Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ошима. Японский Декамерон - Давид Давидович Бурлюк на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Давид Давидович Бурлюк

Ошима. Японский Декамерон

Ошима

Японский Декамерон

Эта книга с любовью Посвящается

МАКСИМУ ГОРЬКОМУ,

Первому певцу Пролетариата, Великому русскому Писателю и философу.

Примечание: На Ошиму в ноябре 1920 года на этюды ездил автор этой книги в компании с художником Виктором Никандровичем Пальмовым (ныне профессор Киевского Художеств. Института в УССР).

I. Пыльное море

Днем Токийский залив, если смотреть через пыльное море черепичных кровель, кажется округлым животом океана, навалившимся на город; но теперь ночью, в узких при набережных улицах впечатление совсем иное.

Бумажные фонари бросают в темные закоулки свет испещренный надписями; на дверях харчевен вечерний ветер колеблет кубовые фартуки, а из-под них несется запах рыбы, жареной на бобовом масле; но из-за дома на синем фоне неба торчат острия мачт, – здесь пристань. Правда, из Токио пароходов ходит мало и малое количество пунктов, разбросанных в Великом Оксане, ждет пришельца из Токийской гавани.

На Ошиму пароход отправляется, именно, только из Токио.

До Ошиму всего лишь Семьдесят верст: пароход уходит в восемь часов вечера. Это не пароход, а деревянная кубышка, но к пристани, все же он не подходит; он стоит на середине ночной реки и пассажиров к нему подвозят на плоскодонной лодке. Пароход еще движется по Токийскому заливу, а незначительные волны играют им как мальчики мячом.

На пароходе два класса.

Третий битком набит пассажирами, лежащими на полу на циновках; у двери целая куча деревянной японской обуви; во втором – трое японцев и трое русских: японцы – двое домовладельцев с Ошимы – аптекарь, хозяин гостиницы и инженер, едущий на Ошимскую электрическую станцию.

II. Что же такое Ошима?..

Для этого нужно дождаться рассвета. Да и ответ будет, конечно, самым приблизительным. В шуме воли, свисте ветра и плеске дождя – жалобные гудки парохода остаются без всякого влияния на кою бы то ни было.

– Сильные волны, с первой остановки на Ошиме лодки не дают: но вот опять отчаянные гудки парохода; его качает так, что на гладких циновках, раздвинув руки и ноги, нельзя удержаться: все шесть пассажиров ползут то под одну стенку каюты, то под другую; вещи оказываются более прыткими и какой-нибудь маленький чемоданчик труднее попадается в руки, чем, заяц делающий петли.

Несомненно одно: начинает светать: борта парохода затянуты брезентом, он намок от непрерывною дождя и 01 захлестывающей волны. День мутный и серый, небо свинцовое, вдаль борта виден в полутораста саженях берег, черный шероховато вдающийся низким пластом в пену вод: видны несколько домиков и лодка спускаемая в море.

В середине острова подымаются цепью горы, они такой величины, как южный берег Крыма у Байдарских Ворот, но характер их иной: эта цепь гор изрезана сверху до пяты оврагами: все покрыто кустарником; овраги на порах напоминают морщины, такими складками испещрено лицо вокруг рта у глубоких старух; эти морщины все сходятся к отверстию рта: кажется, будто бы гора сморщилась высыхая; или с вершины горы, из воронки её, как из чана, переполняя ее, бежала обильная, упорная вода.

Теперь все затянуто седою бородой дождя; мохнатые тучи ползут у подножья горы; они выше домиков, но не закрывают верхнего горною зубчатого края.

Большинство пассажиров теснится к трапу, от трапа до лодки то близко, то очень далеко: японок хватают на руки мускулистые лодочники.

Русские тоже высаживаются: их трое один полный мужчина под сорок лет в бархатных брюках и берете, другой в больших усах и очках, бывший офицер Колчаковской Армии и наконец третий с лицом желтым и волчьими маленькими глазами.

Хозяин гостиницы предупредительно раскрыл свой зонтик над художником в бархатных брюках; дождь моросит; два лодочника, почти обнаженные, большими веслами гребут к берегу. Хозяин гостиницы ведет мимо «хотеру» у берега и трое русских, пройдя аптеку, затем мимо парикмахерской и нескольких лавок, молочной – перед декоративными воротами из суковатых деревьев; на верхней перекладине на железном вензеле укреплен фонарь. Ограды нет ее заменяют два длинных зеленых возвышения, напоминающих крышки гробов. Дворик, среди которою стоит гостиница вмещает в себе семь деревьев (очевидно абрикосы) два ряда лиловых, как подснежники, цветов, они очень хрупки, густы: между ними аллейка залитая водой по которой прыгают капли дождя. Здание гостиницы в два этажа. Дом деревянный из нижнего этажа ведет широкая лестница, как всегда в Японии очень крутая, ступеньки её отполированы туфлями постояльцев и прилежанием горничных.

III. Японская гостинница

Напрасно читатель стал бы искать в японской гостинице теплого номера. Утро сырое, ведь на дворе ноябрь месяц, а между тем всюду только деревянные решёточки, обклеенные белой матовой бумагой. В номерах нет ни окон, ни дверей; каждая из трех стен отодвигается и босая нога ступает на узенький коридор в три доски, застекленными отодвигающимися ширмами отгороженный от холодного осеннего ветра.

Русские оставляют свою грязную обувь у входа, да, впрочем, в гостиницу можно войти со всех четырех сторон: в любом месте, отодвинув стеклянную фирму, и перешагнув три доски коридора, раздвинув бумажные попасть на циновки номера.

Когда русские входят в свою комнату, то горничная «Отакэ-сан» приносит угли и медными палочками аккуратно укладывает их на пепел медного сосуда, стоящего среди комнаты (хибач)[1].

В комнате нет «Какемоны». В нише висит большой лист белой бумаги, на которой несколько вертикальных строк – надписей. Над одной из выдвигающихся стен – кусок шелка на коем несколько иероглифов.

Русские чувствуют себя на даче, на юге; они удивляются всему: и этому теплому дождю, который сгибает длинные стебли бамбука между гостиницей и видом на море, и белым цветам, что раскрылись на встречу осеннему ветру: желтые лилии брошены на кучу сухих веток и листьев, но они не вянут, оторванные родимых корней. Русские в нижнем белье, поверх него надеты легкие кимоно: на полном оно плохо сходится на животе, перетянутом японским поясом. Колчаковский офицер, говорящий немного – по-японски, объясняется с хозяйкой гостиницы. Условились: на полном иждивении, три «гохана» (еда) в день – по две иены[2] с человека.

В маленьких чашечках принесен светлый желтый японский чай и круглый деревянный черно-лаковой коробок с печеньем ярко зеленою цвета. Сахара нет – в Японии, ни к чаю, ни к кушаньям, ни даже к пирожным он редко подмешивается.

Пирожные бывают кислые, соленые, очевидно и горькие. Из нижних двух номеров открывается вид на сероватые дождливые волны моря: оно за стеблями бамбука и кровлями поселка, раскинувшегося внизу. Верхний этаж даст возможности видеть не только в сторону моря, но и поверх абрикосовых деревьев, по случаю осени, лишенных листьев, поверх ворот и фонаря, поверх зеленых гробов и лиловых линеек цветов, коими обчерчена аллейка, вся в лужицах с оспенными ямками дождя подающего все реже. Верхний этаж, и лестница, и коридор полны шлепанья утренних туфель.

Гостиница проснулась: горничные унесли из номеров футоны[3] и сложили их высокими столбами в помещениях для белья. В кухне горит огонь повар – (кок – Сан) варит и жарит утренний гохан: студенты, приехавшие из Токио отдохнуть на несколько дней, бродят но коридорам гостиницы и изо – рта у них торчат длинные зубные щетки, впрочем они торчат и у хозяйки и бантосана,[4] как горчат они в этот утренний час повсюду в Японии – Процедура чистки зубов длительна, забыв о неё, но не вынув щетки, японка кормит грудью младенца; студент повторяет главу из учебника, а «бантосан» с этой же щеткой между губами спешно дописывает счет.

Полного русского более всего интересовала баня – есть ли «Мотомуре» фуро[5] – есть, но бывает через день!

Офицера интересовали гейши – есть ли в «Мотомуре» гейши.

Маленькой Бамбуко-сан двадцать шесть лет.

Её брат зубной врач в Циндао, а другой – юрист в Токио. Русский офицер нравится ей: его подслеповатые на выкате с красными веками глаза и большие усы, которые сидят под носом, подобные двум мышам хвостиками врозь; он курнос и, должно быть её косоглазому, скуластому, желтокожему вкусу более всего по душе.

– Есть, но они очень грязные, дурно пахнут и, когда они купались, то у них заметили нехорошую сыпь и нарывы на теле.

Русский с желтым лицом и глазами волка интересуется относительно молочной, как лекарство от тех всегда его интригующих виски и ликеров, которыми уснащен его жизненный путь.

– На Ошиме в «Мотомуре» ликер и виски можно достать только в доме гейш, а молока много, оно стоит четыре сены[6] стакан.

IV. Фудзи-Сан

Дождь перестал: выглянуло солнце, воздух потеплел, а направо от высоких стеблей бамбука забелела, видимая через пролив, величественная Фузи-Яма. Облака тянули меж нею и станцией «Кодзу», толстяк в бархатных брюках знал это, он любил рассматривать карты.

Отсюда, конечно, станция «Кодзу» не была видна; отсюда было сероватое, лиловатое море, цепь прозрачных голубоватых гор и над всем этим обыкновенным, прекрасным, но таким что встречается часто – неожиданное действительно редко встречаемое, подобное сахарной голове видимой из за горизонта на половину, так как это бывало в детстве; когда привозилась она из соседнего местечка, когда отец брал толстый железный нож и ударял им ниже белого лба, видимого из за воротничка синей сахарной бумаги, бумаги сложенной всегда с острыми вырезами, как это нарисовано на вывесках мелочных лавочек, где обязательны были баранки, рыбы, чайник, но над всем царила, выглядывая из синей плотной бумаги самодовольная сахарная голова с дырочкой, голубевшей на её темени.

Так было и теперь: сахарную бумагу изображали голубые горы, а гордая, с Ошимы, и профиль видимая, (из Токио она разсадиста) высокая взнесенность, венчанной снегом Фузи, глядящая через пролив на маленький островок; не закрыть от её холодного взгляда бесконечных крыл океана!!

V. Неисан[7]

В японских гостиницах номера отделены один от другого только бумажными рамами, которые Отаке-Сан отодвигает с быстротой и легкостью, причем не предугадать с какой стороны она войдет; приходится удивляться той легкости, с которой она успевает оставить свои «варадзи» – и вступить на циновки номера босой ногой. Она эта Отаке-сан работает и бегает с шести часов утра до двух часов ночи, когда в одном из номеров наверху загуляют студенты (пьют сакэ и приглашенные на гастроль) ошимские гейши танцуют под мерный руковсплеск и деревянный звук «самисена»[8].

– «Уля, уля, уля; коля, коля, коля» – слышится русским, конечно гейши, японцы ноют про что-нибудь необычное и не угадаемое.

Отакэ-Сан с шести часов утра разносит по номерам «гохан», она ждет сидя на циновке перед кадушкой с «комэ» (рис), откуда накладывает гостям в Особую чашечку каждому, плоской деревянной ложкой.

Русские доставляют развлечение всем жителям гостиницы; они так комично не умеют сидеть: когда едят, лежат на животе, а палочки (хаси) больше мешают им, чем помогают. Отакэ-Сан показывает колчаковскому офицеру фотографию, которую ей сделал один из приезжавших студентов. На неё, Отакэ-Сан, развешивает белье, ветер раздувает подол её грошового кимоно, обтягивая живот и узенькие бедра; её скуластое лицо с косыми глазами окаймлено прядями свисших ветроработе жестких – конский хвост, волос. Отаке-Сан всегда с прической, растрепанной… Конечно, это простая прическа, волоса подняты валиком вокруг! всей головы и на макушке завинчены.

Русских она учит простейшим словам, смеясь над их произношением чужеземцев, а холостая компания часто подсовывает в её японский лексикон двухсмысленности и непристойности; но надо сказать, что многие японские обороты речи и слова звучат для русского уха, как грубейшие циничные ругательства: язык ходит по берегу двух океанов под изначальными возможностями ознакомления, не стыдясь и не прикрываясь фиговым листом.

Знания всех нюансов и точностей выражения.

Отаке-Сан не унывает: ей жизнь кажется, очевидно, полной смысла и радостей: когда вечером она приносит футоны русским, то она даже заигрывает с офицером и в этой борьбе двух тел на футоне, где сплетаются, с его стороны снисходительная, в меру скабрезно – шутка – с её стороны некоторая тень правды. Перед уходом она тщательно укрывает футоном ноги всех троих, чтобы через «биобу» (ширмы) не дул холодный ветер, и сидит еще несколько минут.

По японскому обычаю в хорошей гостинице, горничная должна сидеть около гостя пока он не заснет, разговаривая с ним, рассказывая ему, и даже читая литературные изустные вещи.

Колчаковский офицер говорит о племяннице хозяйки своей гостинцы, где он живет Токио, что та гостям в своих номерах читает поэмы японских классиков много вечеров подряд – все новые.

В Японии так много жеманного, так много учтивости, еще не сведенной культурой, учтивости старосветской: эти поклоны носом в пол, эта сцена когда хозяйка ползет на коленях к гостю, сидящему по средние комнаты.

Отаке-Сан учтива. Русские не могут явиться ареной этой манерной воспитанности: русские, бессловесны звероподобны и в Отаке-Сан, конечно, они могут видеть, пренебрежительно, только её животную сторону. Отаке-Сан ведь очень некрасива, но сверху иногда заглядывает в «русский зверинец» Сузука-Сан, у неё три передних зуба – золотые, брови подбриты, лицо густо намазано и подрумянено около глаз: от неё запах материи кимоно, а черные жесткие волосы напомажены. С русскими она любезна, но ее ежеминутно зовут наверх и она соскакивает с колен то офицера, то футуриста с глазами волка.

Японские номера отделены друг от друга «сикири» бумажными рамами, на аршин не доходящими до потолка.

VI. Парочки

В соседнем номере всю ночь горит свет – там парочка – слышен сдержанный смех и шепотный разговор. Они могли бы говорить интимности вслух, потому что русские все равно ничего не поймут; японские номера не имеют ни задвижек, ни запоров, но совсем по Гоголю… (вы помните о тихом и необычайно любопытном соседе за «заставленной комодом дверью»).

Но зачем любопытствовать? художник в бархатных брюках, разминая утром ревматическую ногу, видит внутренность соседнего номера, где молодой человек лет двадцати и дама на возраст около сорока лет, – необычайно изможденная японка, к довершению всех бед, еще вооружения большим чирьем около правого виска. Художник в бархатных брюках удивляется количеству подобных нарывов у японских престарелых дам.

– Мигрень выходит, говорит офицер.

– Ну у нашей соседки мигрень выхолит через её сынка. Какой сын – это её жених, ишь косомордая, хахеря подцепила – говорит футурист.

Эта парочка для русских непонятна, загадочна, причем молодой человек кажется вполне счастливым, сжимая в своих объятьях её полутора пудовый костяк, вооруженный большим созревшим чирьем.

– Хорошо что у японцев целоваться считается неприличным.

– Но я сегодня видел, говорит толстяк японки целовали на улице маленького.

– Да, но ведь он ей и годится в сыновья, так ч ю она его может обсасывать.

Вокруг гостинцы много еще бродит и других парочек, приехавших сюда для флирта или для отдыха; но с русской – точки зрения все они, за малым исключением, нелепы и мало понятны. Как на подбор все дамы уродливы – отсутствие женских прелестей, бюст обтянутый кимоно, узкий таз, худосочие – нет простора для чувственного обольщения.

Как далеко пришлось скакать бы здесь воображению Рубенса, чтобы от этой бедности форм добраться до своего идеала – говорят бархатные панталоны…

– Эх европейки! – говорит футурист – идешь по Иокогаме и среди этого японского плоскозадства, вдруг англичанка, они ведь тоже сухопарые, а всё-таки пальчики оближешь!!

Парочки не понятны русскому вниманию: ни одною штриха, ни одного намека, могущего бросить хотя бы малый луч света, в уголок какой-либо истории этих многочисленных и наверное, интересных романов людей, прадедов которых еще наш Гончаров застал в таком первобытном состоянии.

В этой стране, которая была закупорена кубышко – образно от всего внешнего, чем жил мир. Эти парочки, которые бродят теплоте осеннего утра вокруг гостиницы, они продукт городской теперешней Японии, где жизнь так обострилась, где столько грызни, обставленной учтивостью, и где так труден кусок хлеба. Они эти парочки вырвались из кошмара борьбы за существование, может быть, навсегда – их деньги лежат в банке, и они могут наслаждаться беззаботно жизнью – ведь в Японии столько укромных уголков, а «хотеру» за две – три иены снабжает всем вплоть до (примитивной) японской одежды.

Русским не понятны некрасивые женщины, – в которых женственны – одни прически и жеманность.

И здесь ни одно слово, что было бы возможно в другой стране не дает случая сообразить.

Кто они? Какие чувства и какого напряжения, и каких оттенков могут гнездиться в этих, столь своеобразных для европейца, телах и привычках??

В другой стране, даже вещи могли бы сказать про особенности, класс и жизненные горизонты их владельцев – а здесь «гета» (деревянные подставки для ног), безразлично делового вида, лишь иногда франтит какая либо цветным лаком; но таковые носит и Отаке-Сан, бегая на них от гостиницы к флигелю; а что скажут коридорные «суриппа» (туфли), столпившиеся снаружи у бумажных стен каждого номера, – такие с одной ноги на другую переметные; а что скажут костюмы этих парочек, где мужчины одеты также, как женщины, даже еще более по-женски, и все эти другие вещи – непонятные книги, легкомысленно читаемые всегда с конца; газеты и вся эта пресса европейцу (по нюху), кажущаяся через-чур бульварно любопытной, болтливой и поверхностно не серьезной; этою народа, который весь этическими воззрениями мыслится в средневековье, народа, который с легкостью ребенка, усвоил себе культуру.

Но думает художник в бархатных брюках:

– Ведь я же видел в Токио магазины, где продаются луки и стрелы, луки из полированного бамбука, ростом более человеческого.

Ребенку утомительна становится культура и он идет к циновкам, он идет к обнаженному морскому берегу, он бросается к своим стрелам на отдых вспять.

Все описанные вещи ничего не говорят европейскому воображению, которое по одной детали, по, иногда, еле уловимому штриху успеет дорисовать полную картину, над которой спущена занавеска: фасон дамских туфель, какой-либо кусок фразы, еле расслышанный, в четвертую понятый, а иногда вульгарная улыбка или аляповатый жест.

Мы ведь так много знаем друг о друге; наши вкусы, наши интересы, обстановка, и воспитание – все это как единая гряда, создавшая растения одной породы: а здесь: и тип красоты, и уровень образования, количество и характер знаний, вследствие отсутствия моста, какой-либо жердочки через пропасть, положенную полным незнанием языка и ею инаким типом – нам чуждым и не встречавшимся!

Эти парочки приезжают на Ошиму и исчезают в своих юбках, на своих табуретках, под бумажными зонтами, когда идет дождь и ветер раздувает широкие рукава, также неожиданно, как и появились.

VII. Золотой корабль

Художник в бархатных брюках любит прогулки вдоль побережья от «Мотомуры» к северу. За деревней, в полуверсте, на песчаном холме у самого моря строится новый корабль, по- теперешнему (конечно не более чем морская барка) он почти готов, весь золотою цвета новых гладко обструганных досок. Ею грудь и бока еще не касались соленою моря. Но он родился в воздухе, пропитанном ароматной пылью брызг океана; теперь когда по его палубе стучат последние молотки – он подобен идее, замыслу созревшему и вымеренному, но еще не примененному, еще не приведенному в соприкосновение с теми случайностями, которые, иногда, так грубо опрокидывают, казалось, замыслы непогрешимые безошибочные. Он высится – золотой корабль, дитя моря еще не баюканное им, щепка игрушка в руках волн и судьбы на бескрайном игралище ураганов.

Удачник или несчастливец? Что начертано, на твоем пути. Тихие пристани или же превратности??

VIII. Кладбища

Нигде другом месте художник не видел столько кладбищ как на Ошиме – весь берег, взнесенный на пять, восемь саженей над водой, покрыт глубокими ямами, которые спутавшиеся ветви густых кустарников превратили в тенистые пещеры.

Японцы искусно делают мостовые, подбирая камни, выглаженные прибоем.

Пещер без конца, они-то выше одна другой, то ниже; ступени и мостовая дна этих ям, этих каменных больших ящиков подымаются тоже то ниже, то выше; в ящиках, в ямах неуловимый запах ненужной, ушедшей жизни; Одна около другой каменные плитки, площадки, на которых стоят такие же кубики, гранитные, из песчаника, обросшие мхом столбики.

Все побережье полно этим кладбищем которое ушло в норы, запуталось в ветки кустарников, покрылось валунами; часто над тропинкой натянута сетка воздушного рыбака: длинными ногами держится за нее, подобный странному цветку паук, туловище которого покрыто розовыми и ярко – желтыми пятнами.

Когда успело на Ошиме пожить столько людей??

Художник не любит кладбищ: этот дряхлый мусор прежней жизни неуместен берегу океана, что тысячепудовыми пальцами играет по клавишам черных, траурных набрежных камней Ошимы. Ошима не имеет розовых пляжей: Ошима носит черное платье подол которого океан обшивает белым кружевом пен. Берег около «Матомуры» не высокий, но часто торчат угрожающе шероховатые, колющие скалы. Камень других берегов удары волны полируют и делают гладкими, а здесь, чем больше моет и плещет волна, тем иглистее, занозистее становится берег. Местами суша в воду спускается черными языками: взъерошенная взлохмаченная черная масса образует каверны, в которых прилив, волнение и дождь оставляют воду.

Кажется, будто бы земля, эта черная масса подражала стихии воды, будто бы она кипела, как кипит теперь вокруг неугомонное море.

IX. Вулкан

Художник поднялся однажды в юры над «Матомурой» сначала шла дорога, забирая все в гору меж стенами в четыре, пять метров высоты, эта дорога не отличалась от глубоких, постоянного типа крепостных сообщений… но затем, пройдя мимо сосен, откуда виднелась царящая над проливом Фузи, дорога постепенно превратилась в узкую тропинку, которая исчезла, в прихотливом ложе, прорезанном горным дождевым потоком; этот овражек на дне своем имеет другой, куда пешеход проваливается под мышки, когда его ноги соскользнут с краев при неловком шаге.

К самой вершине, через полтора часа, глина оканчивается – пешеход не падает ежеминутно на дно узкого оврага – под ногами мелкий, не намокающий черный порох, а даль иге почти пыль, местами не закрытая кустарником. До захода остается не более полутора часа.

Еще несколько минут ходьбы и сквозь ветки различных деревьев, не встречающихся в России, видна большая котловина.

С тою места, где стоит художник, юра круто обрывается вниз; отсюда обрыв виден загибающимся амфитеатром: долина вся наполнена синим полумраком сумерек. Величественная котловина, вроде умывального таза, у которого выломан один край: край, обращенный в открытый океан; в южном углу глубокой впадины высится, постепенно подымаясь, правильный конус с вершиной весьма срезанной. Тучи, стремящиеся со стороны океана, цепляются за неровные края конуса: но из самого отверстия горы вырываются, разрываемые ветром, лохмотья пара, которые смешиваются с бегущими облаками.

Вся не только вершина конуса, но и его склоны и впадина, её дно, лишены растительности, и отсутствует даже малейший её признак.

Серая, синеватая пыль местами наполнена грудами ржавых и перегоревших кусков шлака, она покрыта полосами, оставленными не то потоками воды, не то легким танцем ветра.

Дно котловины оригинально: начинаясь вдали, верстах в шести на глаз, от фоны воды, (там наверное есть не видная глазу пропасть обрыва к морю), она постепенно подымается в западном направлении, пока не достигает тою края этой земляной чаши, который остался целым. Пыльная, серая масса дна всплескивается местами на конус, а в том крае юго-западном, где конус примыкает краю цепи гор – ограничивающей котловину с запада и с северо- запада, она подымается свинцовым настом, почти вровень с наружным краем их.

Художником овладело жуткое чувство говорящее о смерти, веющей из этой страшной котловины, сейчас как бы наполненной синеватыми ядовитыми испарениями; заходящее солнце, бросая косые лучи временами попадало только на вершину конуса, она багровела и зловеще метались в его круглом отверстии плоские куски пара, разорванные ветром.

Цепь гор облегавшая амфитеатром кратер старого вулкана в южном углу которого вырос когда-то новый, была испятнана последними бликами света.



Поделиться книгой:

На главную
Назад