Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 11. Зга - Алексей Михайлович Ремизов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Алексей Михайлович Ремизов

Собрание сочинений

Том 11. Зга

От редакции

Собрание сочинений Алексея Михайловича Ремизова (1877–1957), выпускаемое Институтом русской литературы (Пушкинский Дом) Российской Академии наук, является первым посмертным Собранием сочинений классика русской литературы XX века.

А. М. Ремизов сам определил ряд базовых эдиционных принципов публикации своих сочинений. Восьмитомное собрание, подготовленное писателем для издательства «Шиповник» (СПб., [1910–1912]) и повторенное в издательстве «Сирин» (СПб., 1910–1912), было основано на сочетании жанрово-хронологического принципа с системным подходом – сохранением по мере возможности принципа циклизации текстов. Публикуемые произведения были откорректированы самим автором, избавлены от ошибок предыдущих изданий. Тексты подвергались значительной правке, итогом которой явилось создание новых редакций, семантически и стилистически отличных от первоначальных. Впоследствии Ремизов отказался от ряда редакций Собрания сочинений 1910-х годов. После 1912 г. писатель публиковал свои произведения в периодике и отдельными книгами. Как известно, после революции 1917 г. судьба привела Ремизова в эмиграцию. За границей он продолжал активно печататься в периодике, опубликовал несколько книг, но с 1931 по 1949 год издание его книг полностью прекратилось. С 1949 по 1957 год выходили малообъемные и малотиражные издания. В связи с этим ремизовские законченные произведения большой эпической формы («Подстриженными глазами», «Плачужная канава», «Учитель музыки», «Иверень», «В розовом блеске», «Петербургский буерак») печатались в периодике только частями и главами, а пять последних так и не были целиком опубликованы при жизни писателя.

Рукописи большинства произведений, созданных Ремизовым до отъезда за границу в 1921 году, не сохранились, так как уничтожались самим писателем. Незначительная часть рукописей и корректур этого периода находится в рукописных отделах Института русской литературы (Пушкинский Дом) РАН, Российского государственного архива литературы и искусства, Российской национальной библиотеки, Государственного Литературного музея, Российской государственной библиотеки. Рукописи и корректуры произведений периода 1921–1957 годов сохранились более полно как в российских (ИРЛИ РАН, РГАЛИ, РГБ, ГЛМ), так и в иностранных архивохранилищах (Центр Русской культуры Амхерст-колледжа (США), Бахметевский архив Колумбийского университета (США) и др.) и в частных собраниях в России и за границей. Значительным событием для национальной культуры в целом, а также для исследования и издания наследия Ремизова стало осуществленное в 2013 году приобретение Россией значительного по объему архива писателя, хранившегося во Франции (Собрание семьи Резниковых), и передача его в ГЛМ. В настоящее время основные части ремизовского личного архива, включающего творческие рукописи, находятся в России (ИРЛИ РАН, ГЛМ, РГАЛИ, РГБ, РНБ) и в Америке (Центр Русской культуры Амхерст-колледжа, Бахметевский архив Колумбийского университета). Подобная разъединенность архива повлекла за собой рассредоточение черновиков одного произведения по разным частям света. Все это, учитывая в том числе специфику литературной работы писателя, создававшего до семи редакций одного и того же произведения, не позволяет на современном уровне изучения творчества Ремизова предпринимать труд по созданию академического полного Собрания сочинений. Коллектив участников настоящего Собрания сознательно не ставил перед собой подобной научной задачи, рассматривая данное издание как предваряющее последующий этап – подготовку полного академического Собрания сочинений Ремизова.

В период с 2000 по 2003 г. на базе издательства «Русская книга» вышло 10 томов Собрания сочинений Ремизова[1]. Научный коллектив, обеспечивший эффективность осуществления данного научного проекта, составили высококвалифицированные специалисты по творчеству А. М. Ремизова из ИРЛИ РАН (А. М. Грачева, И. Ф. Данилова, А. В. Лавров, О. А. Линдеберг, Е. Р. Обатнина), а также привлеченные к участию в Собрании ученые из Италии (Антонелла Д’Амелия, университет Салерно), США (О. П. Раевская-Хьюз, университет Беркли) и Эстонии (А. А. Данилевский, Тартуский университет). Количество томов, составивших корпус Собрания сочинений, выпущенного в 2000–2003 годах, – 10 томов – было априорно задано издательством «Русская книга», исходившим из своего проекта по публикации наследия русских классиков XX века. В связи с этим в целях дать читателям в рамках изначально ограниченного объема Собрания сочинений максимальное количество текстов Ремизова авторы издания сознательно пошли на непоследовательность подачи материала. Зачастую текст ремизовского, используя термин академика Д. С. Лихачева, «жанра-ансамбля» представляет собой художественное целое, смонтированное из частей – произведений малых жанров, неоднократно повторяющихся в составе разных сборников и циклов. В подобных случаях составители не воспроизводили сборники или циклы целиком, а представляли читателям составляющие их тексты в хронологическом порядке, указывая в комментарии на последовательность их вхождения в состав того или иного «жанра-ансамбля». В конце томов такого состава приведены перечни содержания отдельных сборников и циклов (см.: Том 2. Докука и балагурье. М., 2000; Том 3. Оказион. М., 2000).

Несмотря на применение аналитических способов подачи сложных по жанровому составу текстов с повторяющимися в них малыми жанровыми формами и максимальное использование допустимого объема предустановленного количества томов, ряд важных художественных произведений Ремизова по вышеуказанным причинам не вошел в состав Собрания сочинений 2000–2003 годов. Среди подобных лакун оказались: произведение большой новаторской жанровой формы «В розовом блеске»; книги экспериментальной формы «Россия в письменах», «Пляшущий демон», «Два серпа» и др.; все драматические произведения («Бесовское действо», «Трагедия о Иуде принце Искариотском», «Действо о Георгии Храбром» и др.); сборники статей и эссе («Крашеные рыла», «Мерлог» и др.), а также ряд повестей («Неуемный бубен», «Странница», «По карнизам» и др.), рассказов, легенд и сказок 1910-1950-х гг.

Предлагаемая вниманию читателей книга открывает этап продолжения издания Собрания сочинений А. М. Ремизова, начатого десятитомником 2000–2003 года.

Настоящее Собрание сочинений основано на тех же научных принципах. Его цель – представит^ свод произведений писателя, дать как широкому кругу читателей, так и исследователям выверенные и прокомментированные тексты.

Последовательность размещения материалов в каждом томе такова: тексты произведений, послесловие, комментарий.

Произведения располагаются по томам в жанрово-хронологическом порядке. При этом учтены разработанные самим Ремизовым принципы публикации своих произведений и специфики эстетической системы его творчества – «жанрово-ансамблевый» характер ремизовского художественного мышления, когда автор рассматривал текст цикла произведений или сборника (книги) как особый «жанр-ансамбль». Например, только в 1929 г. Ремизов соединил воедино комплекс рассказов о дихотомии в реальности обыденного и фантастического в единую художественную структуру – книгу «Зга. Волшебные рассказы». Таким же по типу экспериментальным жанровым образованием является сборник «Шумы города» (1921) – один из «протографов» романа-коллажа «Взвихренная Русь» (1927). В настоящем издании отдельные произведения, вошедшие в «жанр-ансамбль», печатаются в составе такого художественного единства. Поскольку Собрание сочинений не является академическим, в нем не ставится задача раскрыть во всей полноте творческую историю текстов произведений, принадлежащих как к «каноническим» жанрам, так и к «жанру-ансамблю».

В результате научного исследования произведений Ремизова было установлено, что представление автора о процессе художественного воплощения творческого замысла не соответствует идее однонаправленного развития текста от первоначальной редакции к последней, которая является основным текстом. В применении к творчеству Ремизова определение редакций, основанное на хронологическом принципе (I-я, П-я, Ш-я) – условно. Это фиксация лишь временной последовательности создания текста. Но такая последовательность неравноценна движению текста к основному в классическом понимании этого термина – как к наиболее полному, «лучшему» и законченному отражению авторского замысла. Ремизовские редакции – проявление бесконечного процесса творчества. Каждая из них – автономна и эстетически равноценна. В художественном сознании писателя отсутствует понятие «основной текст» в традиционном понимании. Новая редакция раннего текста – это новое самодостаточное произведение, не перечеркивающее и не отвергающее предыдущего. В свете вышесказанного о дореволюционном этапе творчества Ремизова можно говорить, основываясь на редакциях, созданных именно в эти годы, что, хотя и в иных видах, те же произведения продолжали оформляться и позднее (например, берлинские редакции произведений 1910-х годов). В связи с этим в настоящем Собрании сочинений выбор текста для воспроизведения определяется не принципом издания его по последней рукописной версии или авторизованной публикации, а принципом издания в редакции, сыгравшей наиболее существенную роль в развитии литературного процесса. Так, например, повесть «Неуемный бубен» стала одним из манифестных произведений Ремизова рубежа 1900-х – 1910-х годов, знаменовала начало формирования его «теории русского лада» и имела тогда значительный критический резонанс. Поэтому она публикуется по редакции тех лет, а не по берлинскому изданию 1922 года. Одной из задач будущего академического Собрания сочинений будет последовательное рассмотрение литературной истории каждого текста, анализ каждой редакции. Настоящее Собрание такой задачи не ставит. Краткие сведения о прижизненных публикациях и автографах произведений даны в комментарии.

Основной принцип подачи текстов – выверка их по первоисточникам (изданию, корректуре, рукописи). Произведения, не опубликованные при жизни Ремизова, печатаются по рукописи с учетом прижизненных публикаций их частей. Устраняются их цензурные искажения, а также другие не авторские изменения. Явные опечатки печатного текста (пропуск и перестановка букв и т. д.) исправляются без оговорок. В сомнительных случаях текст печатается в исправленном виде, но с оговоркой в комментариях. В необходимых случаях производится конъектурное (не опирающееся на документальные источники) восстановление текста. Допускается восстановление в угловых скобках ошибочно пропущенного автором или типографи

ей слова. При сомнении после восстановленного слова внутри редакторских скобок ставится вопросительный знак. Неточные цитаты в текстах у Ремизова не исправляются. Сохраняются в тексте и отмечаются в комментариях фактические ошибки автора.

Общий орфографический принцип издания – максимальное применение общепринятой современной орфографии с сохранением существенных морфологических и фонетических особенностей языка Ремизова. Во всех сомнительных случаях предпочтение отдается авторским написаниям, учитывая принципиальную позицию в этом вопросе самого Ремизова: «Склад ладов русский природный – движение сочетаний слов можно представить себе как клокочущий котел. В этой кипи, кто только расслышит, и все будет ладно, только б расслышать. <…> Надо писать так – переводу неподдавно, конечно, такое совершается неумышленно. Нельзя научиться говорить ко всем, а следовать движению природной русской речи – можно. Как научить<ся>? Скажу по себе: ходить по словесной русской земле. <…> Я не собираюсь воскрешать никакие словесные века. Ни XI-й – русскую речь в староболгарском, ни XV – в сербском наряде, ни деловую дьяческую – XVI–XVII в. Я хочу, усвоив сложение русской природной речи, подслушав в сборе ладов русские ряды, по-своему складывать слова»[2]. В соответствии с волей автора точно передается пунктуация Ремизова, выявляющая ритмико-мелодический строй речи. Сохраняются авторские знаки, не мотивированные правилами современной пунктуации, и индивидуально-авторские комбинации знаков (сочетание запятой и тире, сочетание более трех точек, нескольких тире и т. п.), имеющие интонационное значение.

Все тексты сопровождаются подробными комментариями, цель которых – дать читателю сведения, помогающие адекватно понять сложные ассоциативные связи, исторические и культурные реалии, а также символику текстов Ремизова.

Неуемный бубен*

Глава первая

Среди достопримечательностей нашего города после древнего Прокопьевского монастыря с чудотворною иконою Федора Стратилата, высоких древних заново перекрашенных стен другого, женского Зачатьевского монастыря и пыльного бульвара, затейливо освещаемого единственною керосиновою лампочкою, тоже не без затейливости повешенною на проволоке между рестораном и эстрадою для музыкантов, после трактира Бархатова, знаменитого огурцами укропистыми и мерными какого-то необыкновенного засола и ядренистою белою капустою – зайчиком, после дурочки сестрицы Матрены, на которую одни молились, другие потешались, третьи отругивались, наконец, после памятника показывали Ивана Семеновича Стратилатова.

И у всякого, мало-мальски сведующего на этот счет, было полное согласие и единодушие. Скорее о монастырях поспорят, древность которых уже самой местной ученой архивной комиссией доказана, скорее в бульваре усумнится какой-нибудь глуздырь заволжский, либо в том же прославленном памятнике, но в Стратилатове никто и никогда, это дело немыслимое.

Двадцати лет начал он свою судейскую службу в длинной, низкой, закопченной канцелярии уголовного отделения, во втором этаже, и вот уж минуло сорок лет, много с тех пор сменилось секретарей, еще больше кандидатов – все чужой, наплывный народ, а он все сидел себе за большим, изрезанным ножами столом у окна, выходящего в стену трактира, около которой испокон веку складывались дрова, и переписывал бумаги.

Поговорите-ка, кого-кого он только не знает, каких губернаторов не вспомнит, о которых давно уж все позабыли, да что губернаторов! – председателя первого суда помнит.

Вон Адриан Николаевич, правда, волосу много, архиерейским гребнем не продерешь, а успел-таки ноги пропить, и сколько там ни мудрит секретарь Лыков, сажая безногого параличного писца для обуздания в архивный шкап под запор, пропьет и последнюю свою голову. Нет, Стратилатов не чета Адриану Николаевичу и столы-то их не рядом, а друг против друга, и недаром пишущую машину между ними поставили: водки Иван Семенович отродясь не знал, что это за водка, да и кандидатская пушка в тоненьком мундштуке никогда не соблазняла его, не курил.

– А зато жив и здоров, – пояснял Стратилатов, – прожил шестьдесят лет, проживу и сотню, проживу сотню, дотяну до другой: в первые времена по пятьсот благочестивые люди жили и все такое.

По словам Лукьяна, сторожа, за все сорок лет с Стратилатовым ровно и перемены-то никакой не произошло, цел, как целыши ягоды, либо яйца. Положим, это и не совсем так – Лукьян кривой, на левый не видит – а все-таки Иван Семенович еще молодцом и крепок, как крепкий хрен, хоть куда. Само собою, курчавых черных волос, о которых не раз проговаривался Стратилатов, кудрей этих – девьей сухоты и в помине нет; чисто, гладко – плешь во всю голову, от бровей до затылка, вот какая! Но что за беда, с плешью даже удобнее: деревянного масла меньше расходуется да и муху на плеши легче убить, притом она ему и к лицу как-то. Это товарищ прокурора обязательно должен бобриком стричься да чтобы руки были большие белые, как белые перчатки, с рубинчиком на мизинце, а у Ивана Семеновича и руки-то самые обыкновенные; пальцы вроде лопаточек.

– Плешь – украшение мужчины, – говорил сам Иван Семенович и не без гордости.

Другой сторож Горбунов, которому Иван Семенович считает своим долгом всякую субботу всучить душеспасительную картинку, такой же, как Лукьян, ветхий, и хоть смотрит в оба, а тоже перемены никакой не видит и только на уши указывает, что как-то широки они очень у Ивана Семеновича да длинны ни на какую стать, и словно бы в те еще времена, как жива была покойница мать Стратилатова, да первым охотником слыл Стратилатов по городу, словно бы тогда за черными кудрями они и не так торчали, не заострялись так кверху. Что правда, то правда: уши большие – ушан, спору нет, но посмотрите, когда спит Иван Семенович, войдите незаметно в его спальню, когда после обеда, распластавшись на продавленном тюфяке и голову закинув на промасленную, как блин, подушку, лежит он на своей колченогой железной кровати, они и совсем ничего: разлопушатся листом по подушке, сразу и не заметишь. Вся причина, должно быть, в серой жокейской шапочке с пуговкою, которую носит Иван Семенович, это от нее. Остаются очки – без них Стратилатов шагу не ступит, всегда на носу, – и не светлые, как у Адриана Николаевича, а дымчатые – консервы, а из-под очков чуть заметные полузакрытые веками, мутные глазки и белки, такие желтоватые с красными жилками.

Так-то оно так, но сам-то Иван Семенович утверждает совсем другое: очки, все равно, как и калоши, носит он больше для виду, а глаза у него голубые. Чем черт не шутит, может быть, они и вправду у него голубые и только из-под дымчатых очков такими кажутся мутными с желтоватыми белками, – обман зрения.

Шестьдесят лет стукнуло Стратилатову – седьмой десяток пошел, сорок лет, как сидит он в суде да бумаги переписывает и за все сорок лет не пропустил ни одного дня и во все дни никогда не отлынивал от дела, а перемены, как видно – какая же перемена? – в бане под паром, подбери он только живот, и совсем за своего помощника Забалуева сойти может, а Забалуев писарь – ёра-мальчишка.

– Собачья старость! – ухмыляясь, говорил Адриан Николаевич, подмигивая из-под очков на своего сослуживца, и говорил так безногий, конечно, больше насмешки ради, чтобы поиздеваться или просто из зависти, ибо всегда был и останется, по меткому определению Ивана Семеновича, обуян бесом.

И в самом деле, какой иной смысл в этой собачьей старости, чередующейся с Гекубой, Голгофой, Аварией, Объектом, Сферой, Раутом, и тому подобными ни на что не похожими выражениями, по крайней мере, никакой видимой связи не имеющими с Стратилатовым: сидит вот так, сидит, бумаги переписывает, либо прошение сочиняет, либо всей пятерней разглаживает свою клочкастую рыжую бороду, да с пьяных глаз и пустит через Стол что-нибудь в таком роде, а все чиновники так смехом и заливаются, со смеха мрут. Ну, да верь всякому вздору, говорить с безногим, – гороху наесться, и то мало, сказано: обуян бесом.

Другое дело всехсвятский дьякон Прокопий, в доме которого вгнездился Стратилатов. Прокопий, когда речь заходила о беспримерной крепости и не по летам цветущем виде неугомонного жильца, ссылался на естество.

– Естество, – говорил дьякон, потягивая свою рыжую редкую бороденку, – такое естество, его же уставы попрать невозможно.

И, пожалуй, дьякон был прав.

Как яйцо круглый и полный, во всю щеку румянец, да такой румяный – малина, а губы – сирень-цвет, другого не подберешь, и над губою – пушок, либо так углом по губе кто провел, с масленицы осталось, нос – его за три версты увидишь – длинный, и все такое сытое да наливное, сахарное.

– Когда буду старым, отпущу бороду, – не без удовольствия объявлял досиня выбритый и даже кое-где поцарапанный от тщательного бритья Иван Семенович и молодцевато вытягивался на своих жилистых тонких ножках, инда утроба вся вздрагивала, стойкий, этак вставал открыто плешью к солнцу, крепко и твердо упираясь на свои огромные тяжелые ступни: вот, мол, я – голова.

И все, как один, соглашались, что Стратилатов – голова, каких мало, но тот же Адриан Николаевич не пропускал и тут случая позубоскалить.

– У тебя не голова, – ухмылялся безногий, – у тебя так, брат, головка!

Глава вторая

Всякий день поутру часов в семь, когда по домам еще бродит сон, последний, но зато самый сладкий и такой крепкий, что ни стуком дров, ни колокольным звоном – а звонят и в Прокопьевском, и в Зачатьевском, и в приходских церквах – никакими силами, кажется, не одолеть и не выгнать его за дверь в сени, когда одни лишь торговки с молоком и корзинами идут на базар и кричат, как только умеют кричать одни лишь торговки, да бегут чиновники в казенную палату, в этот ранний заботливый час, проходя по Поперечно-Кошачьей, легко столкнуться лицом к лицу с Стратилатовым.

Зимою он в ватном пальто, на шею намотан красный гарусный шарф, летом в сером люстриновом пиджачке и в серой жокейской шапочке с пуговкою, из кармана непременно торчит пестрый платок, под мышкою синий мешочек с сахаром, и всегда калоши.

И если бы вдруг под каким-нибудь волшебным глазом так все изменилось: перескочили бы усики-пушок, долгий нос, малиновый румянец и сама гладкая, смазанная деревянным маслом стратилатовская плешь на другую и совсем непоказанную голову, на полицеймейстерскую – на самого Жигановского, а жигановские усы на председателя – старичка чахоточного, безвозвратно перетерявшего за упорными болезнями всю свою природную-отклику, а сам Стратилатов превратился бы в какого-нибудь кита, свинью, мышь или белою лебедью поднялся бы со стаей лебедей над Волгою, все равно по одному этому синему мешочку и калошам ни с чем его не спутаешь.

Как в суде, так и в других казенных учреждениях, чиновники обыкновенно пьют чай в складчину, сахар обходится в месяц семнадцать копеек на брата. По расчетам же Стратилатова выходило, что выгоднее носить свой сахар. Вот почему неразлучен с Иваном Семеновичем синий мешочек, и это всем известно. Что же касается калош, то по огромности своей стратилатовские не уступят даже и тем, что в витрине у Охлопкова для ротозеев выставлены, и из тысячи в какой угодно толпе выделяются, притом с первого же взгляда в глаза бросится, что и надеты-то они только для виду: сапоги у Стратилатова рантовые, солдатские, из толстой грубой кожи, которую ни дождь, ни мороз не берет, и одни сами по себе без всяких калош прекрасно скрадывают пространство.

Поднявшись в шесть под всехсвятский благовест и помолившись Богу, а Иван Семенович молится долго и усердно, выбрившись и поворчав на Агапевну, с незапамятных времен прислуживающую у Стратилатова, после утреннего чаю отправляется он по Поперечно-Кошачьей на толкучку, где с час и толчется около всякого старья и книжных ларей будто безглазый, в своих темных очках, как-то носом что ли высматривая заброшенное добро, сваленное, как попало, вперемежку с пустяками.

Толкучка для Стратилатова не праздное развлечение праздного человека, толкучка для него – существование, дело, как для врача эпидемия, для адвоката разбой, для газетчика несчастное происшествие; и не из тридцатирублевого чиновничьего жалованья, а через эту толкучку лежало у Стратилатова в государственном банке неприкосновенно целых десять тысяч.

– Умные люди всегда устроятся, дураки никогда не умеют! – так говорил Стратилатов.

Еще в свои молодые годы занялся Иван Семенович промыслом – продажею старинных вещей. Купить удавалось ему всегда задешево – без кошелька не выходил на толкучку и, пока другие зевали, брал без всяких проволочек облюбованную вещь, а затем сбывал ее за хорошую цену столичным скупщикам. Так скупая и перепродавая, сколотил себе Стратилатов капитал.

Наш город стариною славится.

Но не одна выгода, также и страсть гнала Ивана Семеновича на толкучку и не меньшая, чем у соседа его Тарактеева, мучного торговца, начетчика и нумизмата, и сам он не прочь был из-за какой-нибудь гравюры, качества весьма подозрительного и вовсе не принадлежащей Рембрандту, которому любил приписывать все без исключение свои гравюры, так рассориться с приятелем, как недавно еще поссорились на всю жизнь городской врач Лихарев с архитектором Барановым из-за каких-то кресел, будто бы петровских, и не все продавал он из добытых драгоценностей, оставляя себе кое-что и действительно ценное. И вот почему среди судейских чиновников один Борис Сергеич Зимарев – помощник секретаря и непосредственный начальник Стратилатова за уменье свое точно и верно определять древности снискал у него искреннее уважение и даже дружбу.

В нашем городке всякий во всем понимал толк, да как-то без толку.

К девяти Стратилатов в суде. Он приходит первый, раньше всех, и только за последнее время секретарь Лыков не отстает от него, а иногда и предупреждает, но Лыков – исключение и вообще на настоящих прежних секретарей ничуть не похож. Прокурора Лыков не боится, а прокурора все боятся, язык у Лыкова не лопотун, не жало, а попадешь ему на язык, – в когтях у черта уютнее, просмеет, отбреет, и все напрямик в глаза жарит без обиняков, без околичностей, без лжи и лести, а когда смеются – бровью не двинет, точно замком заперт, и так законы знает, будто сам сочинял их.

Стратилатов является в суд не с пустыми руками: кроме синего мешочка с сахаром, он приносит с толкучки какую-нибудь старую вещь – картину, икону, книгу либо так мелочь. И первым делом сложит покупку за свой стул к стеклянной горке, где хранятся бланки, бумага и другие канцелярские принадлежности, затем высморкавшись так, что вся горка звякнет и ей отзовется другая с разбитым стеклом, от Адриана Николаевича, подложив под локти по листу чистой бумаги, чтобы рукавов не засалить, обсосет перо и примется за переписку.

До двенадцати лучше не беспокоить Стратилатова: в двенадцать секретарь потребует от него исполнений по предыдущему дню и, хочешь-не-хочешь, подавай бумаги, а не подашь, Лыков потачку давать не любит, такой столбняк нагонит, своих не узнаешь.

И не столько выговор, сколько само по себе ослушание страшит Ивана Семеновича. Начальству он предан, страх перед ним знает, и чем выше начальство или, как говорится, иное какое усмотрительное лицо, том страх сильнее: поджилки дрожат, ноги подкашиваются, ножки тараканьи вырастают и до слез обуяет трепет, до потери всякого соображения, до полного забвения нужнейших житейских обстоятельств, как-то, имени, отчества и фамилии, возраста, пола и положения, когда, например, случается столкнуться ему в прихожей с председателем, с которым ни разу во всю свою жизнь не сказал он ни одного слова. Нет, лучше не беспокоить Ивана Семеновича.

Но лишь только секретарь уедет с докладом и останется вместо него всего-навсего один его стол, заваленный делами, тут-то и наступает самое подходящее время побеседовать с Стратилатовым. Он становится неистощим и разговорчив: от одного к другому собирает он всех чиновников и, пришепетывая от удовольствия, пускается во все тяжкие – всякие истории, всякие приключения, всякие похождения исторические, современные и даже апокрифические, из отреченных книг заимствованные, вроде Повести о Ноевом ковчеге, и все, как на подбор, содержания весьма тонкого, жарит он на память, как по-писанному, пересыпая анекдотами, шуткою и так попутными замечаниями, тоже по смыслу своему исключительной легкости, затем переходит к стихам, известным больше в рукописном виде, нежели из печатных книг, в роде знаменитой Первой ночи, и декламирует поэмы нараспев, с замиранием – по-театральному.

Что за смех подымается! – Вот лопнешь, вот со смеху надсадишь бока, нет ему тына, ни помехи – три кандидата за столом Стратилатова да три за противоположным у Адриана Николаевича, помощник Стратилатова писарь Забалуев да Адриан Николаевич безногий с своим помощником писарем Корявкой – кто хохочет, кто сопит, кто взвизгивает, кто просто подкрякивает, а сам Иван Семенович так ржет, пыль подымается, пылинки летят, точно перетряхивают сданные в архив пропыленные дела.

Другому бы и невмочь, другой угорит, но как раз именно этот-то воздух и действует на Стратилатова благоприятно: хлебом не корми, дай подышать.

Разгорячается воображение, вылетают слова все игривее и забористее, да такое загнет, небу жарко. И уж не пришепетывает, а словно в бубен бьет, молодцевато вытягивается на своих жилистых тонких ножках, инда утроба вся вздрагивает, стойкий, этак встает открыто плешью к солнцу, и она гладкая, смазанная маслом, маслянистая румянится, как обе щеки, малиновым румянцем.

– Неугомонный бубен! – взывал, трясясь от хохота, безногий Адриан Николаевич.

Когда в прокурорский надзор стали поступать для уничтожения конфискованные книги по статье, как говорилось в протоколе, соблазнительного их характера, Стратилатов, имея ходы, получал такие неудобные книги, внимательно строчка за строчкою прочитывал их и, выудив места наиболее интересные и занимательные, преподносил чиновникам к всеобщему удовольствию и развлечению всей канцелярии и так же ржал, как при какой-нибудь Азбуке или при Воспоминаниях вдового священника – чтение довольно излюбленного и ходового, и так же подымалась вокруг пыль, летели пылинки, точно перетряхивали сданные в архив пропыленные дела.

– Грязный человек! – так отзывался, не иначе секретарь о Стратилатове, имея в виду эту самую падкость Стратилатова на предмет исключительный.

Как огня, боялся Иван Семенович Лыкова, но это мнение о себе пропускал он мимо ушей, не трогало оно его и не могло уколоть. Слава Богу, за сорок-то лет беспорочной службы нос его кое-что чуял, и пускай Лыков – законник, пускай аккуратен, как немец, и всех в страхе держит, а все-таки – тут Иван Семенович отдал бы руку на отсечение – Лыков революционер. Революционеров же Стратилатов за людей не признавал, а так за шушеру, выделяя лишь одних декабристов.

– Только благородные и могут бунтовать, а это все шушера! – вот подлинные слова Стратилатова.

Молодежь – чиновники, не относясь к Стратилатову так брезгливо и строго по-лыковски, насмехались над ним и изводили его, когда ему совсем было не до смеха, и чаще при спешных делах до чаю, за развлечения же и за то, что давал взаймы, пожалуй, даже любили.

Стратилатовское правило всем хорошо известно: попроси – не откажет и расписки не надо и только для порядку, когда уж возвратишь долг, попросит расписаться, вытащит из кармана сложенный в восьмушку лист с записями и укажет твою фамилию:

– Отметьте, что получено.

Мудрое правило, всеми оцененное по достоинству.

И вот почему в три часа, когда из суда вываливалась компания молодых чиновников и притом далеко не чинно, а шумно и безалаберно, это значило, что выходит Стратилатов.

По дороге домой обыкновенно он оканчивал спутникам начатый еще в суде рассказ, по тонкости своей, как всегда, требующий большой выразительности, прерывая свою кудрявую речь, и совсем не в ущерб ей, лишь у церквей, так как считал своим долгом, поравнявшись с церковью, обязательно помолиться, а молился Иван Семенович долго и усердно.

Так мирно в веселой компании да в приятных разговорах после дневных трудов добирался Стратилатов до Всехсвятской церкви. Миновав Всехсвятский алтарь, окруженный могильными крестами, приходящимися как раз против окон его гостиной, завертывал он на свой двор и шел по дорожке важно, степенно и благопристойно, как подобает чиновнику, заглядывая через свои темные очки в окна смежной квартиры полицейского надзирателя и предвкушая обед, щи какие-нибудь горячие, которые изждались его, упревая в печке за розовою занавескою, как изждалась старуха Агапевна, принимавшаяся уже несколько раз раздувать рыжим стратилатовским сапогом непослушный пузатый никелированный самовар – вазой, и, дойдя до амбара, где хранилась старинная мебель, сундуки и всякие мешки, опять заворачивал, ускоряя шаг при виде узенького крыльца и покосившейся, обитой войлоком и клеенкой, захватанной драной двери.

Глава третья

Откуда и как пошел Стратилатов, в точности не выяснено. Отец его из крепостных – управляющий в имении одного из крупных, впоследствии разорившихся помещиков нашей губернии, некоего Обернибесова, мать – обернибесовская крепостная. А между тем, сам Иван Семенович не без таинственности заявлял, что мужицкого в нем ни вот эстолько! – и что он – дитя дворянское и, как на некоторое будто бы неопровержимое доказательство, тоже не без таинственности и с видимым удовольствием, указывал на это место, как сам любил выражаться, – на свой длинный нос, который за три версты увидишь.

Опровергать не опровергали, никто этим не занимался, и сам вольнодумствующий Адриан Николаевич как будто тоже ничего не имел против, даже наоборот, был как-то особенно заинтересован и при случае считал своим долгом высказать собственные догадки о таинственном зачатии Стратилатова.

Адриан Николаевич утверждал, что это место – нос стратилатовский – ровно ничего не доказывает, а если и доказывает, то как раз противное: ведь и последнему дураку ясно наизаконнейшее его происхождение от законного родителя – наследство простого человека, другое дело, будь на нем родинка или еще какое украшение, а что вот другое место и не менее выдающееся – стратилатовские лопухатые уши, заостренные кверху, подлинно самое настоящее высшей породы – обернибесово и, если уж ссылаться, так именно на уши и отнюдь не на нос.

Ошибался ли Иван Семенович, а Адриан Николаевич был прав, или, наоборот, Иван Семенович был прав, а Адриан Николаевич ошибался, разобраться в таком мудреном деле сверх силы человеческой и лучше всего, да так и наитие подсказывало, положиться на обоих, веруя тому и другому – и в нос и в уши.

Детство Стратилатов провел в обернибесовской старинной усадьбе и воспитание получил, как кажется, под стать таинственному своему зачатию. Смутно и путанно вспоминал Иван Семенович свои ранние годы, течение которых будто бы складывалось возвышенно и необыкновенно.

Уж само крещение было необыкновенно. Крестили его не в купели, а через шапку. И произошло все это при самых исключительных обстоятельствах. Было в тот год на селе беспоповье – умер священник, а родился Иван Семенович зимою слабенький – везти такого за сорок верст в ближайший приход было невозможно. Послали Егора, столяра обернибесовского, в то село к священнику. А священник ехать не может – храмовый праздник. Что делать? Да, вот что делать: окрестил батюшка шапку и дал ее Егору, чтобы тот, как приедет, надел бы ее на младенца, и уж никакого крещения больше не надо. Спрятал Егор шапку, поехал, верст двадцать отъехал, вывалился на ухабе, – имя-то и забыл. Повернул назад и прямо к священнику, а поп имени не хочет говорить: «Дай, – говорит, – двугривенный, скажу». Егор ему полтину – деньги-то управляющего! – Да на радостях в трактир, выпил, обогрелся, шапку-то и потерял. Шапчонка старенькая, грош ей цена, да с пустыми руками тоже вернуться неловко. Едва отыскал какую-то, да скорее домой. Надели ее на младенца, так через шапку и окрестили. Вот какая история!

Рос он смышленым, рано выучился грамоте, – скоро она ему в ум далась, и умел из ружья стрелять, рано пристрастился к чтению, перечитал много и разного, но больше божественного, пробовал и сам сочинять, писал стихи. Семнадцати лет по смерти отца своего переселился с матерью в город, в дом всехсвятского дьякона Прокопия. Из деревни вывезено было много всякого добра и, может быть, оно-то и легло в основание тем собраниям редкостей, какими славился Иван Семенович, и положило начало его промыслу.

О законном отце своем Стратилатов сам никогда не вспоминал, а на расспросы отвечал неохотно и говорил не иначе, как с какою-то горькою обидою и даже с презрением, и единственно за то, что отец простой – мужик. Мать же свою обожал, ухаживал за нею, холил, жалел и берег пуще себя, чуть не молился на нее – примернее и почтительнее не найдешь сына, а после смерти ее сохранил самые трогательные воспоминания, и кровать красного дерева с бронзовыми маленькими крылатыми львами и венчиками, на которой спала она, стояла под чехлом в сарае неприкосновенно.

– Мне ничего для мамаши не жалко, – рассказывал, бывало, Иван Семенович, – я наверное знал, что она помрет, но все-таки шесть рублей восемьдесят семь копеек истратил на лекарство. Так мне скучно было, места не нахожу, некому чаю налить.

Год спустя после смерти матери, справив поминки, Стратилатов женился.

Рассказывали, что в день свадьбы после венца, когда разошлись гости, провел он ночь один, затворившись в гостиной, и, стоя на молитве, боролся с собою.

– Иван, опомнись! Иван, побори! – так будто бы укорял Иван Семенович и обуздывал себя до самого утра, и взошло солнце, и все-таки не поборол, зато уж на следующий день в радости песни пел.

Жену он взял себе молодую, красивую. Глафира Никаноровна тихая, кроткая, редко слово услышишь и одна забота, что о своем Ванечке, да такая усердная и желанная, любо-дорого (посмотреть, и по-старинному: руки с подносом, ноги с подходом, голова с поклоном, язык с приговором, – чего еще, живи, как Адам в раю, – а между тем на другой уж год Стратилатов снова остался в одиночестве.

Надо сказать, что об эту пору назначили в наш суд нового следователя – молодой человек, весельчак, большой шалопут и, хоть ни в каком родстве не состоял с Стратилатовым, фамилия одна и та же – Стратилатов.

Бывают же такие досадные совпадения: живет человек тихо, никого не трогает, все тебя знают и ничего за тобою не числится, и хвать, в один прекрасный день появляется некто с твоей фамилией и все перевертывается – ты уж тот да не тот или не совсем тот, потому что есть еще и другой, дели с ним свое имя, дели и всякую пакость. И появляется тебе этот самый с твоей фамилией не в каком-нибудь головоломном фантастическом смысле – не от расстройства и дурного воображения, а самым живым и осязаемым образом, с метрикою и даже с положением, и тут-то подымается проклятая мысль: а что если этот новоявленный – настоящий, а ты – подделка?

Задумался Иван Семенович и стал все думать и всякие строить предположения: что все это значило, и к чему бы это такое было, и нет-ли тут какого знамения, и кто настоящий, он ли Стратилатов или тот, следователь Стратилатов? И, ничего определенного не решив, насторожился.

Все шло по-хорошему, не случилось никакого недоразумение, не было путаницы и подмены, и уж собирался было Иван Семенович к новому году выкинуть из головы все свои опасения и окончательно утвердиться, что он и есть самый настоящий Стратилатов, а следователь – подделка. И вот, словно бы нечистое что, потянуло его на именины к Артемию, старому покровскому дьякону.

Как всегда именины Артемия справлялись хмельно и весело. Навалило гостей, хозяина с ног сбили. Много было барышень и много подавалось угощения. Стратилатов был в самом хорошем расположении духа, набил полные карманы лакомствами Для своей Глафиры Никаноровны, философствовал с Зачатьевским Ахитофелом – протопопом о. Пахомом, щеголяя своею ученостью и в оборотах речи употребляя отборные слова, вроде какого-нибудь паки-течения, онсицы, непщевания, гобзования и тому подобных замысловатостей, впопад и невпопад, а когда стали в фанты играть, засыпал остротами, а за верблюжьим скаканьем, как выражался Артемий, – за танцами, смешил анекдотами, рассказами о Карапете Карапетовиче и его приятеле, о преимуществе новых языков перед древними, про смекалку, жую ремешки и про другие не менее забавные случаи, да так и не заметил, как ужинать подали. И вот за ужином среди всяких шуток, когда гости стали похваляться друг перед другом, расхвастались, послышалось ему, что в пьяном углу заговорили о Глафире Никаноровне, стал прислушиваться – так и есть, о ней, и все в выражениях самых иносказательных и неравнодушных, затем кто-то сказал:

– Эх ты, слепая курица, чего говоришь зря, по уши врезалась она в Стратилатова, их и водою не разольешь.

Выронил Иван Семенович вилку, как обухом ударило его по лысине: представился ему вертлявый следователь Стратилатов, вспомнились ему все предчувствия, вся тревога, и так зарябило в глазах, такое сердце взяло, что сам бы себе язык перекусил. Под предлогом внезапного внутреннего расстройства, Иван Семенович вылез из-за стола вон и, сломя голову, без шапки, бросился домой. Как добежал, не помнит, бешеный ворвался в дом и прямо с кулаками на Глафиру Никаноровну.

– Вон, вон из моего дому!

Та со сна ничего не понимает.

– Куда, говорит, мне деваться?

А он ее за косы, да так, что косы остались в его руке, пихнул к дверям, да за дверь, да как саданет коленкою с крыльца:

– К Стратилатову, вот куда, к паршивцу своему Стратилатову, чтобы и духу твоего не пахло.

Так и выгнал ни за что, ни про что, и бескосою.

Глафира Никаноровна сама после всю эту историю всем рассказывала и со всеми подробностями, жалуясь на свою горькую, сиротскую долю. Иван Семенович молчал, и не поминай ему – уши затыкал, когда говорили о жене его, имени ее не хотел слышать. А когда, и это еще совсем недавно, помощник Адриана Николаевича, писарь Корявка прошелся спьяну насчет неудавшихся браков вообще, и хоть имена умолчал, но очень уж прозрачно, Иван Семенович схватил чернильницу и пустил ее в Корявку, – в Корявку не попал, промахнулся: у секретарского стола грохнулась чернильница и осталось до сих пор черное пятно. Значит, и через тридцать лет все еще кипело и мучило, – вот какие бывают искушения!

Следователя Стратилатова в тот же год перевели от нас, Глафира Никаноровна доживала век у своей матери, тихая и кроткая.

Одному оставаться в доме невозможно: и скучно, и неудобно, да и за домом надо чтобы присмотр был. Не устроил Стратилатов себе тихого семейного очага, не удалась ему семейная жизнь, ну да хоть как-нибудь, а надо наладить жизнь. Тут-то и определилась к нему Агапевна, и за старостью лет, никуда не годная, нанялась очень сходно, – не за жалованье, а всего за один хлеб, и с тех пор служит ему безответно и безропотно, верою и правдою.



Поделиться книгой:

На главную
Назад