От Короленко у Фрунзе осталось ощущение суровой чистоты.
В литературное общество приехали еще до того, как большой зал стал заполняться публикой. Те, кому предстояло сегодня выступать, были уже в сборе. Александр Блок, Андрей Белый, Леонид Андреев. Из стариков — Градовский, Венгеров, Сологуб, Мережковский.
Фрунзе сразу понял, о каком сюрпризе говорил Анненский: из Полтавы приехал Короленко! Он узнал студента-экономиста, указал на пустой стул рядом с собой.
— Возмужали. Что пишут из Туркестана? Как называется то симпатичное растение? То, из которого делают посохи для стариков.
— Асамуса.
— Вот именно. Будете в родных местах, вспомните меня.
И снова Фрунзе подпал под обаяние этого удивительного человека. Разумеется, посох ему пока не требовался, да и вряд ли когда потребуется. В нем кипели силы и прорывались, когда он выступал защитником крестьян, участников волнений на Украине, и когда публично на суде защищал невинно осужденных удмуртов, изобличая самодержавие, и когда поднял голос в защиту Горького. Гражданский накал Короленко был высок.
И вместе с тем, странное дело, у Михаила Фрунзе больше не было восторженного преклонения перед Короленко. За три года что-то изменилось. Изменился, конечно, не Владимир Галактионович. Изменился сам Фрунзе. С некоторых пор он словно бы обрел второе зрение, стал жестче в оценке людей. Перед ним непонятным образом обнажилась основная черта характера Короленко: он был защитником, а не борцом в прямом смысле этого слова. Защитники нужны. Но защищать и разоблачать — это еще не значит управлять событиями. Управлять событиями… Фрунзе знал людей, которые управляют событиями.
— Мы, студенты, восхищены вашей защитой Горького.
Короленко спрятал улыбку в бороду, погрозил пальцем:
— Если придется защищать вас, Миша, можете не сомневаться, я сделаю все наилучшим образом. Вот вам конфетка!
Он порылся в карманах и в самом деле достал конфетку. Потом их разлучили. Зал был полон. Поэты читали стихи. Блок, весь в черном, с изысканно-небрежно повязанным галстуком, наклонив пепельно-золотую голову, меланхолично бросал в передние ряды:
И в символике его стихов было нечто волнующее, завораживающее.
Потом читала барышня с красивым тонким лицом нервного типа:
Читал Андрей Белый, худой усатый молодой человек с «нездешними» лазоревыми глазами, читал что-то про эфирную дорогу и порфирную стезю зари, о собственной душе, славящей бога. И еще про отчаяние: «Довольно: не жди, не надейся — рассейся, мой бедный народ!»
Иногда Михаилу Фрунзе казалось, что все это — переполненный зал, Блок, Короленко, утонченная поэзия, изысканность публики — только легкий красивый сон. Если бы сейчас подняться туда, на сцену, и, оттеснив Белого, Сологуба, бросить в публику свое, рабочее, может быть, не такое красивое, как у Сологуба и Белого, прямо скажем, корявое с точки зрения поэтических канонов, но, как он убедился, очень, очень нужное шуйским и ивановским ткачам!..
Вот тогда Владимиру Галактионовичу в самом дело пришлось бы защищать его. Не здесь, а перед жандармами. Короленко прав в одном: человек создан для счастья — но каждый понимает его, это счастье, по-своему.
Как-то в Москве Фрунзе завернул в зоологический сад. Он любил птиц. Под проволочным куполом экзотические птички рылись в отборном зерне, весело щебетали. Здесь был их рай. Но вот его взгляд остановился на каменной груде, где сидел насупившийся беркут. Его задернутые пленкой глаза были полны презрительной тоски. Грузный от бессилья, неподвижный, он не притрагивался к пище. И не верилось, что его крылья, может быть, совсем недавно ощущали холод горных высот.
Фрунзе понял тогда его орлиную беду и долго простоял перед клеткой. Было жаль птицу, рожденную для свободного полета. «Человек создан для счастья, как птица для полета! Именно, как птица для полета. Весь организм орла приспособлен к могучим полетам, и весь организм его есть парадокс, когда он сидит в клетке, и такой же парадокс — современный человек и современное человечество» — это сказал Луначарский, объясняя знаменитый рассказ Короленко «Парадокс».
Сейчас Фрунзе живо представил себе лысоватого человека, то и дело поправляющего пенсне и беспокойно расхаживающего по палубе грузового парохода стокгольмской линии. Был шторм, и суденышко переваливалось с борта на борт, а Луначарский словно не замечал ничего. На борту находился табун цирковых дрессированных лошадей. Когда пароход врезался в подводную скалу и вода хлынула в котельную, раздался взрыв. Кони взбесились. Фрунзе знал, как обращаться с лошадьми, и кинулся их успокаивать. Другие пассажиры откачивали воду, Луначарский был среди них. Он не отходил от насоса до утра. Когда Фрунзе оказался рядом, он сказал:
— Парадокс! Мы в роли потерпевших кораблекрушение. Признак не из добрых. Я не склонен к суеверию, но порою игра случая носит какой-то до ужаса осмысленный и как бы символический характер. Вы не находите?.. Сущность взаимоотношения человека и стихии еще не разгадана.
Его слова, по-видимому, следовало принять за шутку…
Сейчас, слушая стихи и доклады знаменитостей литературного мира, Фрунзе думал, что все они, в том числе и Владимир Галактионович, очень смутно представляют, в чем оно, счастье человека. Тот же Короленко ответил: в служении своему народу. Но что понимать под этим? Все они, собравшиеся здесь, ровным счетом не представляют то самое будущее, о котором любят так много разглагольствовать со своих либеральных позиций в своих благоустроенных салонах. Фрунзе мог бы объяснить им кое-что… Но поймут ли они его, захотят ли понять?..
Он усмехнулся, осознав абсурдность своих притязаний. Просто это был не его мир. Раньше ему только казалось, что он как-то причастен к литературе, к искусству, что он — свой для этой среды. То был самообман. Может быть, во всем зале он один, не опутанный поэтическими туманами, знает, для чего создан человек, в чем смысл его существования… И к такому познанию приходят не через поэзию и даже не через науку… Безграничная ценность жизни не может быть отгадана только с одной стороны.
Он взглянул на большие часы в углу сцены, тихо поднялся и, стараясь не обращать на себя внимания, вышел из зала.
На улице его подхватила метель. Он брел в облаках снега. Дойдя до Литейного, свернул в переулок, обогнул аптеку, постоял за углом, прислушиваясь и озираясь по сторонам. Затем решительно вошел в первый же подъезд, поднялся на второй этаж и осторожно постучал в дверь пятой квартиры. Открыла молодая женщина с бледным лицом и гладко зачесанными волосами. Сказала:
— Вас ждут в смежной комнате.
Он снял пальто, фуражку.
В соседней комнате за столом сидел сумрачный человек лет тридцати, с тяжелыми надломленными бровями. Крупные руки лежали на столе. Они выделялись, эти крупные, шершавые руки, так как лежали под абажуром настольной лампы, где было светло; вся комната оставалась в тени. Бумазейная рубаха, ветхий, но аккуратно выглаженный пиджачишко. Это был депутат Государственной думы от Владимирской губернии рабочий Жиделев. Их связывала давняя дружба. Завидев Фрунзе, Жиделев порывисто встал, бросился навстречу.
— Арсений! Наконец-то…
СКОЛЬКО СТОИТ ГОЛОВА АГИТАТОРА?
Вернувшись во Владимир, Сазонов вызвал начальника губернского жандармского управления.
— Удалось вам установить личность Арсения?
Полковник поклонился.
— Под именем Арсения скрывается студент Петербургского политехнического института Фрунзе Михаил Васильевич. Ему двадцать два года. Уроженец города Пишпека, Семиреченской области. Из крестьян. Русский. Православный.
Сазонов рассмеялся.
— Милейший! Я мало смыслю в искусстве сыска, но тут вы явно допустили ошибку. Вы хотите меня уверить, что Арсений, по одному знаку которого останавливаются все фабрики и заводы огромного промышленного района, — студентишка, мальчишка?! Признаться, я был лучшего мнения о жандармах.
Но полковник был невозмутим и холоден.
— Если ваше превосходительство желает выслушать мой доклад…
— Слушаю.
— По заданию Московского комитета РСДРП Фрунзе вел нелегальную работу сперва в Ливнах, Орловской губернии, затем весной 1905 года был переброшен в Иваново-Вознесенск, где рабочие знали его под кличками Московский, Трифоныч. Здесь он вошел в контакт с руководителями местной группы РСДРП: Афанасьевым, Дунаевым, Балашовым, Самойловым, Постышевым, принял участие в подготовке всеобщей стачки иваново-вознесенских текстильщиков. В ходе стачки он руководил всей деятельностью совета уполномоченных, известного в среде текстильщиков под названием Иваново-Вознесенского Совета рабочих депутатов. Фрунзе организовал охрану стачки, обучал рабочих ружейным приемам и тактике уличной борьбы. Перебравшись в Шую, он создал окружную партийную организацию, которая теперь охватывает все уезды губернии, и стал ответственным организатором Иваново-Вознесенского окружного комитета РСДРП. Это он руководил забастовкой литейщиков завода Толчевского. Арестовывался и высылался неоднократно. Руководил подготовкой к вооруженному восстанию, разработал план захвата арсенала в Шуе, связался с казаками и воинскими командами. Во время декабрьского восстания в Москве повел свои дружины на Пресню и дрался здесь на баррикадах. За два года принимал участие в двести сорока восьми стачках!
И чем дальше говорил полковник, тем задумчивее становился Сазонов. Фрунзе, по словам жандармского полковника, организовал вокруг себя целую армию в пять с половиной тысяч вооруженных рабочих. Попробуй тронь его — разнесут все в щепы!
Губернатор припомнил то ужасное время, когда промышленная жизнь всего текстильного района замерла, когда даже газета монархического направления «Новое время» отмечала, что стачкой руководят умные головы. Тогда порядком в губернии распоряжались дружинники в черных ластиковых рубахах с черным широким поясом. Фабриканты понесли тогда убытки, исчислявшиеся астрономическими цифрами.
— За любое из названных вами дел Фрунзе заслуживает смертной казни, — сказал губернатор. — И все-таки непонятно, почему вы решили, что Фрунзе и Арсений — одно и то же лицо?
Полковник укоризненно посмотрел на Сазонова, порылся в папке, вытащил оттуда фотографию и положил ее на стол. С фотографии на губернатора глядел весьма симпатичный юноша с округлым лицом, с тонкими усиками. И только в очертании губ угадывалась твердость. Нет, это далеко не соответствовало тому облику страшного Арсения, какой сложился у Сазонова. И снова сомнения овладели им. Двадцать два года… В таком случае, господа, объясните: кто наделил этого юнца такой властью? Почему все комитеты и советы беспрекословно подчиняются ему? Ведь есть у них там, должно быть, люди и постарше и опытнее! Много раз арестовывался, подвергался пыткам, дрался на баррикадах, успел побывать в Стокгольме, успел с блестящими отметками окончить три курса института. Руководил избирательной кампанией и провел в Думу Жиделева, захватил Лимоновскую типографию на виду у ротозея-исправника, стрелял в урядника. Да какой же нечеловеческой энергией, силой воли нужно обладать для всего этого! Тут что-то не так. Явная ошибка.
— Ошибки быть не может, — сказал начальник жандармского управления. — Вернувшись из Стокгольма, Фрунзе-Арсений публично делился своими впечатлениями о съезде партии РСДРП на Иваново-Вознесенской партийной конференции, на рабочих собраниях в Кохме, Шуе, Тейкове, Родниках, Горках. Ему также принадлежит авторство так называемого «Устава профессионального союза рабочих текстильного прядеситцепечатного и ткацкого производства в Шуе». В последнее время Фрунзе-Арсений проживал в доме Соколова, на Малой Ивановской улице, по паспорту Корягина Ивана Яковлевича. И только халатное отношение к своим служебным обязанностям исправника Лаврова позволило Арсению уйти, исчезнуть бесследно.
Сазонов приуныл. Значит, Арсений ушел, проскользнул меж пальцев! Полиция — ни к черту! Да и жандармерия не лучше. Они наконец-то установили личность! Два года спустя… А прок какой? Что доложить министру? Ускользнул?..
Губернатору хотелось накричать на вылощенного, неторопливо-спокойного полковника, но он сдержался.
— Нужно искоренить все комитеты и все профсоюзы! — сказал он. — Я не потерплю, чтобы в моей губернии… Арсения — на виселицу!
Больше всех неудачу переживал урядник шуйского уездного полицейского управления Перлов. Это он за вознаграждение в пять тысяч рублей вызвался изловить Арсения. Пять тысяч! «Господи, — думал Перлов, — за какого-то агитаторишку! Да я его из-под земли достану… Целое состояние. Этак потом и собачью службу оставить можно. Открыть, к примеру, питейное заведение или парикмахерскую».
Вот он, Перлов, степенный, полный, с аккуратно зачесанными редкими волосами, галантно склонившись, стоит в дверях собственной парикмахерской: «Извольте-с бриться!» Парикмахерская сверкала, блистала перед его взором. Почему именно парикмахерская, урядник и сам не мог бы объяснить.
Но с того памятного вечера, когда в Перлова стреляли Арсений и его товарищ по кличке Северный, пыл урядника немного поостыл. Перлов трусил, в действиях Арсения была беспощадность, такому убить должностное лицо — будь то урядник, исправник или хоть сам губернатор — раз плюнуть. Теперь Перлов из охотника превратился в дичь, боялся появляться на улицах без наряда полиции. О покушении доложил исправнику Лаврову. Исправник сказал:
— Ты о том, что в тебя стреляли, до поры до времени помалкивай. Или найди свидетеля — чтоб наверняка. Позор, позор на весь уезд. Того и гляди, выгонят. Растяпа ты, братец… Я тебя и сам попру, ежели не доставишь мне Арсения живым или мертвым.
Но губернатору о покушении исправник все-таки донес. Кроме того, дело само по себе получило огласку. Видно, были свидетели, да не захотели выдавать Арсения и Северного.
Где укрывался Арсений? Где спит, ест? Урядник расставил переодетых полицейских во всех местах общественного пользования: в трактирах и чайных, на почте и железнодорожной станции. Но все напрасно. Ночные налеты полиции на квартиры рабочих тоже не дали результата. Арсений исчез. Даже перестал показываться на митингах. Может быть, совсем покинул эти края, догадавшись, что его выслеживают?
И вот под вечер 23 марта к уряднику прибежал запыхавшийся агент.
— Арсений выступает на митинге!
— Где?
— На заводе Толчевского.
— Не обознался?
— Да как же я мог обознаться, когда председатель предоставил слово товарищу Арсению.
Полицейские оцепили завод. Но митинг кончился. Рабочие разошлись. Арсений опять исчез.
— Слава тебе господи, объявился! — радовался Перлов. — А я уж было крест на пяти тысячах положил. Я тебе устрою рандеву…
Знал ли Фрунзе о том, что полиция и жандармерия объявили ему войну не на живот, а на смерть? Знал. Потому-то и уехал из Шуи после неудачного покушения на урядника Перлова.
С урядником Перловым у него были старые счеты. Познакомились они еще тогда, когда Перлов не был урядником и служил в Ямской тюрьме, в Иваново-Вознесееске. Осенней ночью в 1905 году Фрунзе, Бубнов и Волков возвращались с партийного собрания, проходившего в лесу. На Даниловском тракте на них неожиданно наскочили казаки и полицейские. На шею Фрунзе накинули чембур — казацкий аркан, прикрученный к седлу. Пришлось бежать за лошадью, придерживая обеими руками петлю, чтобы не задохнуться. Его загнали на какую-то изгородь. Казак ударил лошадь плетью. Ноги Фрунзе застряли в решетке, он потерял сознание от боли. Очнулся в Ямской тюрьме. Левая нога у колена вздулась. И тут он впервые увидел усатое лицо Перлова, его немигающие глаза навыкате. Рядом, на полу тюремного подвала, лежали избитые до полусмерти Андрей Бубнов и Волков.
Заметив, что Фрунзе пришел в себя, Перлов стал избивать его нагайкой, топтал сапогами, а осатанев окончательно, схватил березовое полено и ударил по спине.
С той поры Фрунзе стал прихрамывать. При неосторожном движении смещалась коленная чашечка. Ее приходилось вправлять. Теперь Перлов свирепствовал в Шуе.
Начальство ценило в Перлове два качества: исключительную память на лица и умение допрашивать арестованных. То был дикий зверь, истязатель, садист. Под его пудовыми кулаками начинали говорить даже самые молчаливые. Он держал рабочих в постоянном напряжении, совершал ночные налеты на их квартиры, хватал по малейшему подозрению. Приятель Фрунзе молодой рабочий Павел Гусев даже написал письмо старшему брату Николаю, сосланному по доносу Перлова в Нарымский край: как быть с Перловым? Николай ответил: «Паня! Вы писали, что Перлов не дает житья. Меня страшно возмущает… Неужели не осталось, кто бы мог «пожать» руки ему, неужели нет у вас дружинников?.. Что вам до эсеров? Я думаю, что и вы вправе это исполнить». Тогда-то и задумали Фрунзе и Гусев прикончить Перлова. К несчастью, у Фрунзе после первого выстрела отказал маузер, а на дороге появился казачий разъезд. Пришлось бежать. Так как вся полиция поднялась на ноги, товарищи, созвав бюро, предложили Фрунзе на время покинуть Шую. Сперва уехал в Родники, оттуда — в Петербург, из столицы — в Иваново-Вознесенск на окружную партийную конференцию. Встретил старых друзей — Андрея Бубнова, Любимова, Караваева.
Избирали делегатов на Пятый съезд партии. А когда избрали Фрунзе, он заторопился в Шую.
— Ну вот, Арсений, опять увидишь Ленина, — сказал Гусев. — Тебе и завидовать нельзя: к примеру, послали бы меня на съезд, о чем бы стал там говорить? Да и здесь за твою руку держусь, все никак ума не могу набраться. Умеешь ты повернуть человека лицевой стороной к свету.
— Брось, Паня, дурака валять. Стихи лучше почитал бы.
Они знали друг друга около двух лет. Вроде бы и немного, а прошли вдвоем сквозь все: стачка, Совет, баррикады, предвыборная кампания, диспуты с эсерами и меньшевиками. Когда Фрунзе впервые приехал в Шую, здесь было засилие эсеров. Во главе шуйской группы РСДРП стоял девятнадцатилетний рабочий Павел Гусев. В теоретических вопросах он не очень-то разбирался. Приезду окружного агитатора обрадовался. Только за один месяц они провели пять дискуссий с шуйскими эсерами, и Фрунзе всякий раз с тонким знанием дела развенчивал эсеровскую программу «социализации земли». Что мог противопоставить эсерам Павел Гусев, даже не нюхавший политэкономии, философии, социологии? Эсеры были из студентов, земских чиновников, они проповедовали с трибуны свое «синтетическое», «социально-революционное» мировоззрение, рассуждали об относительности познания, об «интегральном» социализме и о других мудреных вещах. Одно дело: чувствовать нутром, что под всем этим кроется что-то глубоко неверное, а другое — попробуй поспорь с ними, имея за плечами два класса церковно-приходской школы! Арсений расшвырял эсеров-теоретиков, как свору тявкающих щенков. Гусев только диву давался: когда человек успел постичь все? Говорит всегда спокойно, допытывается вроде без подвоха, как это эсеры представляют себе строительство социализма путем одного только уравнительного передела земель, не свергая помещиков и капиталистов, а эсеры от его слов подпрыгивают, словно грешники на угольях, стараются перекричать, потом «в знак протеста» покидают поле боя. Рабочие перестали ходить на собрания эсеров. Шуйская группа очень скоро превратилась в самую сильную в районе. Фрунзе входил в Союзное бюро Иваново-Вознесенского союза РСДРП, заведовал агитационным аппаратом.
Павел Гусев во всем старался подражать Арсению. Тут иногда случались комические моменты. В политическом кружке, которым руководил Арсений, Павел учился прилежно. И вот он узнал, что Арсений пишет стихи. Стал допытываться:
— А что, и это революционеру обязательно?
Фрунзе пошутил:
— Какой же ты революционер, если не в состоянии сочинить четыре стихотворные строчки для листовки! Маркс писал стихи. Во всяком случае, я считаю, что революционер обязан владеть пером и словом, воспитывать в себе журналиста.
Так как Павел во всем доверял Арсению, то и решил овладеть нелегким стихотворным делом.
— Гомер! — восхищался Фрунзе. — «Развевайся красное знамя труда! Рабочие рабами не будут никогда».
— Сам знаю — нескладно получается, — сердился Павел. — А ты научи, научи, а уж потом наводи критику.
— Да я и не критикую. В поэзии, как и во всяком деле, главное — революционный дух.
Теперь они возвращались с партийной конференции.
— Ну а как быть, если получается не революционное, а про любовь? — спросил Гусев. — Ведь есть же такое и у Пушкина, и у Лермонтова. За Некрасова не ручаюсь. Я понимаю, про любовь оно, конечно, революционеру и не следовало бы…
— Почему же?
— Неловко.
— Все поэты-революционеры писали про любовь. А Павлу Гусеву неловко. Читай!
— Ладно. Только между нами:
Фрунзе остановился, схватил Павла за руку.
— Так это же и есть настоящая поэзия!
Гусев порозовел от похвалы.
— Я тут без тебя ведь все время сочинял. Все валилось из рук. И посоветоваться не с кем. Голова прямо как ватой набита. Все бормочу и бормочу. Вот еще про точильщика послушай. Увидал точильщика — и само вышло: «Вращается точильный камень, струной тугой звенит ремень…»
— Это уже профессионально в полном смысле. Ты, Паня, настоящий поэт. И если хочешь знать, давно обошел меня: «Струной звенит ремень…» Здорово! То-то я заметил, что ты стал похож на существо, разгуливающее во сне. Только вот о чем хочу предупредить: про точильщика и про ветхий забор — хорошо для начала, в смысле учебы. Но всегда нужно помнить: поэзия или искусство вообще — вещи классовые. Иной поэт распустит слюни: про пылкую любовь напишет, о том, как роса блестит на цветочках; а в двух шагах от него — эксплуатация, попы, урядники, мироеды, нищета, чахотка. А поэт знай голосит про свое. Помнишь, как Некрасов сказал: «Кто живет без печали и гнева, тот не любит отчизны своей»? Гнев должен быть в стихах, гнев, лютая ненависть к кровопийцам нашим. Послушай, как в старину писали:
Вот такие стихи сейчас нужны, чтобы народ подхватывал. А про точильщика в самом деле хорошо.
— А я так рассуждаю: ежели бы все стихи сочиняли, то и водки пили бы поменьше.
Фрунзе рассмеялся.
— Это еще как сказать.