— Сведите меня с ними. Если возможно — сегодня же. Будет инициативная группа — оформим и партийный центр. С типографиями связаны?
— Слабо.
— Придется связаться. Агитационной литературы потребуется горы. Я вот кое-что привез в чемодане. Есть несколько последних статей Ильича. Содержание доклада Ленина «Война и задачи партии» мне подробно пересказали в Питере и в Москве. Какая обстановка на фронте?
— Поговаривают о наступлении.
Фрунзе оживился.
— Проверяли?
— Это очень сложно. Ведь все хранится в величайшей тайне. Но, как известно, писаря любят хвастать причастностью к большим тайнам.
— Одно ясно: терять времени нельзя. Я должен во что бы то ни стало попасть в действующую армию. Кем угодно: рядовым, офицером, вольноопределяющимся. Есть такая возможность?
— Я постараюсь, — сказал Любимов. — Тут, в Ивенце, стоит Пятьдесят седьмая артиллерийская бригада. У меня есть там кое-какие связи. Паспорт у вас «железный»?
— Пока нет. Но Батурин должен выслать «железный». Итак: инициативная группа, типография, фронт. Совещание инициативной группы откладывать не следует. Если люди проверенные и вы на них полагаетесь, то не плохо бы провести совещание сегодня.
— Сегодня?! К чему такая спешка? Вы с дороги… устали.
Фрунзе рассердился.
— Сегодня же мы соберем инициативную группу! Или вы думаете, я приехал сюда играть в бирюльки? Завтра меня, может быть, арестуют и опять отправят на каторгу. Столько времени жить в прифронтовой полосе — и без организации! Да как вам не стыдно, товарищи! Боитесь высунуться из своей земской норки. Связаны вы с рабочими, с белорусским селом?
Любимов молчал. Не обижался. Он снова почувствовал, что рядом Арсений с его удивительной способностью все наэлектризовывать вокруг, сразу же ориентироваться в незнакомой обстановке, выбирать из массы явлений самое существенное. Еще идут по следам беглого ссыльного жандармы, у него нет настоящего паспорта, а он, только что сойдя с поезда, торопится включиться самым активным образом в ход событий.
Как и ожидал Любимов, Арсений не стал задерживаться в Земском союзе. Познакомившись с Мясниковым и другими коммунистами и организационно оформив инициативную группу по созданию единого партийного центра для всего Западного фронта, Минска и прифронтовой полосы, он с ненадежными документами и состряпанной Любимовым рекомендацией отправился в Ивенец, в Пятьдесят седьмую артбригаду. Здесь его без особой волокиты зачислили охотником на правах вольноопределяющегося первого разряда, поставили на все виды довольствия.
В гимнастерке и фуражке с кокардой он стал неотличим от тысяч других людей войны. Номера помещались в палатках, офицеры — в халупах. На офицерах — кожаные шведские куртки. Спят офицеры в спальных мешках, солдаты подстилают валежник или еловые ветки.
Фельдфебель Гриценко долго не мог сообразить, куда «приткнуть» вольноопределяющегося. Охотников хватает, куда только их девать? Болтаются без дела. Выручил сам вольноопределяющийся. Он сказал:
— В военные мастерские. Я ведь к тому же — слесарь и столяр.
Фельдфебель обрадовался:
— С богом! К ефрейтору Оглезневу. Признаться, не до вас, вольных, сейчас. Запарка.
— А что?
— Да ничего. Сами увидите, чего.
Военные мастерские размещались в нескольких сараях неподалеку от полигона. Ефрейтор Оглезнев, угрюмый рыжий детина, встретил новичка сухо.
— Спим тут же, в сарае, ваше интеллигентское благородие, не знаю, как величать, — только и сказал он. И принялся орудовать напильником. Михайлов не стал расспрашивать, чем занять себя. Взял проржавленное ведро, вынес из сарая и поддел ногой. На шум выбежал Оглезнев. Он был изумлен.
— Ты что, сдурел? Табельное имущество.
Михайлов, явно подлаживаясь под ефрейтора, сердито засопел, взял лист белой жести, ножницы, молоток — и минут через двадцать подтолкнул к ногам Оглезнева новенькое ведро.
Ефрейтор ударил себя кулаком по лбу.
— Да ты никак из нашенских, дядя! Да тебе же цены нет, служба. У нас все ведра ни к черту не годятся. А котелки, к примеру, можешь?
Михайлов опять молча взял кусок жести и сделал котелок.
— Да ты что, немой? Заговори, сделай божецкую милость.
Но Михайлов упорно молчал.
— Ага, — догадался ефрейтор, — ты, наверное, дядя, сливовую пьешь? Я тут припрятал глечик. Мастерового человека сразу видно. Ну и тумак же я! А как в вольные попал?
— У меня кум генеральского звания — ради смеха выдернул мне ногу, вот я и шкандыляю.
— Да уж не один ли у нас с тобой кум? Мой, сволочь, тоже любит руку прикладывать за дело и без дела. Откуда сам-то?
— Из столицы.
— Ого! У вас там все острые на язык, не то что мы, михрютки. Поди, и сицилистов встречал?
— Всяко бывало. Ты мне, Федор Антипыч, про войну лучше расскажи.
— А что про нее, холеру, рассказывать? В зубах навязла. Второй год топчемся на месте, да теперь вроде бы начинаем подтягиваться помаленьку. Судя по всему, на Вильно пойдем.
— С чего взял?
— Да солдаты промеж себя поговаривают. Известное дело: шила в мешке не утаишь. Еще начальник бригады не знает, а солдаты знают. Очень все спешно сейчас. Еще никогда так не гоняли. Ну а про войну — наука нехитрая. На войне самое важное — уцелеть. В том смысле, ежели на тебя снаряды и бомбы сыплются. Скажем, шрапнель. Она всякая бывает: увидел розовый дымок — не бойся, австрийская; белый дымок — немецкая, катись в ровик. Малая сволочь — немецкие бризантные снаряды с дистанционными трубками рвутся в воздухе, как шрапнель, и поражают осколками. Дым сизо-желтый. Крякают у тебя эти снаряды над головой, но поражение не слишком большое. Или возьми австрийский бомбомет. Садит и садит. Он поставлен в окопе противника так, что пулей его не достанешь, только артиллерия сшибить может. Раз шесть за день по окопу крик: «Бомба!..» — и видно, как полуторапудовая хвостатая дура подымается над австрийскими окопами и летит к нам. Она подымается не спеша, и, насобачившись, можно угадать место, куда она упадет. И солдатики мечутся. Да не в горелки же играть в траншеях, и не всегда угадаешь. Как шандарахнет! Ночью солдатня спать боится, вертится у бойниц, чтобы, значит, слышать выстрел бомбомета и по слуху уловить направление полета снаряда. И всякий раз, как рая господня, ждешь, чтобы сменили, перевели в резерв. Страшнее большая сволочь — «чемоданы», когда бьют девятидюймовые немецкие орудия. Летит, вроде как бы шуршит. Тут уж нужно в блиндаж улепетывать. Девятидюймовый снаряд всех зараз порешить может. Опасайся еще немецких винтовок с оптическим прицелом. Наш наблюдатель только взглянет через узенькое окошечко стального щита — и нет наблюдателя. Вот тебе солдатская наука. Тут всякую тонкость нужно знать, хоть она и не записана ни в каком уставе. Хлоп! — пуля в лоб.
— Аэропланы видал?
— Видал. «Фарманы» и «ньюпоры» — это наши. У немцев — «фоккеры» и «таубе».
— А как же вы их сбиваете?
— Да никак. Придумали особую установку: хобот трехдюймовой опускаем в ровик, наподобие кольца, а колеса стоят на поверхности земли, на земляной тумбе с врытым посредине ее куском бревна, вокруг которого орудие можно поворачивать.
— Ну и сбили хоть одного?
— Дурость все это, вот что я скажу. Да что ты все про войну да про войну! Рассказал бы лучше, что на белом свете деется. Господа офицеры не охочи разговаривать с «серой скотинкой», да и сами, видно, ничего не знают толком. Живем, как с завязанными глазами. Все за царя да за отечество…
— А что тебя интересует?
— Сам знаешь что. Да и не меня одного. Про «Гангут» слух пущен — правда или нет?
— Правда.
— Да ты не бойся, дядя, народ у нас тут верный.
— Да я и не боюсь. Ты, Федор Антипыч, вроде бы меня на агитацию подбиваешь?
Оглезнев сплюнул и показал на плакат, изображающий расстрел немцами французского ребенка.
— Вон она, агитация. А правда завсегда есть правда, как ты ее ни назови. Душа у ребят по правде истосковалась, мил человек. А что касается агитации, то нам агитацией Родзянко головы задуряет.
— На такое дело, Федор Антипыч, решиться надо. А вдруг застукают?
— Мы возле сарая свой караул выставим. Соберу номеров, ездовых, из мастерских ребят, тех, на кого, как на себя, положиться могу. Были бы новостишки.
— Новостишки есть. В Москве да и в Петрограде много всяких разговоров. Слышь, в Иваново-Вознесенске полиция сто рабочих расстреляла. А в Костроме — пятьдесят.
— За какую-такую провинность?
— За то, что против войны заговорили. И про восстание на «Гангуте» расскажу. Есть у меня знакомые морячки.
Разговор с артиллеристами состоялся не в сарае, как намечал Оглезнев, а в другом месте: на питательном пункте Пуришкевича, куда отпустили солдат и офицеров на «общие» танцы. Офицеры напились, стали ухаживать за сестрами милосердия. И пока трубили трубачи, Михайлов в тесном солдатском кругу рассказывал о событиях в тылу. Рассказывал просто, без пафоса.
Излагал события — и все, оставляя слушателям кое-что для самостоятельных размышлений. Ведь главное: заставить людей думать, а не вкладывать в рот разжеванное. Видел, как становятся строгими лица солдат. О восстании на линкоре «Гангут» рассказал со всеми подробностями. О красных флагах, об аресте офицеров, о первом упоении свободой. О разногласиях. О том, как линкор вынужден был сдаться, окруженный миноносцами и подводными лодками. Как судили матросов и приговорили к каторжным работам. И о том, как Петербургский комитет большевиков обратился с призывом ко всей армии и флоту перейти на сторону революционного пролетариата.
— Эх, морячки! — с горечью воскликнул рябой солдат с тонким ястребиным лицом. — Офицерье прежде всего порешить надо было! Всю эту гаду за глотку…
Солдат был возбужден, и возбуждение передалось другим. Стали обсуждать, как бы поступили они, оказавшись на месте матросов. Правда, на свою бригаду те события они не переносили и не называли имен ненавистных офицеров. Для них Михайлов пока был чужим человеком.
Но вольноопределяющийся первой встречей с артиллеристами остался доволен. Он уже нащупал кое-какие пласты в разнородной солдатской массе. А когда попросили собраться еще, понял, что приведут новых. Они не интересовались, кто он и откуда. Для них важно было лишь то, что он говорил. Они хотели знать правду, а из этого знания уже непроизвольно рождалось свое отношение ко всему. Они о многом догадывались, и когда догадки подтверждались, каждый начинал задумываться: а где выход?.. Пока не спрашивали. Но он знал: спросят.
Артиллерийская бригада, как и дивизия, в которую она входила, как и все армии Западного фронта, готовилась к наступлению. Укомплектовывались дивизионы. На полигоне отрабатывались отдельные задачи. Вот артиллерийский офицер сидит в окопе и руководит оттуда стрельбой батареи по проволочным заграждениям, чтобы пробить в них шрапнельными пулями проходы, в которые могла бы броситься в атаку пехота. И еще задача: тяжелая батарея «противника» обстреливает почти во фланг нашу батарею. Командир с наблюдательного пункта передает по телефону команды. Старший офицер на батарее наблюдает за правильностью работы номеров.
— По ровикам! — лихо командует он, и солдаты прячутся в маленькие окопчики, вырытые около орудий. По ночам взлетают красные ракеты, вспыхивают прожектора.
Каждый день со станции подвозили снаряды. Всякие. Полевой генерал-инспектор артиллерии объяснял командирам дивизионов, как производить стрельбу семидесятишестимиллиметровыми химическими гранатами. Стрельба ими достигала цели лишь при выпуске в короткий промежуток времени большого количества снарядов. Одиночные выстрелы не допускались. Были еще зажигательные, светящиеся снаряды. Зажигательная шрапнель с пламеносными пулями системы Горюнова отличалась от обычного типа шрапнели только тем, что вместо пуль она наполнялась медными гильзочками с зажигательным составом, переложенными мешочками с черным порохом. При разрыве шрапнели гильзочки выталкивались, летели вперед с воспламенявшим их составом и, попадая в препятствие, зажигали его. Термитный снаряд Стефановича имел иное устройство: вместо пуль или гильзочек все пространство над разрывным зарядом было заполнено смесью порошкообразного алюминия и окиси железа. Светящиеся гаубичные снаряды представляли собой обыкновенную шрапнель, но вместо пуль в нее вкладывались светящиеся ядра из бенгальского огня с прикрепленными к ним парашютами.
Здесь имелось почти все, что изобретательный ум придумал для массового уничтожения людей.
Вольноопределяющийся появлялся на полигоне, сводил знакомства с номерами и с командирами батарей. Но так как он был всего-навсего вольноопределяющимся, то никто особого интереса к нему не проявлял. А он присматривался ко всему. Он любил технику, а военная техника вызывала у него повышенный интерес. Знать в мельчайших подробностях то, как делается война, сам механизм войны…
С каким-то малозначащим поручением от штаба артбригады вольноопределяющемуся удалось побывать на передовых. Ведь он был самым незанятым человеком, и его часто использовали как посыльного. Ночью австрийцы под прикрытием огня на одном из участков перешли в атаку. Было светло от сияния ракетной сети, которую пустил противник над нашими укреплениями. Ревело, выло и грохотало багровое пламя рвущихся снарядов. В ушах сначала стоял сплошной гул. Потом слух притупился — был только тонкий звон где-то внутри, в мозгу. Когда канонада оборвалась и австрийские цепи двинулись вперед, бросились в контратаку русские солдаты под визг пуль и треск пулеметов. В мутном багровом отблеске вольноопределяющийся видел чьи-то искаженные лица, взметывавшиеся руки и кроваво блестевшие штыки. Перед заграждениями среди взрытой земли, вырванных кольев и перепутанной проволоки он увидел солдата. Солдат кричал. Схватил солдата, перекинул его руку через свое плечо и, пригнувшись, побежал в тыл, спотыкаясь о комья земли и проволоку.
Удалось познакомиться с первыми летчиками. Старший инструктор поручик наставлял летчика: «Забудь, Петя, о своих пяти чувствах и доверься исключительно шестому. И боже тебя избави скользнуть на крыло: запомни — «Парасоль» из штопора не выходит! Как-то в самый разгар драки мой пулемет заело, и я уже подумывал отказаться от преследования, когда увидел, что немец неуправляем. Оказалось, последней очередью оторвало шарнир руля глубины, и ему пришлось сыпаться на наше расположение. Правда, мне в тот раз тоже пришлось сменять стойку на «Ньюпоре» и альтиметр, разбитый пулей. Но это все ерунда. Когда меня действительно бросило в пот, так это был штопор на «Парасоле». Представляешь?»
Чужая, непривычная для уха терминология. Но все это лишь частности.
Ему, имеющему солидную теоретическую подготовку по многим военным вопросам, было легче разобраться во всем, чем командирам дивизионов и батарей, чем начальнику артбригады и даже командующим фронтами, ибо у него уже давно выработался философский подход к войне, подход с особой точки зрения. Он-то был твердо уверен, что войны не придуманы людьми специально, война — лишь одна из областей проявления практической деятельности людей. Отмахиваться от изучения войны, корчить из себя брезгливого пацифиста — занятие по меньшей мере вредное. Сейчас он познавал частности. Его представления об армии как бы материализовались, воплотившись в конкретные полки, дивизии, армии, в разнообразную военную технику, без которой воевать уже нельзя. Он присутствовал при зарождении совершенно нового вида военного искусства — оперативного искусства, еще никем не изученного и не имеющего пока названия. Он видел, что современная оборона насыщена огнем, как никогда до этой войны, резко возросли плотности артиллерии, удельный вес пехоты снизился.
Как исследователь, попавший в ту заветную страну, о которой знал лишь из книг, он на каждом шагу делал открытия. Это была его военная академия с наглядными пособиями: пушки, проволочные заграждения, полтора миллиона солдат, сгруппированных в полки и бригады, ураганный огонь на передовых позициях.
В артбригаде Фрунзе обжился, обзавелся среди солдат и нижних чинов друзьями. Оказывается, и тут, на батареях, были большевики из мобилизованных промышленных рабочих. Были большевики и в полках. Установив с ними связь, он провел совещание и посоветовал создать подпольные ячейки. Действовал он, как всегда, быстро и смело. Он был облечен полномочиями Петроградского и Московского комитетов партии, инициативной группы Минска, и его советы воспринимались как директивные указания.
Наступление Западного фронта началось не пятнадцатого июня, как намечалось, а только третьего июля. Трудно понять, на что рассчитывала царская ставка, бросив в наступление всего лишь три дивизии. Наступление провалилось. Инициативу еще на месяц раньше перехватил Юго-Западный фронт. Вопреки всем планам ставки, он сделался главным фронтом. В историю наступление Юго-Западного фронта вошло как Брусиловский прорыв. Западный фронт по-прежнему топтался на месте, отсиживался в траншеях и медленно, но неуклонно разлагался.
Вскоре Фрунзе почувствовал, что дивизия, бригада — все-таки узкий участок. Удалось создать здесь крепкое партийное ядро, которое послужит трамплином для развертывания работы во всех полках Третьей и Десятой армий. Дальнейшее пребывание в бригаде бесполезно. Сейчас нужен общий партийный штаб, способный охватить и фронт и тыл. Такой штаб можно создать лишь в Минске под прикрытием Земского союза. Отсюда потянутся нити во все армии фронта, на передовые позиции, в прифронтовую полосу, на распределительные пункты, а также в города и волости Минской и Виленской губерний. Важно, чтобы в действующую армию вливались люди, уже оппозиционно настроенные к войне, к самодержавию, к двору. Работа в Земском союзе даст возможность часто выезжать на фронт.
К тому же его деятельность в Ивенце, видно, не осталась незамеченной жандармами. К нему стали присматриваться офицеры. Командир пятой батареи, например, отведя его в сторону, прямо сказал, что не потерпит агитации среди своих подчиненных. Возможно, кто-нибудь выболтал кое-что или донес. Мало ли своих шпионов насадило командование в каждом полку, в каждом дивизионе! Вскоре вольноопределяющийся Михайлов был отчислен из артбригады «по болезни». Врачебная комиссия установила, что он просто-напросто хромой. К тому же человеку с хронической болезнью желудка не место на войне. Туберкулезный процесс, правда, прекратился, но кто его знает?..
Фрунзе тепло простился с ефрейтором Оглезневым.
— А вы, Михаил Александрович, все-таки не забывайте нас, наведывайтесь, — попросил ефрейтор. — Предателя мы выследим, и, ох, плохо ему придется! Теперь у нас в мастерских своя ячейка, так что уж подбрасывайте нам прокламаций.
— Можете не сомневаться, Федор Антипович. Заглядывать буду часто.
МИХАЙЛОВ СТАНОВИТСЯ ЗЕМСКИМ ДЕЯТЕЛЕМ КРУПНОГО МАСШТАБА
Комитеты Земского союза были хитроумной выдумкой буржуазии. Классовый мир во что бы то ни стало! Фрунзе и его товарищей большевиков интересовали не комитеты, а те полтора миллиона солдат, которые были сосредоточены на Западном фронте.
Новый сотрудник Земского союза Михайлов делал поразительные успехи. Давно ли он был военным статистиком, мелкой сошкой, штафиркой! Через месяц он стал помощником районного заведующего хозяйством, а еще через месяц — заведующим хозяйством. И вдруг все увидели его в роли заведующего целым хозяйственным отделом Всероссийского земского союза при Десятой армии. Он сделался очень важным лицом. Носил офицерскую форму, шведскую кожанку, разъезжал в автомобиле и принимал в определенные часы. Армия велика, а ему нужно побывать во всех штабах, в полках, на передовых. Иногда он оставляет в полках на несколько дней своих уполномоченных Любимова, Мясникова, Фомина, Кривошеина, Станкевича. Иногда сам надолго застревает на передовых. Не так-то легко увязать все хозяйственные вопросы! Приходится выезжать на промышленные предприятия, в волости. Генералы здороваются с ним за ручку, заискивают перед ним, стараясь выклянчить что-нибудь для своей дивизии или бригады; а он с ними рассуждает о так называемом наполеоновском методе снабжения, когда магазинная система довольствия сочетается с системой довольствия местными средствами. Генералы, малосведущие в вопросах снабжения и тыла, слушают его, развесив уши.
А в это время на передовых, на предприятиях и в белорусских селах идет скрытая работа.
Начальник жандармского управления доносил по этому поводу минскому губернатору Гирсу: «Здесь образован большевистский областной комитет, коим принята резолюция о призыве к стачке для перехода потом к вооруженному восстанию в тылу и на фронте». Губернатор разослал секретные циркуляры всем начальникам отделений полиции. Он поставил в известность о готовящемся восстании командующего Западным фронтом Эверта, поскольку, по имеющимся сведениям, в работе большевистского комитета принимают активное участие и военнослужащие.
А заведующий хозяйственным отделом Михайлов, проявляя завидную энергию, носился в автомобиле вдоль линии фронта, опрашивал солдат, а потом что-то говорил нм, по-видимому разъясняя, что к имуществу нужно относиться бережно, поскольку запасы тыла совсем иссякли. После его отъезда солдаты ходили с заговорщическим видом. Неизвестно откуда в окопах стали появляться прокламации, в которых говорилось не только о мире, но и о земле. Штыки в землю! Участились случаи невыполнения приказов рядовыми. И вообще, солдат сделался смелым, дерзким на язык, будто чувствовал за собой какую-то силу. Начальство всполошилось.
Генерал Милков, вернувшись в Москву, продолжал думать о своем дорожном знакомом, назвавшемся Михайловым.
— Я его встречал раньше при каких-то весьма щекотливых обстоятельствах! — воскликнул генерал. — «Преступника ведут — кто этот осужденный?» Помнится, смертная казнь. Да не владимирское ли это дело?!
Он заторопился в судебный архив. Через неделю отыскал то, что нужно.
«Фрунзе! За него я еще получил нахлобучку от командующего Московским округом. «В твоей руке сверкает нож, Рогнеда!» Бог ты мой: два смертных приговора, каторга, вечное поселение! Бежал… «Славное море, священный Байкал…» Нужно запросить Иркутск. Сомнения нет: это он. Фотография скверная, но ничего. Теперь не уйдет. Срочно сообщить Эверту, минскому губернатору и начальнику Минского жандармского управления. Опасная штучка. Он весь фронт развалит, если уже не развалил… И как это он ловко ввинтил мне насчет драгоценностей, Суворова и его потомков. Загипнотизировал. Любовь Аль-санна, Аль-санна Федоровна… А я, старый осел, развесил уши…»
Жандармы и полиция по всему Минску старались напасть на след «титулярного советника Михайлова». Их оказалось несколько десятков. И все они внешне походили на ту скверную фотографию, какую генерал Милков выслал из Москвы.
Начальник жандармского управления твердил:
— Михайлов! Попробуй найди человека с такой выразительной фамилией. А может быть, он давно и не Михайлов вовсе, а Иванов, Петров, Сидоров. Приметы удивительные: «интеллигентного вида, русый, хорошо играет в шахматы, говорит по-французски». Я вот, к примеру, тоже хорошо играю в шахматы, и говорю по-французски, и у меня русые волосы.
Минск находился на военном положении. Задерживали бесцеремонно, по малейшему подозрению, документы проверяли придирчиво. Фрунзе испытал большое облегчение, когда получил от Батурина настоящий паспорт на имя Михаила Александровича Михайлова. Видно, сестрам Додоновым удалось выехать в Петроград и уговорить стариков Михайловых. Значит, Миша так и не объявился… Там, в Петрограде, была чужая трагедия: пропал без вести сын, и нужно отдать его документы другому, чья свобода каждую минуту висит на волоске, словно бы добровольно отказаться от последней надежды на возвращение сына; но эта трагедия была и его трагедией, так как он потерял преданного друга, который уже однажды спас ему жизнь.
Самым неожиданным образом Фрунзе попал в беду во время поездки в Ивенец. Острый приступ аппендицита. Его направили в госпиталь. Госпиталь был переполнен ранеными. Операция прошла не совсем удачно. Врач сказал:
— Придется полежать месяц.
Но жандармы, обшарив весь город, добрались и до госпиталя. Они все чаще и чаще стали появляться в палатах, бесцеремонно заглядывая в лица больных.
— Я хочу выписаться досрочно, — сказал Фрунзе врачу. — Тяжелораненых много, а я могу потерпеть.
Врач, по-видимому, догадавшись, в чем дело, возражать не стал.
— Собирайтесь! И немедленно. Они опять пожаловали. Я проведу вас служебным ходом.