Неожиданные люди
БОЛЕВОЙ ПОРОГ
I
Впервые на этом старом цементном заводишке Шугаев побывал лет пять назад, принимая дела по санитарному надзору. То, что он увидел тогда, никак не поразило его воображения, — запыленность казалась мелочью в сравнении с той кучей забот, которая свалилась на него вместе с новой должностью. Лишь этим летом, наведя наконец кое-какой санитарный порядок на крупных предприятиях, Шугаев вспомнил о цементном…
Выйдя на окраине города из трамвая, он увидел гигантское пыльное облако; словно в тумане, проступали сквозь него контуры силосных башен, пристроек, наклонных галерой, грязно-серым панцирем лежала на всем затвердевшая цементная пыль. Подойдя поближе, Шугаев различил в пристройках настежь распахнутые двери и окна, из них валили клубы пыли, распространяя сухой, раздражающий запах. Он шагнул в дверной проем и окунулся в плотную пыльную мглу. Свет электрических фонарей застыл под фермами расплывчато-бледными пятнами. Как через мутную воду, угадывалась тесная сеть каких-то железных строений, громады сушильных барабанов и дробно грохотавших стальными шарами мельниц. Плохо различимыми тенями сновали по цеху рабочие. К одному из них Шугаев подошел спросить мастера. Лицо, и брови, и марлевый, респиратор, перехвативший рот и нос рабочего, — все было залеплено пылью. Предчувствие беды вдруг сжало сердце Шугаева. То, что вслед за тем открылось на цементном, так поразило его, что Шугаев растерялся, как человек, который шел-шел по ровной дороге и вдруг увидел рухнувший мост, миновать который невозможно.
Троих силикозников с тяжелой формой Шугаев немедленно отправил в больницу, двум другим добился перевода в столярные мастерские, а на цементном по его требованию приступили к срочному ремонту вентиляции. Завод строили как времянку во время войны, и он был слишком стар, изношен трехсменной работой, и сочленения его разбитых механизмов не в состоянии были удержать цемент, рвущийся из всех щелей наружу. Не нужно было обладать ни специальными знаниями, ни опытом, чтобы понять: обезвредить пыль можно лишь единственным способом — закрыть завод. Шугаев конечно представлял себе, что значит потребность остановки предприятия, продукция которого назначена для ударной стройки…
И последующие дни, о чем бы он ни думал, мысль его возвращалась к тому, что случилось. Подумает о предстоящем отпуске на Волге — и тотчас вспомнит сухой, раздражающий запах цемента. Встретит на улице бодрого, цветущего здоровьем человека — и в памяти встают седые от пыли фигуры и воспаленно-красные глаза рабочих. Смотрел вчера, как жена примеряла новое платье, но видел не платье, а легкое силикозника, которое им демонстрировали на семинаре: губчатый цементный сухарь вместо легкого. Мысль о заболевших и сознание собственной вины мучили его до тех пор, пока он не решился действовать. Конечно, было бы неплохо заручиться предварительной поддержкой главврача, но Шугаев, хорошо зная Готлиба, особенно на него не рассчитывал. Все же он зашел к нему и сказал, что долг врача — настаивать и добиваться закрытия цементного завода.
Готлиб, облачаясь у дверей кабинета в белый халат, слушал его с тем внимательным и вместе флегматичным выражением, которое почти никогда не сходило с его усталого лица.
— Ну уж вы ска-ажете… заво-од закрыть, — сказал он благодушно, с растяжкой, как говорил всегда, находясь в хорошем настроении.
Сказал и побрел к столу, узкие плечи при этом покачивались, руки плетями висели вдоль длинного, сутулого тела.
— Помнится, трест собирался там реконструкцию делать…
— Все это одни разговоры, Вениамин Владимирович, — не без досады сказал Шугаев. — Они ведутся уже много лет.
— А вот и надо поторопить, — усаживаясь в кресло, сказал главврач.
Шугаев прислонился к подоконнику и, сунув руки в карманы пиджака, посмотрел на него грустным, укоризненным взглядом.
— Да поймите: поздно уже говорить о реконструкции. Поздно! На заводе силикоз, и пока мы разговоры говорим, могут заболеть другие. Мы с вами в ответе за этих людей и должны закрыть завод немедля. На слом ли, на реконструкцию — теперь уже не имеет значения.
Готлиб слушал Шугаева с тем преувеличенным вниманием, за которым удобно скрывать замешательство.
— М-да, возможно, здесь и в самом деле крайние меры нужны, — проговорил он в задумчивости, перестав вдруг растягивать слова и глядя мимо Шугаева. — Только вряд ли мы чего добьемся… Завод не первый год в таком состоянии. А мы все это время молчали. Вернее, не ставили вопрос ребром… Может быть, тут и моя вина. — Главврач смущенно, но с достоинством кашлянул. — Да, по правде говоря, самому все и охватить невозможно… Но, как бы там ни было, мы молчали. А теперь попробуй опечатай… Цемент ведь идет на строительство большой химии… — Он перевел обеспокоенные глаза на крышку стола и, постучав по ней пальцами, отвалился на спинку кресла. — Вы Гребенщикова знаете?
— Управляющего? Видел его как-то в исполкоме…
— Человек он авторитетный, крутой. Только заикнись ему о закрытии… Он такой скандал закатит…
— На нашей стороне закон!
— Это-то все верно… Только ему строить надо, а без цемента не построишь. — Лицо главврача на мгновение оживилось. — Вот ежели припугнуть его… — Он опять заговорил врастяжку, скрывая в полуприкрытых веками глазах хитроватую усмешку. — Построже предписание направить. Штрафануть кой-кого. — И, заметив гримасу несогласия у Шугаева, благодушно протянул: — Ничего-о, попугаешь, пошумишь, глядишь, они и с реконструкцией поторопятся. — И, облегченно улыбнувшись, прибавил: — И общественность. К ней бы не худо воззвать. Партком, профсоюз — тоже сила…
Шугаев попытался еще и еще убедить главврача в необходимости крайней меры, но доводы его разбивались о невозмутимость Готлиба, как снежки о каменную стену. Нет, Готлиб не запрещал действовать самостоятельно, но и согласия своего на закрытие цементного не дал. Он вообще не приказывал, не запрещал, но ухитрялся так направить работу сослуживцев, чтобы обеспечить себе покой, не тот покой начальника, за которого лямку тянут подчиненные, а покой как стиль работы — без шума и эксцессов. Но осуждать его Шугаев не решался…
Главврач был обрусевшим немцем и как-то признался Шугаеву, что относит себя к категории людей, однажды и навсегда выбитых из колеи. Такой «колеей» была для него довоенная Москва, профессорская семья, где он вырос, аспирантура, которую он кончил в сороковом, невеста, так и не успевшая стать его женой… Из этой жизни выбила Готлиба война. Он очутился в трудармии на севере Урала, служил там санитарным врачом, и хотя особенных трудностей ему изведать не пришлось, душевные страдания были для него невыносимы. Случившееся ему казалось противоестественным еще и потому, что в то время как сам он на долгие годы стал чем-то вроде изгоя, его младший брат, комсомольский и партийный активист, был призван в армию и, отслужив майором инженерных войск на Дальнем Востоке, в сорок пятом вернулся домой, и для него, преуспевающего кандидата технических наук и счастливо женатого человека, продолжалась прежняя полнокровная жизнь. Теперь он был уже доктором, профессором, а старший удовольствовался положением знающего и толкового врача-администратора. И когда Шугаев подбивал его засесть за кандидатскую — условия такие были, — главврач, улыбаясь, отвечал:
— Проживем и так, без степеней. Да и когда писать? На службе текучка заедает, дома газеты надо почитать, телевизор посмотреть. Ну а летом… летом отдыхать надо…
Случившееся на цементном вряд ли было чем-то исключительным в практике главврача. Вероятно, ему не раз приходилось встречаться с такими ситуациями, но было это, когда он только начинал как санитарный врач. В те годы стоило какому-нибудь смельчаку, исчерпавшему все доступные возможности очистить вредный воздух в цехе, решиться на его закрытие, как раздавался звонок, и лица, более всего обеспокоенные цифрами планов, заставляли смельчака ретироваться. К тем же из «горячих голов», кто продолжал упорствовать, применялись крутые меры. В подобных обстоятельствах и Готлиб тоже вынужден был пасовать. Он рассказывал Шугаеву, как однажды, обнаружив опасную загазованность в одном из дряхлых цехов, вместо того чтобы просто-напросто опечатать его, он предписал на опасном участке противогазы. Сознание того, что в резиновых масках работать трудно, что пользоваться ими наверняка не будут, долго еще угнетало его, пока после трехлетнего хождения по всем высоким инстанциям не добились строительства нового цеха… Но те времена прошли. Явились иные люди, знающие, что дело, за которое стоит санитарный врач, есть дело всех и каждого, и дело это не менее важно, чем план, — так, во всяком случае, казалось Шугаеву. И было горько оттого, что эти перемены никак не изменили Готлиба, как будто он, однажды нацепив на свой душевный покой панцирь осторожности, так и прирос к нему. Жаль, конечно, что так получается, думал Шугаев, но, как видно, ему придется рассчитывать лишь на собственные силы. Что ж, тем лучше — реальная возможность проверить, на что ты способен… Завтра же он пойдет к Гребенщикову. И все ему выложит. А если тот не поймет, тогда… Тогда он опечатает завод. Конечно, поднимется скандал, и, может быть, ему не поздоровится, но все равно: из двух зол он выберет меньшее. Он поставит перед фактом трест и Готлиба, и все городское начальство — другого выхода не было.
II
Шугаев миновал старика вахтера с ярко-зелеными петлицами на гимнастерке, пересек прохладный вестибюль и поднялся на второй этаж. В просторном, светлом коридоре шагов не было слышно, ни своих, ни тех, кто маячил впереди, открывая и закрывая бесшумные двери. Навстречу тянуло приятным ветерком, пахло дерматином и душистым табачным дымком.
В приемной с пальмами под потолок у широкого окна сидела молодая женщина.
— Вы по личному или по служебному? — спросила она.
Шугаев улыбнулся:
— Да как вам сказать… По служебному и в то же время по личному.
— Если по служебному, тогда пройдите. Пал Палыч у себя.
— Спасибо, — сказал Шугаев. Взявшись за ручку обитой дерматином двери, он весь подобрался от неприятного волнения, которое всегда ощущал, входя к большому начальству. Чувство это было ненавистно Шугаеву, и он постоянно боролся с ним, но избавиться от него не мог. Однако, переступив порог кабинета, он забыл о своем волнении.
Толстая бордовая дорожка от дверей к массивному столу полностью глушила шаги. Шугаев подошел и, глядя на сидевшего за столом человека, сказал:
— Здравствуйте. Шугаев из санэпидстанции…
Гребенщиков кивнул на кресло у стола, Шугаев присел, держа на коленях папку.
— Вам, вероятно, известно, — с какой-то непроизвольно искательной полуулыбкой начал Шугаев, — что на вашем цемзаводе у троих рабочих обнаружен силикоз и еще двое на подозрении…
У Гребенщикова было крупное, иссеченное морщинами лицо с резким подбородком и большие выпуклые глаза. Внимательно-невозмутимый взгляд этих глаз почему-то мешал Шугаеву свободно говорить.
— Мы тщательно обследовали завод и установили, что концентрация пыли на рабочих местах в сотни раз превышает норму… Сквозь дыры и щели кожухов вовсю свистит пыль… ну и, естественно, отсосать ее нет никакой возможности. Да вы, наверное, и сами знаете, какая там система отсоса… Крутится на стенах с десяток осевых вентиляторов, но толку от них ни малейшего… Рабочие открывают окна и двери, да разве это поможет? Фабричные респираторы почти никто не надевает, говорят, дышать через них тяжело — и это действительно так, — пользуются марлевыми… Одним словом, положение угрожающее.
— Ну так что? — буркнул управляющий, и было неясно, то ли это пренебрежение к словам Шугаева, то ли желание уточнить, чего же от него хотят.
Ответить Шугаев не успел, потому что взгляд Гребенщикова вдруг перенесся к дверям. Шугаев оглянулся и увидел секретаршу, впорхнувшую в кабинет с выражением тайной радости в глазах. Пахнув на Шугаева волной душистого запаха, она обогнула стол и, наклонившись к уху Гребенщикова, что-то шепнула, отчего управляющий издал невнятный горловой звук и в улыбке шевельнул губами. Его подобревшие глаза, проводив секретаршу, задержались на двойных дверях. Оттуда вслед за долговязой девушкой в очках, очевидно вожатой, проскальзывали в кабинет пионеры в бело-синих наутюженных костюмчиках. Алея галстуками, пионеры выстроились вдоль стены, косясь из-под ресниц на управляющего. Гребенщиков, как будто даже свойски, усмехнулся Шугаеву с видом, говорившим: «Такое уж тут дело, брат. Придется подождать…»
Вожатая, вся бледная от волнения, шагнула к столу и, держа перед собой солидную красную папку, проскандировала:
— Дорогой Павел Павлович! От имени подшефной школы и пионерской организации разрешите поздравить вас с пятидесятилетием вашего рождения! Примите, Павел Павлович, наш пионерский…
Вскинулись прямые, тонкие кисти над головами детей, и разноголосо прозвенело:
— Салют!
Шугаев с недоумением и чувством неловкости смотрел на управляющего. Лицо Гребенщикова смущенно дрогнуло. Он грузно поднялся, пожал просиявшей вожатой руку и, приняв папку-адрес, отложил ее на угол стола. Потом повернулся с добродушной улыбкой к пионерам, кивнул им и тяжело опустился в кресло.
Цепочка пионеров, замыкаемая вожатой, облегченным шагом потрусила к дверям.
Шугаев медлил: продолжать разговор в прежнем, доверительном, тоне стало отчего-то неловко.
— Так что вы от меня хотите? — спросил Гребенщиков теперь уже с благодушной ворчливостью.
— Я, конечно, понимаю всю сложность обстоятельств, — проговорил Шугаев, чувствуя, что во рту у него пересохло от волнения. — Но долг обязывает меня… нас потребовать остановки завода.
— Остановим, остановим, — проворчал Гребенщиков, пошевелившись в кресле. — Всему свое время. Вот построим химический комбинат и возьмемся за реконструкцию завода…
— Вы не совсем меня поняли, — мягко возразил Шугаев. — Завод необходимо закрыть немедленно…
Лицо Гребенщикова вдруг начало багроветь.
— Ты что, дорогой товарищ?.. Ты вот сядь сюда, — он пристукнул крутым кулаком по столешнице, — и тогда валяй закрывай!.. Какие вы все мастера пальцем тыкать!.. Цемента на стройке в обрез. На голодном пайке перебиваемся. К весне — дух вон! — сдать должны вторую очередь: правительство следит за сроками! А ты — цементный закрывать!..
Он замолчал, гневно сопя и упираясь взглядом в растерянно моргавшего Шугаева.
— Но разве нельзя, — неуверенно заговорил Шугаев, — сославшись на необходимость остановки завода, попросить цемент с другого предприятия?..
— С какого другого?! Кто даст цемент без фондов? Фонды спускают под план. Нет лишнего цемента в министерство. Я три года пробиваю дополнительные фонды, а мне показывают кукиш!
— Я понимаю вас, — сказал Шугаев, — но и вы поймите меня: мы не можем рисковать здоровьем рабочих. Люди ведь буквально задыхаются в пыли…
— Слушайте! Что значит «задыхаются»? Что у них, респираторов не хватает? Экая невидаль — пыль! Я сам начинал с рабочего. Я Магнитку строил. Разве нам так доставалось? Не то что пыль — голод! холод! Работа чуть ли не сутками напролет! Да какая работа! И ничего — выдюжили вот…
Ироническая улыбка вдруг сорвалась с шугаевских губ:
— Извините, Пал Палыч, но… вы, вероятно, не очень представляете себе, что значит силикоз…
— Да что ты меня силикозом пугаешь? Силикоз, силикоз… В респираторах надо работать, и никакого силикоза не будет… Ну ничего, я их заставлю надеть респираторы! — Гребенщиков выхватил из мраморного стакана граненый красный карандаш и, крупно начертав на листке календаря «Респираторы», припечатал карандаш к столу. — А еще я вот что скажу, дорогой товарищ… Строительство — наше ударное строительство — та же битва, только мирная. И в этой мирной битве победы без жертв не даются! Так-то вот, мой дорогой…
«Действительно не понимает или понять не хочет? — спросил себя Шугаев, растерянно охватывая взглядом резкие черты лица Гребенщикова и глыбисто-тяжелый очерк всей его фигуры, навалившейся на стол. — Вот взять бы да сказать ему: давай рискнем, закроем завод, и пусть срываются сроки — уж тогда наверняка найдется цемент, завалят стройку цементом»… Но что-то, что стояло между ними, мешало ему высказать вслух свои мысли, и тогда он сказал:
— Ну а что, собственно, случится, если вы закроете завод?
— Вы вообще соображаете, что вы говорите? — переходя почему-то на «вы», сказал управляющий.
Скверное, тяжелое чувство вдруг охватило Шугаева. Он посмотрел на папку, которую сжимал в руках: минута, к которой он готовился, наступила. Он расстегнул «молнию», вытащил из папки нужный документ и, положив его на стол, неуверенным движением придвинул к управляющему:
— Вот, ознакомьтесь, пожалуйста…
— Что это? — Гребенщиков дернул бровями.
— Предписание санитарного надзора. Я сожалею, но… если через две недели вы не закроете завод, я вынужден буду опечатать его. — Язык у него был совершенно сухой, и он с большим трудом выговорил эти слова.
— Это… это что?! Ультиматум?! — вскрикнул Гребенщиков придушенным голосом.
Шугаев криво улыбнулся:
— Это просто напоминание… Я предупредил вас, это мой долг…
Гребенщиков развернулся к тумбочке, ткнул пальцем в черную кнопку звонка и взглянул на Шугаева так, словно впервые его увидел.
— У вас все? Ну, будьте здоровы! — и он кивнул не то Шугаеву, не то на дверь.
Шугаев нервно вскочил и пошел. В дверях столкнулся с обеспокоенной секретаршей.
— Соедини меня с Коркиным! — бросил ей Гребенщиков.
«Коркин… Кто же это Коркин? — тупо соображал Шугаев, выходя в коридор и спускаясь по лестнице. — Кажется, кто-то в горкоме… А, да, заведующий промышленным отделом. Ну, пусть…»
Он вышел на улицу, сел в полупустой душный трамвай и поохал на работу. Чувствовал он себя разбитым. Трамвай громыхал и дергался. Чугунно перекатываясь, стучали под решетчатым полом колеса.
— Кор-кин, Кор-кин, Кор-кин, — навязчиво стучало в висках.
«Ничего, — успокаивал себя Шугаев. — Коркин так Коркин… Я все равно не отступлюсь…»
Он зашел к главврачу и, устало опустившись в кресло, стал рассказывать о разговоре с управляющим.
Готлиб, сидя за столом и подперев щеку ладонью, флегматично слушал, ничем не выдавая своего отношения к рассказу Шугаева. Но вот он отвалился на спинку и дважды беспокойно шевельнулся в кресле.
— А вы что… гм-гм… в самом деле решили опечатать завод? — как будто даже безразлично спросил Готлиб.
— Конечно!
— Что ж, попытайтесь, — неохотно обронил Готлиб. — Только я не думаю, чтобы крайние меры привели к чему-нибудь хорошему. — И больше слова не сказал на эту тему.
Вот уже несколько дней, как только до него дошла неприятная весть, сложное, противоречивое чувство мучило главврача. Он был искренне обеспокоен судьбой заболевших рабочих, но мысль о том, что случай на цементном грозит ему самому последствиями, тревожила его сильнее. Он понимал, что серьезных неприятностей не избежать, если не принять мер, исключающих рецидивы силикоза. В этом смысле инициатива Шугаева ему нравилась. Но когда он пытался представить себе всю опасность конфликта, в который вольно или невольно втягивал его Шугаев, все эти вызовы к начальству, комиссии, объяснения с Гребенщиковым, у него заранее, как от зубной боли, кривилось лицо, и он страдальчески думал, что со своим сердцем, нервами не вынесет этого. Внезапно его осенило переложить все на Шугаева, а самому куда-нибудь уехать… Например, в отпуск, а молодой и энергичный Шугаев так или иначе тем временем уладит конфликт. Идея показалась ему замечательной. Как-то сразу отлегло от сердца, он повеселел и по своей домашней привычке принялся насвистывать.
Через неделю он достал путевку в южный санаторий и стал собираться в дорогу. Замещать себя он, разумеется, оставил Шугаева. Перед отъездом еще раз попросил его не обострять отношений с Гребенщиковым, но сказано это было с такой лукавой, поощрительной улыбкой, что Шугаев понял: ему предоставлена полная свобода действий, и был благодарен главврачу хотя бы за это.
…Две недели — срок, назначенный Шугаевым для остановки завода, — истекли, но ни звонков, ни вызовов пока еще не было. В душе Шугаева затеплилась надежда, что, может быть, Гребенщиков опомнится и выполнит предписание. Но когда в начале следующей подели он позвонил на комбинат, в ведении которого находился цемзавод, главный инженер сказал, что о закрытии завода и речи никто не ведет и что, напротив, суточное задание им увеличили на двадцать процентов… «Все! — сказал себе Шугаев. — Ждать больше нечего».
Все же он еще подождал до субботы и, приехав вечером, к концу третьей смены, в присутствии нервно суетившегося главного инженера комбината опечатал все рубильники и двери цементного.
III
В восемь утра, как обычно, стального цвета «Волга» ждала Гребенщикова у подъезда. Он распахнул тугую дверцу, коротко бросил шоферу: «Здравствуй, Федя» — и, неуклюже изогнувшись грузным телом, сел рядом, головой почти касаясь верха. Федя, надежный парень, погодил, покуда управляющий захлопнет дверцу, и аккуратно тронув, выкатил через бетонную арку двора на проспект.
Широкая лента асфальта, бегущая под машину, спускалась к невидимой Волге, далеко впереди, за пестрыми кварталами домов, теснящихся по сторонам зеленого проспекта, в голубоватой дымке угадывались возводимые корпуса химического комбината. Панорама города и стройки всегда радовала Гребенщикова, как радует человека сад, взращенный своими руками. Семь лет назад, когда он принял трест, не было ни проспекта, ни панельных домов, а на этом месте лепились старые, военных лет бараки. И проживало в городе в то время тысяч пятьдесят, а нынче — втрое больше, и добрая половина из них — строители…
Гребенщиков повернул наружу треугольное стекло и, поймав лицом ветерок, полузакрыл глаза, наслаждаясь покоем. Павел Павлович примерно с год уже стал чувствовать усталость. Внешне это было незаметно. Он все так же работал с утра и до позднего вечера, а уезжая домой, неизменно прихватывал с собой пачку документов, все так же энергично проводил оперативки, давая кому следует «разгон», с неутомимостью мотался по огромной, многосложной стройке, и когда осматривал объект, по-прежнему удивлял еле поспевавших за ним подчиненных. И все-таки он начал сдавать…
Первые признаки усталости он ощутил прошлой осенью, не на работе, как ни странно, а когда приехал в Ялту. До этого он не бывал на юге, отпуск вместо с семьей проводил в родной Иванихе, на пасеке у отца, старого уральского партизана. Часами, до жаркого пота, махал звенящей косой, по вечерам копнил свежее сено, и запах его напоминал о детстве, рыбачил с внуком на тихой, тенистой Ветлуге, бродил на заре по мокрым лугам, подстерегая дичь и радостно бахая из двустволки, пил с отцом золотистую медовуху — и отдыха другого не мыслил для себя. Но в позапрошлом году отец внезапно умер, и этой смертью погасило всю прелесть Иванихи. Тогда-то и надумал он поехать на юг, просто так, из любопытства, и поехал один, без семьи. Юг оказался совсем иным, чем представлялся по рассказам и фильмам, и роскошь приморской природы, неохватные просторы каждый раз меняющего краски моря, истинно южное богатство местного базара и весело-шумная пестрота многолюдной набережной ошеломили его. И когда, сойдясь с компанией такого же масштаба руководителей, как сам, он окунулся в эту вольную южную жизнь с ее купаньями, загоранием, игрой в преферанс в тени парусинового тента и застольными разговорами в гремевшем музыкой ресторане, то неожиданно понял, как устал от работы и как хорошо, оказывается, отключившись от своих ответственных забот, не думать и не вспоминать о них. Эту прелесть беззаботности он испытал впервые и понял, что усталость, от которой он уезжал в Иваниху, была лишь усталостью тела, потому что и там, на сенокосе или рыбалке, он думал непрестанно — не мог не думать — о своих строительных делах и планах, и что настоящая усталость дала себя знать только сейчас, словно рычажок, многие годы настраивавший все его помыслы на работу, вдруг отказал.
До поездки на юг Павел Павлович знал и понимал только одну жизнь, именно ту, которой жил все годы, — работу. Теперь же он узнал иную жизнь, которую мог принять разве лишь как краткий развлекательный антракт, но, вкусив этой жизни, нашел в ней столько молодящей радости, что постепенно стал склоняться к мысли, что, возможно, такие-то, как он, как раз и заслужили эту вольную, беспечную жизнь. В день отъезда из Ялты он стоял на прибрежной скале, возбужденный распитым с мимолетными друзьями коньяком, и, оглядывая ласково блещущую в солнечном свете равнину моря, мечтательно думал: «Черт! А хорошо бы, как выйду на пенсию, обосноваться в здешних краях, купить себе дачу, сад, моторку и обязательно гараж…»