Будить его поутру было настоящей мукой. Не обращая ни малейшего внимания на слова будившей его матери, Меред преспокойно почесывал живот, не давая себе труда даже открыть глаза. Если его насильно сажали в постели, он так и сидел с закрытыми глазами, а стоило будившему его человеку отойти, тотчас же валился и засыпал, даже не натянув одеяло. Мать и уговаривала его, и ругала, и бить пыталась — результат был один.
Однажды, когда все попытки растолкать маленького ленивца так ни к чему и не привели, мать взяла и намазала ему лицо арбузной патокой. Намазала и стала смотреть, что будет. Мухи, только что проснувшиеся с восходом солнца, мгновенно облепили Мереда. Мух было столько, что казалось, они не только здешние. Из соседних селений слетелись все мухи на этот нежданный-негаданный пир. Любой, в ком хотя бы теплилась жизнь, должен был вскочить и прогнать их. Меред не пошевельнулся. Не выдержала мать — подошла и платком вытерла ему лицо.
В другой раз мать вылила ему на голый живот пиалу холодной воды — парень даже не дрогнул. Он уже давно не спал, просто выжидал, пока Сердар отгонит овец подальше.
— Вставай, паршивец! — закричала мать. — Целое ведро сейчас на тебя вылью!
Меред не шелохнулся, только чуть приоткрыл глаза: возьмет ведро или нет. Взяла. Опрокинула на него. Меред вскочил и с душераздирающим воплем бросился на улицу, чуть не сбив с ног бабушку.
— Ты что ж это над ребенком измываешься?! — набросилась старуха на невестку. — Долго ли напугать? Не приведи бог заикой станет!
Получив неожиданную поддержку, Меред заревел. Ревел он долго, обиженным баском, время от времени поглядывая на мать. Та сидела в своем углу, злая, опустив голову, на сына она не смотрела. Она понимала, что старуха не права, но спорить со свекровью не решалась: хозяйкой в доме была не она, а мать мужа.
…Так и росли в семье у Пермана два сына, нисколько не похожие друг на друга. Сосали одну грудь, ели из одного котла, грелись у одного очага, а даже и не скажешь, что братья.
Перман не отличал ни одного из них, ни тому, ни другому не отдавал предпочтения. Он никогда не ласкал сыновей. Но и не бил. Провинившегося старался вразумить, объяснить, в чем его проступок. Иногда казалось, что он равнодушен к детям. Это было не так. Перман не потакал капризам сыновей, но любил их ровной и крепкой отцовской любовью: он только не давал им садиться себе на шею, как делают это некоторые излишне чадолюбивые родители.
Мать была другая, нетерпеливая, короткая на расправу. А бабушка металась между отцом и матерью — все ей казалось, что мать обижает мальчиков, а отец, ее сын, не очень-то любя сыновей, во всем потакает жене. Бабушка бросалась защищать внуков в любом случае, даже если видела, что ребенок виноват. Как наседка, защищающая цыплят от коршуна, готова она была телом своим закрыть внуков от собственной их матери. Не будь этого, может, и Меред вырос бы другим…
Туркмены обычно с детства приглядываются к ребенку, оценивают его способности, стараясь понять, что ждет маленького человека. Как правило, наметанный глаз не обманывает бывалых людей. Когда старики говорили о детях Пермана, они неизбежно приходили к выводу, что надеяться он может только на младшего.
— Трудолюбив в бабушку, шустер — в мать. А старший и ленив, и упрям, даже и не поймешь в кого. Не будет от него проку.
Сбудутся ли предсказания стариков — как знать? Длинна дорога жизни, длинна, и много на ней развилок и поворотов. День сменяется ночью, ночь — днем, и у каждой ночи, у каждого дня припасены для человека неожиданности. Такова жизнь…
…Постепенно Перман перевез домой всех своих овец. Сердар каждое утро угонял на ближнее пастбище полсотни полуживых овец. Он быстро научился пасти их; вовремя перегонял, посвистывал животным, бросал перед ними свой посох — все делал, как заправский чабан. Иногда, чтоб чувствовать себя настоящим чабаном, он даже брал на пастбище ослика и пса Акбара.
Как-то раз, когда матери удалось переупрямить Мереда и он шагал рядом с Сердаром, злой, полусонный, покачиваясь из стороны в сторону, Сердар вдруг сказал:
— Хоть бы волк появился! Спустили бы на него Акбара и — следом!..
Меред, мигом очнувшись, вытаращил на брата глаза.
— Ты что — сбесился, серого поминать?! Ведь явится!
— И хорошо! Погоняемся за ним! Акбар любого волка…
— Не поминай! Ты что — нарочно?
— Нарочно. Хочу, чтоб явился!
— А этого хочешь?! — Меред развернулся и влепил брату оплеуху.
— Дерешься? Дерешься, да? А бабушка что говорила: будем драться — никогда настоящими чабанами не станем.
— А я и не собираюсь им быть! Подумаешь — чабан! А помянешь еще раз серого, в рожу дам! Ну? — Меред поднял руку и устрашающе двинулся на брата.
— Буду поминать. Буду!
— А ну попробуй!
— Волк! Волк, иди сюда!
Вторая затрещина оказалась внушительней первой. Но Сердар не заревел. Размахивая маленькими кулачками, он бросился на обидчика. Меред был на несколько лет старше и заметно сильнее брата, зато Сердара только раззадорь. Пощады просить он не собирался, лишь носом шмыгал все чаще. Но слишком неравны были силы, и, чувствуя, что ему не устоять, Сердар бросился к посоху. Меред заметил его маневр и кинулся наперехват. И вдруг сел на землю и завопил:
— Ой, умираю! Помогите!
Сердар, уже схвативший свою огромную палку, остановился в нерешительности, словно чуткая, настороженная ярочка, И вдруг увидел кровь. Кровь лилась из ноги его брата. Он сразу забыл про обиду и, отшвырнув посох, бросился к Мереду.
— Чего ты, а? Чего ты, Меред? — мальчишка поглядел на ногу брата, и его даже затрясло — кожа между первым и вторым пальцем насквозь была пропорота сучком. Меред, насмерть перепуганный, ревел во все горло, Сердар вторил ему тихонько, но слезы текли ручьем — ему до смерти было жаль брата.
На крик подоспел отец. Присел возле Мереда, осмотрел его ногу и сказал наставительно:
— Сам виноват. Все из-за своей лени — чепеки обуть поленился. Как ее теперь вытащишь? Давай домой отнесу, может, мать сумеет.
Он взвалил сына на спину и понес. Сердар семенил следом. Ступня Мереда с торчащим меж пальцами сучком была у него прямо перед глазами. Он вдруг ухватил сучок двумя пальцами и дернул. Меред взвыл не своим голосом.
— Вот она! Не кричи — вытащил! — Сердар с торжествующим видом показал брату окровавленную палочку.
Отец понес всхлипывающего мальчишку домой, а Сердар вернулся к овцам.
Сердару нравилось пасти свою небольшую отару.
Больше всего любил он смотреть на молодняк.
Как забавно скачут козлята — никогда не подумаешь, что из таких веселых прыгунов могут вырасти хитрые и зловредные козы. Сердар в ту весну крепко сдружился с этими малышами. Многих он попросту спас в ту трудную весну. Отощавшие матери не подпускали их, не давали сосать, а Сердар удерживал их, заставляя кормить своих детей. Наверное, малыши чувствовали, что Сердар любит их. Стоило ему прилечь на бугорке, они весело карабкались на него или тихонько укладывались рядом.
Сердар все меньше играл с мальчишками, маленькие ягнята и козлята с грустными глазами, жалобно блеющие от голода, были теперь его приятелями. Совсем ему не было скучно пасти овец.
Но не долго продолжалась его дружба с ягнятами и козлятами, не довелось Сердару стать настоящим чабаном. Скотина, истощенная бескормицей, все больше хирела, хворь одну за другой косила овец. Немногих уцелевших пришлось продать — перевелась Перманова отара.
Караван бедности вплотную подошел к кибитке Пермана. Он был скотоводом, всю жизнь прожил средь этих пастбищ, но теперь пасти было некого. Надо было переезжать, начинать новую жизнь. Перман решил податься к родным, они давно уже жили от земли.
Глава пятая
Невесело встретило их новое место. Видно, горькая судьба, с недавних пор начавшая преследовать семью Пермана, раньше своих жертв добралась туда. Совой сидела она на тюйнюке[1] их кибитки, не давая спокойно спать по ночам. Много бессонных ночей провел Перман, пытаясь понять, как должен теперь жить, но ему так и не удалось распутать узелка, которым завязано было их счастье. И Перман растерялся, он уже не пытался бороться с судьбой, ему казалось, что он летит вниз с высокой скалы и зацепиться не за что.
Жена, давно уже прихварывавшая, на новом месте окончательно слегла. Ночами, слушая приглушенные стоны жены, Перман в отчаянье думал, что получается у него как в поговорке: если уж не повезет, так и конь в пути падет…
Старая бабушка молилась по ночам аллаху, прося его пощадить невестку для внуков, не сиротить детей, молила взять ее старую, никому не нужную жизнь.
Все ночи подряд проводила старуха в молитвах и заклинаньях, но, видно, оставил их аллах своей милостью — невестка слабела с каждым днем.
Мереда, вроде бы боявшегося всего на свете: и ветра, и темноты, и шума деревьев, почему-то не очень страшила болезнь матери. Ночью он не слышал ее стонов, а днем, если она начинала сильно стонать, уходил на улицу.
У Сердара все получилось наоборот. Отчаянный озорник, не боявшийся ни волков, ни ветра, ни самого повелителя ветров Мирхайдара, он совсем потерялся и сник, когда понял, что мать тяжело больна. Он забыл игры, даже силой нельзя было сейчас выгнать его из дома, он не отходил от матери. Мать крепилась, стараясь не показать свои страдания, но стон невольно вырывался из запекшихся губ, и мальчик приникал к ней, прижимался лицом к ее лицу, умоляюще смотрел на нее.
— Ну что, мамочка, что? Болит, да? Ну скажи, где болит? Может, что сделать, а?..
Мать с трудом поднимала иссохшие руки, клала сыну на голову.
— Ягненочек ты мой дорогой, — чуть слышно говорила она, поглаживая стриженый затылок. — Я так… Просто… спросонья… Не очень… у меня болит… Пойди поиграй с ребятами…
Сердар понимал, что мать говорит неправду, хочет утешить его.
— Я не хочу. Я уже играл. Вот поправишься, тогда я пойду… Тебе попить надо, я подам… Может, тебе еще чего? Ты скажи, что тебе нужно. Ну, скажи!
Мать ничего не отвечала, она только гладила и гладила стриженую макушку, изо всех сил прижимая к себе голову сына, чтоб тот не увидел ее слез.
Прошло несколько недель. Сердар по-прежнему неотлучно находился при матери.
— Сынок, — сказала она как-то утром. — Подави-ка мне пальчиком ногу. Вон там внизу, чуть повыше пальцев.
Сердар испуганно поглядел на мать, подвинулся к ее ногам.
— Я надавил, мама.
— Получилась там ямочка?
— А если получилась, что?
— Да ничего особенного. Глубокая ямка?
— Глубокая… Это плохо, мама?
Мать не ответила. С трудом подняв костлявую руку, закрыла ладонью глаза. Но все равно мальчик видел: из-под руки матери катятся по щекам слезы.
— Мама! Мамочка?! Почему ты плачешь? Не плачь! Что с тобой, мама?!
— Ничего, сынок, ничего…
— Мама! Ну что ты, мама?!
— Ах! — рыдания вырвались из иссохшей груди женщины. — Сиротки вы мои бедные! Не ждала, не чаяла, что оставлю вас малыми сиротами. Бедные вы мои, горемычные!.. — Она с головой накрылась одеялом, и онемевший от ужаса Сердар долго еще слышал ее сдавленные рыдания…
В тот день ему не дали побыть подле матери. Сосед взял его за руку и увел к себе. Мальчик тихо сидел в углу кибитки и молча смотрел на свои ноги. Перед глазами у него стояло худое, без кровинки лицо матери. Это было ее лицо, такое, каким он привык видеть его последнее время, но что-то в нем было чужое, незнакомое.
А в дом, где лежала умирающая, уже начали собираться соседи. «Прости меня, Амандурсун!» — говорил каждый, подходя к ее постели. Женщина чуть заметным движением век давала знать, что прощает. Потом веки ее перестали двигаться, она вздрогнула и затихла. Горестные причитания женщин и мужские громкие рыдания вдруг вырвались из кибитки. Сердар вскочил. «Мамочка!» — крикнул он, бросаясь к двери. Ноги не слушались, они были тяжелые, словно к ним был привязан мельничный жернов. Мальчик запнулся, упал… Вскочил, побежал, опять упал…
А Меред как ушел утром с ребятишками, так и не показывался. Его искали, мать хотела проститься, но не нашли — ребята играли где-то далеко. Меред явился лишь тогда, когда плач и рыдания наполнили всю округу. Упал возле двери и закричал: «Мамочка! Мама, на кого ты меня покинула?» Он плакал долго и вроде бы все делал, как положено, и все-таки в горе его почему-то не верилось — не было в его громких воплях ни ужаса, ни тоски, ни отчаяния…
К вечеру мать похоронили — покойника положено в тот же день предать земле.
После похорон Сердар не спал всю ночь, задремал только на рассвете. Первое, что он увидел, выйдя утром на улицу, было развешенное на кустах одеяло матери. Больше она никогда не укроется этим одеялом. Оно еще долго будет жить, мамино одеяло, а мамы не будет…
Он шел и шел, думая об одном и том же, пока не дошел до арыка. Сел на мостике, свесив ноги. Сидел, смотрел на быструю воду. Вода несла какие-то сучочки, овечий помет, каких-то жучков, немножко похожих на навозных… Жучки копошились в воде, судорожно перебирали лапками, но выгрести против течения не могли, вода, быстро сносила их вниз. Все куда-то уносится, исчезает…
И вдруг мальчику пришло в голову, что мать умерла потому, что они приехали сюда, бросили родные пастбища. «Там бы она ни за что не умерла!» Он сам поражен был своим открытием, в истинности которого не сомневался. И ненавистно стало ему все вокруг.
Все здесь чужое, противное. И люди здесь злые, и тень от деревьев жидкая… И ягоды у тутовника горькие. И соловьи всю ночь спать не дают. Плохо здесь! Не хочет он здесь! Сердар вскочил, словно что-то обожгло его, и побежал. Он бежал все быстрей и быстрей, словно главное сейчас было — подальше уйти от этих ненавистных мест.
Так не останавливаясь, он пробежал километров восемь. Спрыгнул в сухой арык, долго бежал по дну его и, только поравняшись с брошенным становищем, вылез наконец из арыка и пошел потихоньку.
Вот наконец его место, знакомое до последней кочки. Здесь он пас овец, играл с козлятами и ягнятами. Вот тополь, огромный, как чинара, они каждый раз отдыхали здесь с матерью, когда возвращались от дяди. Он всегда веселел, слушая приветственный шум огромных ветвей. Сердар подошел к тополю, сел в тени под его развесистыми ветвями. Нет, не так он теперь шумит, спокойно и равнодушно подрагивают его ветки, они не склоняются к нему, не спрашивают, почему он так грустен, не стараются подбодрить, успокоить… Чужой он, нет ему дела до Сердара…
Мальчик побрел дальше. Вот место, где стояла их кибитка. Да, тут она стояла. Круглый, чуть вдавленный след почти совсем затянут песком… Вот здесь было место отца, лежали его вещи, а здесь, в глубине кибитки, всегда сидела мать. Рядом стояли сундуки и бурдюки. Волосатые, раздутые. Это когда добрый год. Ничего нет, пустое место. Глиняный очаг, сложенный отцом перед кибиткой, развалился. И вокруг ни одной кибитки: не выдержав тягот бескормицы, все откочевали кто куда в поисках куска хлеба. Уезжали не сразу, порознь, следы некоторых кибиток совсем уже занесло песком, другие еще видны…
Сердар долго стоял, смотрел, думал. Потом отвернулся, вздохнул и пошел прочь. Впервые он по-настоящему ощутил, что в жизни, кроме радости, кроме игр и бабушкиных сказок, есть горе, печаль, тревога. Взрослые часто говорили об этом, жаловались, вздыхали, иногда плакали. Сердар понимал, что им плохо, но не мог этого ощутить — радость жизни переполняла его, закрывая печали доступ к его сердцу. Сейчас он переживал горе, огромное горе, первое в его жизни. Теперь он знал, что это такое. Но вместе с этим новым знанием к нему вдруг пришла уверенность, что он одолеет все, что сил у него хватит. Ощущение этой невесть откуда взявшейся силы даже несколько озадачило Сердара, ему казалось, что в этом есть что-то нехорошее, что-то похожее на предательство. «Не думай плохого, мама, — тихонечко прошептал мальчик. — Это не потому, что я мало любил тебя. Я тебя больше всех на свете люблю. И всегда любить буду».
Домой он шел тихо, медленно. Не потому, что был босиком — кожа на его ступнях давно уже огрубела, не чувствовала ни острых, как камни, кусков засохшей глины, ни сучков. Если Сердар торопился, он мог бежать босиком даже по зарослям колючки, только пальцы поджимал сильнее.
Сердар шел и думал. Он так был увлечен нелегкими своими мыслями, что не обращал ни малейшего внимания на артиллерийские выстрелы, доносившиеся со стороны Байрам-Али. В последние дни соседи все чаще поговаривали о том, что война подходит к их дому. Сердар уже привык к этим разговорам и не обращал внимания на далекие залпы. Правда, сейчас залпы эти казались совсем не далекими.
Глава шестая
Заболел Меред. После смерти матери он недолго предавался печали, по-прежнему допоздна возясь с ребятами, и вот вдруг заболел. Меред метался в жару, а бабушка плакала, растирала ему голову и призывала всех святых сжалиться над ее внуком.
Наверное, у ребенка был тиф. Скорей всего и температура у него была под сорок, но в те времена туркмены и не подозревали о существовании градусника. Они не знали ни докторов, ни лекарств. Если организм у больного был сильный, он побеждал болезнь, если болезнь оказывалась сильнее, беднягу вскорости уносили на кладбище. Сердар смотрел на брата — Меред бредил, метался — и понимал, что тот может умереть, исчезнуть: он теперь знал, что это такое, он уже видел смерть.
Сердар подошел к бабушке и тихонько сел возле нее. Меред широко открытыми глазами смотрел куда-то сквозь него — Сердара он не видел. Вдруг он схватил бабушку за руку, хотел сесть… Старушка запричитала и, в который раз перечислив всех святых, уложила мальчика, поправила ему подушку. Меред затих, смежил веки. Бабушка осторожно распрямила спину.
— Иди на улицу, Сердар, — шепотом сказала она. — Иди, родной, нечего тебе тут мучиться. Хватит еще и своих мук…
Сердар вышел на улицу.
Пушечные залпы слышны были совсем рядом, — казалось, стреляют у самого села, за крайней кибиткой. Теперь можно было различить и другие звуки, похожие на шум только что хлынувшего ливня, — от взрослых Сердар знал, что это стреляют из пулеметов. Война приближалась к селению. И хотя никто из жителей не мог знать, что эшелоны, один за другим идущие на Байрам-Али, наполнены отступающими белыми, зловещие слухи о том, что приближаются какие-то неведомые, непонятные «большевики», уже несколько дней передавались из уст в уста.
Началось бегство. Торопливо сбивали гурты; встревоженно мычали коровы, блеяли овцы, ошалело брехали собаки; скотину надо было как можно скорее угнать от войны — в глубь песков — подальше от железной дороги.
Грузили на арбы добро, вьючили на ишаков продовольствие, соль, посуду. Ценные вещи — ковры, украшения — прятали, зарывали.
Мурсал-ага, старейшина того ряда, в котором стояла кибитка Пермана, был человеком зажиточным. Пока он закопал добро, пока уложил на арбы все, что счел нужным взять с собой, пока усадил обеих жен и всех ребятишек, соседи давно уже уехали. Только кибитка Пермана одиноко стояла посреди брошенного становища.
— Постой-ка, — сказал Мурсал-ага арбакешу, — Пермана надо поискать…
— Чего он тебе понадобился? — проворчала с арбы старшая жена. — Видишь, не собирается. Не хочет он уезжать!
— Так у него ж парнишка занемог… Надо сказать, чтоб с нами ехал. Нельзя ж вот так — бросил, и все. Ведь сюда большевик идет!
— А он что — маленький, сам не соображает?
— Мало ли что… Все-таки родственник…
— Родственник!.. — Женщина недовольно натянула на рот яшмак [2], отвернулась было, но не выдержала и опять принялась за свое: — Если он родственник, чего ж он тебе не помог? Ты с утра пуп надрывал, добро в джугару таскавши, — он что, не видел?! Садись, поедем!