Доклад Эрлиху не занимает и минуты… Фогель слушает Микки, и по лбу его сползают капли пота. Кровь короткими толчками вытекает из дыры в мундире. Фогель мотает головой и мычит.
— Доигрались, — говорю я укоризненно. — И чего вам не сиделось под арестом?
Мне очень хочется, чтобы штурмфюрер сказал что-нибудь о Варбурге; портрет бригаденфюрера все еще остается недорисованным. Однако Фогель молчит; облизывает губы и трясет слипшимися волосами. Избитое лицо его распухает прямо на глазах… Молчание и три неровных дыхания — Фогеля, Больц и мое… Никак не могу успокоиться…
Эрлих приезжает один. Крупными шагами входит в спальню и, окинув Фогеля взглядом, кивает Микки:
— Ну?
Выслушав, достает сигарету и, не повышая тона, говорит:
— Развяжите… Свободны, шарфюрер!
Микки выходит, забыв притворить дверь, но Эрлих ничего не склонен упускать:
— Дверь, шарфюрер!
И ко мне.
— Извините, мсье Птижан. Маленькое недоразумение.
— Недоразумение? — с хрипом говорит Фогель. — Вы ответите…
— Обычная история, — словно не слыша, продолжает Эрлих. — Штурмфюрер переутомился, нервное напряжение, бессонница… На нашей работе это бывает. Доктор Гаук предупреждал меня, что у штурмфюрера неврастения, но я не придал значения. Вероятно, болезнь зашла далеко.
— Это вы далеко зашли, — хрипит Фогель, прижимая к плечу быстро краснеющий платок. — Вы и Варбург… Мое доброе имя… Моя честь офицера СС! И все ради чего? Ради него — этого пожирателя пудингов, понадобившегося вам… Преданного фюреру офицера в расход, а?
— Договаривайте, — любезно говорит Эрлих и тонкой струйкой выпускает дымок. Губы его сложены трубочкой. — Доктор сейчас приедет.
— Я и оттуда достану вас. Из сумасшедшего дома!
— Вряд ли!
— Мой рапорт дойдет!
Эрлих выпускает новую струйку.
— Я надеюсь на выздоровление. Боже вас упаси не справиться с недугом. Фюрер и рейхсканцлер недаром дали указание рейхсфюреру СС применять к безнадежным больным «эвтаназию». Германская раса будет полностью очищена от шизофреников, параноиков и дебилов. Сумасшедшие весьма отягощают наследственность… Гаук вылечит вас, Фогель, и все будет хорошо. Не так ли?
— Он истечет кровью, — осторожно напоминаю я.
— Пустое, мсье Птижан. В здоровом теле содержится семь литров крови. А он потерял не больше двух рюмок…
Эрлих ошибается. Больше, значительно больше… Я устанавливаю это, когда санитары и незнакомый врач в штатском несколько минут спустя забирают Фогеля и укладывают его на носилки, предварительно замкнув браслеты на его запястьях. Эрлих что-то шепчет врачу, тот щелкает каблуками, и они отбывают, а Микки тряпкой и совком уничтожает лужу, натекшую там, где лежал Фогель. У лужи весьма приличные размеры.
— Переволновались, Одиссей? — спрашивает Эрлих с видом человека, лишенного нервов.
— Не очень, — говорю я.
— Ничего, сейчас поволнуетесь!.. Думаете, все кончено? Как бы не так!.. Фогеля не уберешь запросто; в больнице он будет безопасен, но пребывание там не вечно. Найдутся желающие помочь ему выбраться… Идите в кухню Больц!.. Так вот, баланс наш, говоря на английском, «фифти-фифти». Где ваши люди, Одиссей? Время, сами видите, уплотнилось, и Варбург при известных условиях окажется не в силах нас прикрыть. Нам нужны быки. Жертвенные быки! Иначе…
— Пятнадцатого! — говорю я, думая о другом — о телефоне и дупле в каштане на бульваре Монмартр.
— Это крайний срок. Молите всевышнего, чтобы Люк пришел в магазин Фора. Его мы не тронем, но связники, часть источников — этих под нож. Пока мы тянем время, держим засады в пансионе и на улице Миди.
— У Люка?!
— А вы что думали? На Центральной тогда слушали ваш разговор с «Лампионом», и будьте спокойны, Анри Маршан отнюдь не инкогнито… Не делайте больших глаз, Одиссей! Все по правилам. Вы брали свое, мы — свое. Вы вычислили точно, и патрули опоздали в «Лампион», хотя и побывали там не без пользы. Приметы Анри Маршана тоже кое-что значат, если умело построить розыск. Старую квартиру нашли без труда: Маршан регистрировал документы в мэрии, и нам через пять минут сообщили адрес… Квартира пуста — на иное я не рассчитывал, хотя люди, сидящие в засаде, надеются, что кто-нибудь придет… Время, Одиссей! Вы же знаете ему цену… Сколько я смогу тянуть?
Я протестующе поднимаю руку.
— Вы не джентльмен, Эрлих! Наш уговор…
— Бросьте, Одиссей. Вы разбираетесь в музыке? Так вот: есть основная тема, лейтмотив, и тема вспомогательная, замаскированная первой. Наш лейтмотив — разгром резидентуры СИС, и, как ни крути, вы мой агент. Все!
— Я не…
— Я сказал: все! Я безумно дорого заплатил за то, чтобы прикрыть вас. А что до контактов, то это тема вспомогательная, и я на вашем месте забыл бы о ней до лучшей поры.
— Вот как повернулось… — задумчиво говорю я. — Мой отчет и протоколы… Красиво, Эрлих!
— Господин Эрлих! Я попросил бы вас, Одиссей, впредь не забывать прибавлять это слово.
— Выходит, я двойник? — А вы думали?
Тривиальная история… — шепчу я и прикусываю губу.
Эрлих трет лоб ладонью, поправляет очки.
— Не огорчайтесь, Одиссей. Что вам до жертвенных быков? Фор ваш человек?
— Нет, конечно. Он понятия ни о чем не имеет. Просто явка — в магазине удобно встречаться. Не часто, конечно. Не верите?
— Не верить — наш принцип. Мы проверили. Фор действительно не ваш. Он сотрудничает с жандармерией негласно и помог нам, описав Маршана и вас. Он говорит, что встреч — о, случайных, естественно! — у вас было… Сколько их было?
— Три. Последняя — в первой декаде июля.
— Что же, вы не лжете… Слушайте, Одиссей! Бриссак, Фор, столб с «почтовым ящиком», засады, проверка личности Маршана и все такое прочее дают нам некоторый резерв дней на случай, если у меня потребуют отчет. Пока того, чем я располагаю, хватит, чтобы доказать вашу преданность нам, а не СИС. Но если пятнадцатого Люка не окажется на явке, делайте, что хотите, но головы вам не спасти. Мы умоем руки — я и бригаденфюрер… И завтра же на Монмартр, Одиссей! Я очень любопытен и мечтаю убедиться, что именно бульвар благотворно влияет на ваше самочувствие… Поправляйтесь, Одиссей!
— Спасибо, господин Эрлих, — говорю я и смотрю ему в спину.
У штурмбаннфюрера Эрлиха очень выразительная спина. Прямая, жесткая, ловко подчеркнутая мундиром, сшитым у дорогого портного. Презрение ко всем, в том числе и к Огюсту Птижану, начертано на ней аршинными буквами. Обладатель такой спины должен внушать простым смертным трепет и почтение… Глыба. Скала. Одна из скал… Валяй, Одиссей, лавируй меж скалами, в узком фарватере, изобилующем мелями и цепкими водорослями… В первый раз, что ли?
11. РУБАШКА И ЧЕПЧИК — АВГУСТ, 1944
«В первый раз, что ли?» — говорю я себе, вслушиваясь в грохот ночной грозы, бесчинствующей над Парижем. Молнии падают где-то рядом, и я, приподняв жалюзи, всматриваюсь в черные контуры и жду, когда очередной зигзаг высветит верхушку Эйфелевой башни. Грозу я люблю, зато терпеть не могу мелкий дождь — он действует мне на нервы.
Эрлих в рубашке с приспущенным галстуком сидит в кресле и кусочком замши протирает очки. Вид у него неважный. Веки воспалены, под глазами мешки, и щетина на подбородке, мелкая и частая. Я зеваю, прикрыв рот ладонью, и отхожу от окна, а Эрлих складывает замшу в квадратик и водружает очки на место. Отпивает глоток минеральной — прямо из горлышка.
— Язва, — объясняет Эрлих, отрываясь от бутылки. — Питание всухомятку, нервы… Иногда так схватывает, что хоть плачь.
— Дрянь дело, — сочувствую я, перекладывая плащ штурмбаннфюрера с кровати на пуфик. Плащ был мокрый, вода стекала на одеяло, а я терпеть не могу спать под ватным компрессом.
За весь прошедший час мы не перекинулись и десятком фраз. Голова у меня была ясная; днем температура упала, и рука ныла значительно меньше. Микки принесла две рюмки анисовой, белой и непрозрачной, и я выпил, ощутив во рту привкус «капель датского короля».
Я опять зеваю, напоминая Эрлиху, что ночь неподходящая пора для визитов. Чего ради он явился и молчит? Соскучился по обществу Птижана?…
Эрлих щелкает по бутылке ногтем и ставит ее на пол. Откидывается в кресле. Дождь тихо накрапывает за окном, и меня тянет в сон.
— Гадаете, Стивенс? — негромко говорит Эрлих, — He ломайте голову.
— Вы здесь хозяин, — уклончиво говорю я.
— Так-то оно так… Что у вас там — анисовая? Пейте и мою, я не хочу. Пейте, пейте, вам понадобится еще не одна рюмка, чтобы переварить новости. Мне звонили из Берлина, Стивенс. Вами интересуется Шелленберг, разведка РСХА.
— Очевидно, Фогель?
— Нет. Группенфюрер Мюллер не станет делиться с Шелленбергом.
— Варбург?
— Давайте без имен.
— Хорошо, господин Эрлих.
— И без «господина». Простите, Стивенс, днем я был не в себе. Фогель задал мне хлопот.
— Кстати, не сочтите меня нескромным: что с ним?
— Плохо дело, — сумрачно говорит Эрлих и смотрит на меня в упор. — Фогеля из больницы забрал Кнохен. Рапорт попал по назначению, и все пошло вверх дном.
Не требуется титанического напряжения ума, чтобы сопоставить одно с другим и выстроить в линию имена Эрлиха, Варбурга и Шелленберга. Распря между гестапо и шестым управлением РСХА, занятым агентурной разведкой, не секрет для профессионала. Кнохен, вероятно, держит руку Мюллера из гестапо, а Варбург, как я и предполагал, человек Шелленберга.
— В любом случае прогадывает Стивенс, — говорю я, подводя итог.
— Может статься, если…
— Есть выход?
— Дайте мне Люка!
— Я помню об этом, Шарль. Но его нельзя будет брать!
— Он пойдет на перевербовку?… Подумайте хорошенько, Стивенс. Ошибиться нам нельзя. Он кадровый?
— По-моему, да… До меня он вел резидентуру. Тот, кто был во главе дела, оказался не на месте. В Лондоне пришли к выводу, что он паникер, и при первом удобном случае перетащили через Ла-Манш. Люк около полугода работал один и замкнул на себя все связи. Потом меня забрали из Рабата и сунули сюда… Должен заметить, что я не плясал от радости. Мне и в Рабате хватало хлопот, присматривая за тамошними французами.
— Бог с ним, с Рабатом! Так что же Люк?
— Вам известно: я три месяца в Париже. Люк, по существу, стоит у руля. Формально дело веду я, но фактически все сосредоточено в его руках. Считалось, что так должно сохраниться, пока Птижан не наберется местного опыта… Что я скажу о Люке? Он волевой человек и мужественный. И у него ледяная голова.
— Расчетлив?
— Не в этом смысле. Он не из тех, кто теряет сон при появлении опасности… Но Люк — человек… и в чем-то, наверное, слаб.
— В чем? Именно это я и хочу услышать от вас.
— Он жизнелюб, — говорю я, подумав. — Он любит общество, музыку и хорошую выпивку. Помните — я засветился, а Люк торчал в кафе как ни в чем не бывало?… Вот вам ключ, Шарль!
Дождь все идет, мелкий, пришептывающий. Эрлих горбится в кресле. Ему совсем нехорошо. На скулах проступают темные пятна; мешки под глазами набрякли. Рука под рубашкой прижата к животу.
— Ключ, — говорит Эрлих задумчиво. — Ах, как гладко у вас выходит, Стивене!.. Чем больше я слушаю вас, тем больше восхищаюсь: всякий раз оказывается, что какая-нибудь мелочишка припасена вами про черный день… Портфель, например! О нем вы, конечно, забыли упомянуть в отчете. Скверная память, а?
— Нё понимаю.
— Показать запись разговора с «Лампионом»?
— Ах вот вы о чем!
— Стивенс! Я не раз и не два ставил себя на ваше место. Я задавал вопрос: как бы повел себя Эрлих в камере английской тюрьмы! Возможно, мои поступки были бы адекватны вашим… Я не сторонник спешки и крайних мер, хотя, разумеется, и не альтруист. Поэтому давайте условимся: ваше молчание в первые дни понятно и оправдано мною, но больше не соблазняйтесь возможностью утаить хотя бы пфенниг от компаньона… Что было в портфеле и откуда Люк его забрал?
— Инструкция Лондона, — говорю я неохотно. — И еще — деньги. Сорок две тысячи франков и семь тысяч триста шведских крон.
— Где они хранились?
— В банке.
Абонированный сейф в качестве хранилища конспиративных документов — личная идея Птижана, его собственность, и я дарю ее Эрлиху, будучи уверенным, что никто и никогда не воспользуется сейфом вторично. Разведка — сплошный парадокс; действующий по шаблону проваливается так быстро, что порой не успевает сообразить, как его выследили и посадили в комнату с решетками.
— Почему вы молчали?… — начинает Эрлих и останавливается, невежливо перебитый Огюстом Птижаном.
— Как раз потому, Шарль! Я был уверен, что слухачи сидят на Центральной и пишут. Следовательно, имя Анри Маршана должно было стать известно вам в тот же вечер. Люк, как вы помните, сменил документы и квартиру, но для банка он должен был остаться Маршаном — на это имя я дал ему доверенность. Теперь прикиньте: я называю банк, вы устраиваете засаду, берете Люка, и комбинация, продуманная нами в семейном, так сказать, кругу, развивается уже без моего участия. Покажите мне любителей падать за борт, и я соглашусь, что был не прав.
Я говорю и в то же время не перестаю думать о Варбурге. Как Юлий Цезарь, если верить слухам, мог одновременно читать, писать и сплетничать с патрициями о проделках римских бонвиванов. В наши дни он недурно зарабатывал бы, выступая в цирке. Огюсту Птижану до него далеко, но маленьким искусством — говоря об одном, размышлять на иную тему он овладел еще в школе. Не в средней, конечно, а в той, чей адрес не числится в справочных книжках и где круг предметов, пожалуй, пошире университетского. Дилетантизм в нашем деле так же вреден, как и узкая специализация.
Я немного разочарован: о Шелленберге Эрлих упомянул как бы вскользь, уйдя от него к Люку. Признаться, я полагал, что рано или поздно мы опять коснемся Шелленберга и Варбурга, этого невидимки, укрывшегося на вершине гестаповской пирамиды и упорно уклоняющегося от личной встречи, но… но Эрлих углубился в себя, и живой глаз его отсутствующе недвижим под толстой линзой очков.
Молчу и я, думая о Варбурге… Бригаденфюрер перестраховывается, заслоняясь от Кнохена и Мюллера Вальтером Шелленбергом. Плюс это или минус для Огюста Птижана? Люк уже действует, и поздно менять что-либо в маленьком экспромте, приготовленном нами. Вообще, как известно, лучше всего экспромты удаются, если их — долго и тщательно готовить.
— Стивенс, — очень тихо говорит Эрлих. — Шелленберг потребовал отчета о результатах. Самое позднее — шестнадцатое. Больше я не скажу ни слова, но это вы должны запомнить. Шестнадцатое — крайний срок!
Я достаю пачку «Житана». Последнюю — запасы Эрлиха подошли к концу. Ногтем надрезаю бандероль. За двое суток я кое-как научился орудовать одной рукой. Пианиста из меня не выйдет, но разве мало профессий, когда человек не чувствует себя беспомощным и без пальцев на левой.
— Я поеду, — говорит Эрлих и встает. Плащ его высох.
Штурмбаннфюрер расправляет дождевик и так и замирает с плащом на весу, ибо телефон на тумбочке оживает и издает пронзительный звон, утроенный тишиной. Игнорируя предостерегающий жест Эрлиха, я беру трубку… Ну вот и экспромт!
— Алло!