая история. Ее поведал мне старинный знакомец – театральный режиссер Вася Пеночкин за бокалом сухого красного в буфете Дома кино. Десятью минутами ранее с нами за столом сидела еще и нынешняя подруга Василия, очаровательная Маечка Климова. Сверкала прекрасными голубыми глазами, задирала точеный подбородок, выставляла напоказ тоненькое запястье, охваченное недавно подаренным ей золотым браслетом, бросала на Пеночкина многозначительные взгляды – в общем, и так и сяк примеряла на себя амплуа официальной спутницы известного театрального режиссера. Но вот Маечка куда-то упорхнула, кажется, увидела в фойе подругу и поспешила похвастаться драгоценной побрякушкой. А Вася, временно избавленный от необходимости поигрывать плечами, выставлять грудь колесом и прочими способами изображать бравого хозяина жизни, принялся жаловаться мне на судьбу. Посетовал, что никак не может похудеть, что Майка, стрекоза двадцатитрехлетняя, выжимает из него все соки и что с его последним спектаклем вышла «такая история, такая история, ты себе даже не представляешь».
– Так расскажи же! – немедленно потребовала я.
И Вася, напустив на лицо загадочное выражение, начал свой рассказ.
Шуба
В большом зале театра было полутемно и тихо. Ряды кресел отбрасывали на пол длинные зловещие тени. Висящая под потолком роскошная люстра укутана какими-то пыльными тряпками, свет шел лишь от укрепленных на стенах небольших светильников. Мягкие складки занавеса колыхались будто от невидимого сквозняка.
Режиссер Вася Пеночкин в потемках споткнулся о какой-то объемистый предмет, лежащий в проходе между кресел, с трудом удержался на ногах и выругался.
– Что за бардак! – недовольно пискнул он. – Премьера через две недели, а зал не готов. Валяется… черт-те что.
Опустившись на колени и подслеповато щурясь, Вася ощупал так некстати попавшееся ему под ноги нечто. Оно оказалось огромным, мягким, мохнатым… Вася огладил его ладонями, пытаясь определить, что же это такое, а оно вдруг заворочалось под его руками и сердито заворчало. «Собака», – отшатнувшись в страхе, подумал Василий. Меж тем темное мохнатое нечто начало, пыхтя, подниматься, и даже в полутьме стало ясно, что оно куда больше любой собаки. «Медведь?» – ахнул режиссер, в панике гадая, как мог пробраться в театр дикий лесной зверь.
Вася подскочил на ноги, попятился, и тут жуткое создание поднялось во весь рост, распрямилось, и Пеночкин в ужасе заорал. На него надвигалась гигантская шуба! Огромная, мохнатая, темно-коричневая, она тянула к Пеночкину пустые рукава и глухо ворчала, приближаясь.
– Мама! – взвизгнул Вася и бросился бежать.
Шуба пыхтела ему в спину, шелестя тяжелыми полами на лету.
«Чего, собственно, я так испугался? – соображал на бегу Пеночкин, чувствуя, как вдоль позвоночника струится холодный пот. – Ведь головы у нее нет, а значит, нет и пасти. Ведь не загрызет же она меня?» Однако все эти рациональные соображения нисколько не помогали справиться с ужасом.