— Папа, мне нужно с тобой поговорить, закажи мне пропуск…
— Машенька, мы поговорим с тобой дома, я буду в шесть часов, — ответил ей отец.
— Папа, закажи мне пропуск, — настойчиво повторила она.
Уловив в ее интонации сдерживаемые слезы, Крылов заказал ей пропуск.
Он принял ее в коридоре подле двери своего кабинета. Машенька с горечью подумала, что раньше он ее запросто принимал у себя в кабинете.
Увидев по ее лицу, что произошло что-то важное, Крылов запер дверь своего кабинета на ключ и, взяв дочь под руку, сказал:
— Пойдем к Анастасии Григорьевне, здесь нам не дадут поговорить.
Выслушав Машу, Шубина решительно сняла трубку телефона…
Каширин стоял у зеркала, тщательно завязывая галстук. Он редко носил костюм и сейчас в тугом воротничке подкрахмаленной рубашки чувствовал себя скверно.
Раздался телефонный звонок. Звонил из Управления капитан Гаев. Вместо двух суток он управился за тридцать часов и, позвонив полковнику, спрашивал:
— Товарищ полковник, я могу отправиться домой или прикажете доложить сегодня?
— Устал очень? — спросил Каширин.
— Да нет. Знаете, когда дело интересное, оно не утомляет.
— Позвони в гараж, пошли мне машину и жди, сейчас приеду, — сказал Каширин и, нажав рычаг, набрал номер телефона Никитина.
К телефону подошла Ксения и, узнав Каширина по голосу, сказала:
— Сейчас я вам дам Степана, он заправляет салат на кухне. Прошу вас, Сергей Васильевич, не опаздывайте.
Сегодня у Никитина было семейное торжество. Десять лет тому назад, под Смоленском, их часть тогда стояла в сожженном дотла хуторе, в штабной землянке они праздновали свою свадьбу, Каширин был их посаженым отцом.
Когда Никитин взял трубку, Каширин сказал:
— У тебя нет желания, Степан, проехаться на полчаса в Управление?
— Сергей Васильевич, Ксения обидится…
— Гаев приехал, — сдерживая лукавую улыбку, сказал Каширин.
— Да ну?!
— Я бы за тобой на машине заехал, — соблазнял его Каширин.
— Заезжайте, жду! — ответил Никитин.
Каширин оделся и вышел на улицу.
За это время Гаев успел забежать в парикмахерскую и побриться. Он ждал их в приемной полковника, бодрый и благоухающий одеколоном.
Дежурный доложил, что за последний час несколько раз звонила Шубина и спрашивала полковника.
— Шубина… Шубина… — повторил Каширин, пытаясь вспомнить, кто бы это мог быть, но, так и не вспомнив, сказал Гаеву: — Пойдем, товарищ капитан, в кабинет. — И, усаживаясь в кресло, одобрительно заметил: — Быстро управился, молодец! Докладывай.
— В четыре утра я прибыл на станцию Степь Дальняя, — начал Гаев, — а в шесть часов утра на попутной машине добрался до колхоза, обратно выехал в тринадцать часов. В основном все дело происходило так, как об этом написал Эдмонсон. Председатель колхоза Горелов не ложился спать, он дожидался уполномоченного ОблЗО. Вместо уполномоченного, как снег на голову, свалился этот журналист. Горелов отвел Эдмонсона в свою хату, накормил и уложил спать, а сам, чего греха таить, растерялся — не каждый день к ним приезжают иностранные журналисты. Он позвонил в район, разбудил секретаря райкома и доложил, мол, так и так, — прибыл иностранный журналист и хочет знакомиться с нашим хозяйством. А надо сказать, колхоз «Новый труд» — так себе колхоз, скажем прямо, средний колхоз. Секретарь райкома всполошился, позвонил в область, поднял с постели первого секретаря обкома, доложил…
— А обком позвонил в Москву… — подсказал Каширин.
— Нет, Сергей Васильевич, обком в Москву не звонил. Секретарь обкома связался прямо с Гореловым и сказал: «Показывай этому иностранному журналисту все как есть. Плохие стороны не прячь, потому, в каждом деле бывают недостатки. Шапку перед ним не ломай, но и не заносись. Веди себя так, как должно по законам русского гостеприимства. Если он не слепой человек, честный, то увидит, что у нас больше хорошего чем плохого, а если он за тридцать сребреников служит, то… слышал я хорошую узбекскую пословицу: «Собака лает, а караван идет!» Нашего движения вперед никакой клеветой не остановишь. Понял?» Горелов понял. Около трех дней пробыл Эдмонсон в колхозе, жил по очереди то у бригадира животноводческой бригады, то у полевода, то у доярки. Со всеми людьми беседовал, в каждую щель нос совал. Электрическое доение да автопоилки на него особого впечатления не произвели. «Этим, — говорит, — нас не удивишь». Но вот пришел он на собрание работников молочной фермы, на повестке один вопрос — обмен опытом. На этом собрании доярка Евдокия Шатилова рассказывала о том, как она достигла в среднем на каждую корову по четыре с лишним тысячи килограммов удоя. Эдмонсон и спрашивает Евдокию: «Как же вы свои секреты открываете, это же ваш бизнес! Другие вашим секретом воспользуются, удой повысят, тогда вам нормы выработки на трудодень повысят и заработки снизятся!» А Евдокия ему резонно отвечает: «Если общий удой повысится, то и доход колхоза будет больше, и оплата на трудодень будет выше. Стало быть, от этого не одна я, а все наше общество пользу получит». Вот с этого самого выступления Евдокии и началось для Эдмонсона «необычайное». Уезжая из колхоза, он со всеми прощался, благодарил. Колхозники им тоже остались довольны, говорят: «Подишь ты, какой человек душевный!» Один только шофер колхозный остался в расстроенных чувствах, и вот почему: он отвозил Эдмонсона на вокзал. Ему было поручено по дороге завезти к трактористам, работавшим на снегозадержании, ведерко автола. Шофер поставил ведерко в кабину, посадил журналиста и поехал. Сами знаете, дороги проселочные, не очень гладкие, на колдобине плеснуло автолом, и прямо на пальто иностранного гостя. Шофер расстроился, снял с него пальто, расстелил пальто на крыше кабины, бензином тер что было силы, но… так пятно и осталось. Рано утром девятого числа Эдмонсон вернулся в Москву.
— Ну, что скажешь, Степан Федорович? — спросил Каширин.
— Да что тут можно сказать? У меня сегодня семейный праздник, в такой день принято человеку подарки делать, так лучшего подарка я и не желаю! Всегда хорошо на сердце, когда с человека пятно сходит.
Раздался звонок телефона. Полковник взял трубку.
— Полковник Каширин? — услышал он. — С вами говорит Шубина! Парторг института. Звоню я вам по нехорошему и тревожному делу. Прошу заказать пропуска.
— До утра не терпит?! — спросил Каширин.
— И часа не терпит! Пропуск на двоих, мне да Марии Андреевне Крыловой.
— Я сейчас запишу… — сказал Каширин и достал блокнот. — Слушаю, товарищ Шубина.
Он положил трубку и заказал пропуска.
— Ужин, Степан, придется отложить, — и, увидев досаду на лице Никитина, добавил: — Неожиданное дело. Думаю, что по пустяку беспокоить бы не стали, — и, отпустив капитана Гаева домой, сказал: — Пока они приедут, давай, Степан, познакомимся с тем, что пишут буржуазные газеты об исчезновении Гонзалеса.
Полковник открыл сейф и достал несколько иностранных газет.
Между «Советами молодым влюбленным» и красочным «комиксом» в газете «Гондурас Ньюс» выпирали жирные заголовки: «Таинственное исчезновение Мехии Гонзалеса», «Сигареты «Фатум» наводят на след!»
Ниже было краткое сообщение о Гонзалесе, написанное в духе таинственных историй Эдгара По. Статья носила провокационный и в то же время рекламный характер. Одна треть статьи была посвящена Гонзалесу, а две трети сигаретам «Фатум». Длинные уши рекламы автору не удалось спрятать даже за очень приукрашенной историей исчезновения коммерсанта.
Газета «Геральд» под заголовком, напечатанным крупным красным шрифтом, «Исчезновение гондурасского коммерсанта в Москве», напечатала бульварную статейку, полную провокационных намеков.
В ответ на вопрос «Что могло случиться с Мехией Гонзалесом?» марсонвильская газета «Ньюс» тиснула измышления известных детективов. Измышления были тем более смехотворными, что прославленные детективы стремились всерьез продемонстрировать свою профессиональную проницательность.
Никитин уже заканчивал чтение и перевод газетных вырезок, когда дежурный доложил, что в приемной Шубина и Крылова.
Каширин поднялся навстречу, тепло поздоровался и, пригласив их сесть на диван, сам сел в кресло напротив.
— Вы уж меня простите, что потревожила вас, товарищ полковник, в неурочный час, да вот… — Шубина указала на Машеньку, — большая беда у нее… большая… — добавила она.
Покрасневшие и припухшие веки, плотно сжатые губы Крыловой говорили о многом. Украдкой рассматривая Машеньку, Никитин сел немного поодаль.
— Ну что ж, Машенька, знаю, нелегко тебе, но делать нечего… Рассказывай полковнику все, каждую мелочь, потому для тебя это, может, и мелочь, а для него ниточка. Ты успокойся, успокойся…
— Я спокойна. Совсем спокойна, — сказала Маша. Голос ее был глухой и действительно спокойный, и только щеки, горящие лихорадочным румянцем, да глаза выдавали всю силу ее волнения.
Машенька рассказала о своей первой встрече с Роггльсом в Большом театре. Упоминание в ее рассказе Роггльса и Эдмонсона заставило Никитина насторожиться.
Машенька говорила, опустив глаза, лишь изредка вскидывая взгляд на Шубину, как бы черпая в ней мужество. Ее интонации были ровными и спокойными, но за этим кажущимся спокойствием скрывалось столько боли и горечи, что хотелось вот так просто обнять ее и прижать к себе, чтобы хоть немного утишить боль ее сердца.
Машенька, рассказывая, иногда останавливалась, видимо припоминая какие-то сказанные им слова, какую-то ускользнувшую из памяти деталь, а вспомнив, продолжала говорить.
Никитин чувствовал, как гневно сжимаются кулаки, как напрягаются его мышцы, побуждая к неотложному, немедленному действию.
По тому, как Каширин поглаживал большим и указательным пальцем подбородок, Никитин видел, что и его, уже немолодого, видавшего виды человека, глубоко взволновала история Крыловой.
Это была история первой и чистой любви. История крушения веры в человека, казавшегося ей сильным и мужественным борцом за светлое будущее своей родины. История обманутого и оскорбленного чувства.
Машенька кончила свой рассказ, и наступила пауза, большая и томительная. Каширин встал и молча прошелся по кабинету, остановился у окна и отодвинул портьеру. Шумная, сверкающая огнями Москва как бы подчеркивала своим контрастом значительность и глубину этой тишины в кабинете.
— Та-ак! — протянул полковник, подошел к Машеньке и бережно, словно тяжелобольной, сказал:
— Я понимаю, что вам тяжело, очень тяжело, но впереди еще понадобится много мужества. Хватит у вас сил?
— Сил у меня хватит, — сказала она.
— Прошу вас, сегодня же, все то, что вы здесь рассказали, написать и завтра в девять часов утра принести ко мне, или нет, лучше товарищ Никитин встретится с вами подле вашего института и вы передадите ему в руки, хорошо?
— Хорошо, — также ответила она.
— Как же быть дальше? — спросила Шубина.
— Когда вы должны встретиться с Роггльсом? — спросил полковник Машеньку.
— Завтра.
Каширин немного подумал и сказал:
— Времени у нас мало. Фотографии чертежей, которых он так добивается, пожалуй, придется сделать… У вас аппарат при себе?
— Да, — Машенька достала из сумочки «Минокс» и положила на стол.
— Как это «сделать?» — удивилась Шубина.
— Как, это я вам потом скажу, а сейчас отвезите домой Крылову и передайте полковнику, что я прошу его ждать нас в институте.
Они простились и вышли из кабинета. Никитин отметил пропуска и проводил их. Когда он вернулся в кабинет, Каширин, задумавшись, сидел в кресле. Не нарушая молчания, Никитин сел напротив. Хотелось курить, он встал и подошел к столу, но на обычном месте папирос не было.
— Ну вот, главная фигура начинает вырисовываться, — сказал полковник и добавил: — конечно, Роггльс имеет самое прямое отношение к глуховскому преступлению. История Маши Крыловой и смерть инженера Ладыгина — это звенья одной цепи. Пытаясь проникнуть в научно-исследовательский институт, Роггльс действовал здесь, в Москве, а Гонзалес был направлен в Южноуральск на завод, но цель у них была одна — добыть чертежи нового вида зенитного вооружения.
— Вы серьезно хотите дать ему фотоснимки чертежей? — спросил Никитин.
— Разумеется. Нельзя же заронить в нем подозрения, он спрячет все концы, и клубок останется нераспутанным. Мы не знаем, кто этот человек с обмороженными ногами. Не знаем источника информации Роггльса в делах научно-исследовательского института. Кроме того, прежде чем изолировать Роггльса, нужно по делу убийства инженера Ладыгина иметь против него прямые улики. Хорошо, — закончил Каширин, — все эти вопросы будем решать завтра, а сейчас поедем в институт к полковнику Крылову, он нас ждет.
На семейное торжество они приехали в двенадцатом часу ночи. Когда Никитин открыл своим ключом дверь и они вошли в переднюю, их удивила тишина в квартире. Они сняли пальто и прошли в столовую.
Стол был накрыт на троих человек. Десять свечек на блюде вокруг свадебного пирога догорели и оплыли. Ксения, как была в нарядном светлом платье, спала на диване. Волнистая прядь ее светлых, коротко остриженных волос упала на глаза. Немного приоткрытый рот и яркий румянец делали ее похожей на девочку-подростка, а подложенная под щеку ладонь дополняла это впечатление.
Ксения работала в сорока километрах от Москвы начальником хирургического отделения большого военного госпиталя. Она поднималась каждый день в шесть часов утра и очень уставала. Затянувшееся ожидание сморило ее, и она незаметно уснула.
25
ДЖЕНТЛЬМЕН
Всю эту ночь Машенька не спала и лишь под утро забылась коротким и беспокойным сном. Когда она проснулась и, набросив халатик, вышла в коридор, отцовской шинели на вешалке не было — сегодня Андрей Дмитриевич уехал в институт еще раньше обычного.
Медленно она открыла дверь в отцовскую комнату. На письменном столе лежал ролик пленки. Она посмотрела несколько первых кадров, репродукции с чертежей зенитного орудия, затем свернула пленку, вышла из кабинета и стала одеваться.
Когда Машенька шла от платформы электрической железной дороги в сторону Первой просеки, сердце ее билось ровными, спокойными ударами, она шла выполнить свой долг и все-таки…
Роггльс не оставил ей ни малейшей надежды и все-таки… маленький, едва ощутимый, чуть теплящийся огонек надежды еще немного грел ее остывшее и оскорбленное сердце.
День был мглистый. Шел редкий крупный снег. За несколько дней оттепели дорога стала рыхлой, ноги проваливались сквозь тонкий наст, идти было трудно и утомительно. Машенька не торопилась. «К чему? — думала она. — Раньше или позже, не все ли равно?»
Вот и глухой забор. Она с трудом, поднявшись на носки, просовывает руку в щель над калиткой, достает бечеву и поднимает щеколду. Когда она идет по запорошенной дорожке, стиснутой со всех сторон большими сугробами снега и буйной зарослью ельника, то чувствует, как утихшее было волнение поднимается вновь. Бетховенская четырехзвучная фраза опять вспоминается ей. Она слышит биение крови в висках, и эти удары переходят в ее воображении в предостерегающие взволнованные такты симфонии.
Машенька без стука открывает дверь и, машинально отряхнув у порога ноги, входит в комнату. Здесь все так же холодно. Печь не топлена. Роггльс спит сидя в кресле, ноги его закрыты пледом. Светится красным, дрожащим светом стоящий рядом с ним на полу электрический камин.
Она открывает сумочку и достает ролик пленки. Замок сумочки издает громкий металлический звук. Роггльс открывает глаза и некоторое время непонимающе смотрит на Машу, затем глаза его приобретают знакомый теплый взгляд и в углах губ дрожит сдерживаемая улыбка. Он протягивает к ней руку, и она, по-своему понимая этот жест, молча вкладывает в его руку ролик. Роггльс так же, как и она сегодня утром, просматривает несколько кадров негатива, затем, уже не сдерживая улыбки, открыв чугунную дверку, швыряет ролик пленки в печь.
Подумав, он говорит:
— Пожалуй, это глупо — придет сынишка коменданта топить печь, найдет эту пленку и… Тогда мы оба с тобой окажемся в глупом положении. Пленку надо сжечь. — Он вновь открыл дверцу печи, нашел ролик и, развернув его, сунул кончик пленки в электрический камин.
Угрожающе шипя и искрясь, огонек поднялся по пленке, вот пламя подобралось к его руке. Роггльс швырнул в печь горящий остаток пленки и шумно захлопнул чугунную дверку.
У Машеньки на все хватило сил. У нее хватило сил прожить эти сутки, прошедшие со времени их последней встречи. Она, не чувствуя слабости, пришла сюда и протянула ему репродукцию чертежей. Но сейчас силы изменяют ей. На нее обрушивается такая лавина чувств, что Патрик едва успевает поддержать ее. У Машеньки кружится голова, и, не думая ни о чем, вся отдаваясь нахлынувшему чувству, она отвечает на его поцелуи, все больше и больше пьянея и теряя голову.
Патрик обнял ее и сказал — эта фраза запомнилась ей на всю жизнь, навсегда: «Прости меня, Машенька, за мою жестокость. Ты должна мне верить, девочка. Я джентльмен в лучшем смысле этого слова».