19 апреля 1717 года из Кале Петр I писал Румянцеву: «Получил я твое письмо из Вены марта от 31 числа, из которого о всем уведомился... И надобно тебе, конечно, ехать в Тироль или в иное место и проведывать, где известная особа обретается; и когда о том уведаешь, то тебе жить в том месте инкогнито и о всем, как он живет, писать; и буде же куды поедет, то секретно за ним следовать и не выпускать его из ведения и нас уведомлять...»
Весной и летом 1717 г., огорченный бегством сына, Петр Великий странствует по Европе. В Париже у могилы кардинала Ришелье он будто бы произносит: «О великий министр, я отдал бы тебе половину своего царства, чтобы научил, как управлять другою половиной».
Капитан Румянцев меж тем инкогнито бродил по Австрии. Отыскать царевича, охраняемого авторитетом и силой его близкого родственника германского императора, отыскать в самой его империи, где он под секретом и большой охраной содержался в тирольском замке, а затем с еще большим секретом и большей охраной в неаполитанском замке, — все это было делом «д’артаньяновской» трудности. Однако мало было узнать, где царевич, требовалось невозможное — вернуть.
Когда Румянцев сообщил царю, что Алексей Петрович находился в Тироле, а затем переведен в Неаполь, последовала «инструкция тайному советнику Толстому и капитану от гвардии Румянцеву» (курорт Спа, 10 июля 1717 г.), где им предписывалось ехать в Вену и любой ценой добиваться выдачи царевича.
Петр Андреевич Толстой, тайный советник, государственный человек в ранге министра, посылался для официальных переговоров с высокими персонами венского двора. Капитан Румянцев же был придан Толстому для таких действий, которые производить самому вельможе и тайному советнику было бы не совсем прилично. Кроме инструкции им было вручено секретное и весьма грозное письмо Петра I императору Карлу VI с требованием «решительной резолюции» насчет возвращения Алексея, «дабы мы свои меры потом восприять могли». Венский двор был напуган. Министры на тайном совещании решили, что «по своему характеру царь может ворваться в Богемию, где волнующаяся чернь легко к нему пристанет». В конце концов император разрешил Толстому и Румянцеву отправиться в Неаполь для свидания с беглым наследником: «Свидание должно быть так устроено, чтобы никто из москвитян (отчаянные люди, на все способные) не напал на царевича и не возложил на него руки, хотя я того и не ожидаю».
Толстой сообщил Петру, что царевич «был в том мнении, будто мы присланы его убить, а больше опасался капитана Румянцева...».
Тайный советник и капитан выполнили поручение: два месяца длилась операция с применением всех видов давления. Они встретились с царевичем, обещали отцово прощение, подкупили всех вокруг вплоть до вице-короля Неаполя, запугали Алексея — что непременно будет убит, если не вернется, запугали и уговорили повлиять на царевича любовницу Алексея Евфросинью (Толстой докладывал: «Невозможно описать, как ее [царевич] любит и какое об ней попечение имеет»; в письмах же Румянцева мелькает презрение красавца гвардейца к наследнику, «обожающему простую некрасивую девку»). Наконец все австрийские власти запуганы угрозой военного вторжения войск Петра, и в результате всего этого 4 октября 1717 г. Алексей пишет отцу: «Всемилостивейший государь батюшка!.. Надеяся на милостивое обещание ваше, полагаю себя в волю вашу, и с присланным от тебя, государя, поеду из Неаполя на сих днях к тебе, государю, в Санктпитербурх. Всенижайший и непотребный раб и недостойный назватися сыном
Царевич сдался, поехал домой. На последней австрийской станции их все же догнал посланец Карла VI, чтобы окончательно уяснить, добровольно ли возвращается царевич. Толстой был недоволен этим допросом, отвечал холодно. Алексей подтвердил, что возвращается добровольно...
3 февраля 1718 года царевич отрекается в Москве от прав на престол и получает отцовское прощение. Получает при условии, что выдаст сообщников, которым прощение не было обещано. Алексей выдал, но не всех, и вскоре уж в Петербурге меряют широту Невы «для узнания, какою кратчайшею линиею ездить государю для делания застенков в крепость». Позже Петр I обратился к судьям по делу царевича: «Прошу вас, дабы истиною сие дело вершили, чему достойно, не флатируя [угождая] мне и не опасаясь того, что ежели сие дело легкого наказания достойно, и когда вы так учините осуждением, чтоб мне противно было... в том отнюдь не опасайтесь, також и не рассуждайте того, что тот суд надлежит вам учинить на моего, яко государя вашего, сына; но, несмотря на лицо, сделайте правду и не погубите душ своих и моей, чтоб совести наши остались чисты и отечество наше безбедно».
Был опрошен немалый круг лиц. «Духовенство, — по словам Пушкина, — как бабушка, сказало надвое»: привели для царя цитаты из Ветхого завета, позволявшие наказать непокорного сына, и евангельское прощение блудного сына. Царю предлагалось избрать ту часть, «куда рука божья тебя преклонит». Гражданские же чины порознь объявили единогласно и беспрекословно, что царевич достоин смертной казни. Приговор подписали 127 человек — первым Александр Меншиков, затем генерал-адмирал граф Апраксин, канцлер граф Гаврила Головкин, тайный советник князь Яков Долгорукий. На девятом месте — тайный советник Петр Толстой, на сорок третьем — «от гвардии капитан Александр Румянцев»; гвардии подпоручик Иванов расписался за себя и «он же вместо подпоручика Коростылева за его безграмотностью», и еще двое расписались за себя, а также за неграмотных прапорщика и капитана. Четверо подписавших только что вышли из крепости, где сидели как заподозренные в связях с Алексеем, число же не сидевших в крепости, но так или иначе замешанных трудно было и сосчитать: многие прежде тайно поддерживали контакты с Алексеем как возможным будущим царем (даже Яков Долгорукий, даже сам Меншиков). Из видных приближенных Петра не подписал приговора только Шереметев.
«Борис Петрович Шереметев суд царевичев не подписал, говоря, что «он рожден служить своему государю, а не кровь его судить», и не устрашился гнева государева, который несколько времени на него был в гневе яко внутренне на доброжелателя несчастного царевича» — это строки из известного сочинения князя М. М. Щербатова «О повреждении нравов в России»[90].
Известный описатель дел Петра И. И. Голиков настаивал, что Шереметев был болен, находился в Москве и только потому не подписал... Однако Щербатов, писавший «Повреждение нравов...» в 1780-х годах, имел разнообразные возможности проверить свою версию — в беседах с Шереметевыми и другими представителями знатных фамилий, а также по многим документам начала XVIII века, бывшим в его распоряжении (Щербатов некоторое время был историографом при дворе Екатерины II).
История «заговора Алексея», конечно, еще требует дополнительного изучения. Принятая основная версия — о стремлении консерваторов, противников реформ, сменить Петра I и вернуться к «старине», конечно, верна и подкреплена сотнями убедительных фактов. Однако нужно отметить чрезвычайную сложность реальной ситуации: с одной стороны, известные народные надежды на «идеального» царевича; с другой — сочувствие Алексею некоторых сподвижников Петра, вряд ли мечтавших о полном повороте вспять. Существенные подробности боярского заговора не всегда легко выделить из массы сомнительной информации; полученные на дыбе и в застенке показания непросто сопоставлять с тем, что было на самом деле. Современники неоднократно отмечали, что «заговор Алексея» во всяком случае относился к категории «намерения» и был далек от исполнения. Так, Вольтер, находившийся в неплохих отношениях с русским двором, ставил в заслугу Петру открытое перед всем светом признание того, что он предпочитает нацию сыну (в отличие от Филиппа II Испанского, избавившегося от сына, дона Карлоса, без всяких «объявлений»). Однако при этом Вольтер заметил, что ни один из сотни с лишним судей не просил даже о смягчении наказания Алексею[91] и что если бы подобный процесс происходил, например, в Англии, то среди судей не нашлось бы ни одного, который бы потребовал подобного приговора[92].
Официальная версия о смерти Алексея заключалась в том, что, «узнав о приговоре, царевич впал в беспамятство, через некоторое время отчасти в себя пришел и стал паки покаяние свое приносить и прощение у отца своего перед всеми сенаторами просить, однако рассуждение такой печальной смерти толь сильно в сердце его вкоренилось, что не мог уже в прежнее состояние и упование паки в здравие свое придти и [...] по сообщение пречистых таинств скончался [...] 1718-го июня 26-го числа».
В «Поденных записках по делам князя Меншикова» за 26 июня 1718 года сообщалось, что «Его светлость, прибыв в дом свой, лег опочивать. День был при солнечном сиянии, с тихим ветром. В тот день царевич Алексей Петрович с сего света в вечную жизнь переселился». За гробом царевича «изволил высокою своею особою идти его царское величество, а за его царским величеством генерал-фельдмаршал светлейший князь Меншиков и министры и сенаторы и прочие знатные персоны. А потом изволила идти ее величество государыня царица, а за ее величеством госпожи, вышеописанных знатных персон жены».
В то же время австрийский резидент Плейер доносил: «Носится тайная молва, что царевич погиб от меча или топора... В день смерти было у него высшее духовенство и князь Меншиков. В крепость никого не пускали, и перед вечером ее заперли. Голландский плотник, работавший на новой башне в крепости и остававшийся там на ночь незамеченным, вечером видел сверху в пыточном каземате головы каких-то людей и рассказал о том своей теще, повивальной бабке голландского резидента. Труп кронпринца положен в простой гроб из плохих досок; голова была несколько прикрыта, а шея обвязана платком со складками, как бы для бритья».
Голландский резидент Яков Де-Би: «Кронпринц умер в четверг вечером[93] от растворения жил». Затем сообщались разные подробности. Депеша была перехвачена, допрашивали резидента, затем его повивальную бабку и голландского плотника, который признал, что действительно сидел в крепостной башне ночью, но большего не открыл...
Едва закончилось дело царевича, Румянцев уже срочно скачет в Казань набирать корабельных плотников и строить 15 генботов; затем (уже в чине майора гвардии) по флотским делам несется в Англию, оттуда — послом в Швецию, с которой только что подписан мир; затем — на Каспийское море штурмовать Дербент. Петр вдруг запрещает Румянцеву жениться на выгодной невесте с тысячью душ и выдает за него знатнейшую и богатейшую красавицу Марию Андреевну Матвееву[94]. Однако счастливого супруга за три месяца до появления первенца отправляют послом, по тогдашним понятиям, за тридевять земель — в Турцию и Персию. Следующая депеша извещала нового посла, что императрица Екатерина явилась воспреемницей новорожденного Петра Румянцева, которому пожелала «счастливого воспитания на увеселение вам». Так появился на свет Румянцев второй — будущий великий полководец граф и фельдмаршал Румянцев-Задунайский, отец Николая и Сергея Румянцевых — государственных деятелей, из библиотеки и коллекций которых образуется позже знаменитый Румянцевский музей.
В те годы из Константинополя в Петербург путь был очень долгим, и Александр Румянцев увидел будущего полководца лишь через пять с лишним лет; за это время на берегах Босфора ему пришлось поволноваться: через месяц после известия о сыне Екатерина известила посла, что «по воле всемогущего бога его величество государь император, наш прелюбезнейший супруг, от сего временного жития в вечное блаженство отошел». Императрица, понятно, благоволила к Румянцеву, но через два с половиной года на ее месте был уже Петр II, сын царевича Алексея. Меншикова сослали, печатные издания «Розыскного дела» уничтожили и запретили, сняли с колов и виселиц казненных 10 лет назад приближенных царевича; многих судей его без чинов прогнали в деревни, а самого Петра Андреевича Толстого арестовали и сослали в Соловки, где он и умер[95]. Румянцев один уцелел, потому что, пока думали и «перебирали людишек», Петр II успел умереть, посол же благополучно отсиделся в Турции. Потом, уже при царице Анне Иоанновне, возвратился домой, усмирил башкирцев, раскрыл заговор на Украине[96].
Правда, был момент, когда Бирон велел его взять, и, казалось, счастливцу не миновать казни, но... прямо из-под ареста его посылают управлять Казанской губернией, а оттуда — «воевать турок». Между прочим, в это время (1736 г.) еще преследовали самозванцев — Алексеев Петровичей: согласно К. В. Чистову, легенды об Алексее-«избавителе» бытовали в 1713—1738 годах.
Затем на престоле оказалась Елизавета Петровна, которая стала собирать уцелевших «птенцов гнезда петрова»: Румянцева отправляют заключать новый мир со шведами, после чего делают сенатором, повышают в чине, наделяют новыми деревнями. В 1749 году, на семидесятом году, он благополучно скончался.
Дело же царевича Алексея меж тем лежало запечатанным в секретном государственном архиве, печати свидетельствовались ежегодно, и толковать на эту тему было опасно: сундуки Тайной канцелярии знали ведь и печальную судьбу тех, кто пытался проникнуть в ее секреты или разгласить их. Около 1743 года секретарь коллегии иностранных дел Степан Писарев захотел перевести с греческого на русский сочинение Катифора «Житие Петра Великого» (вышедшее в Венеции в 1737 году). В этом сочинении были, между прочим, воспроизведены главные официальные документы по делу Алексея. Катифор взял их из напечатанного «Розыскного дела» и перевел на греческий. Писарев же теперь сделал обратный перевод с греческого на русский (печальный парадокс: русское издание «Розыскного дела» было прежде истреблено, и русского подлинника в руках переводчика не было). Императрица Елизавета сначала милостиво разрешила эту работу, «но, — как жаловался позже Писарев, — по некоторым обстоятельствам, а более по воспрепятствованию от некоторых моих недоброхотов не напечатана. Многие, желая ее у себя иметь, поставляли за удовольствие оную переписывать. Но как не все могли сие желание исполнить, то я при нынешней моей шестидесятипятилетней старости потщился, к удовольствию их, издать ее в печать от себя яснейшим пред прежнего выправлением слога, с прибавлением в некоторых местах к сведению других примечаний...»[97]
Перевод Писарева, выполненный в 1743 году, появился в 1772 году. Румянцев и другие участники дела Алексея не хотели даже в 1740-х годах вспоминать о 1718 годе: кто знает, как отнесется к этому следующий монарх, да и Елизавете Петровне царевич Алексей все же брат... Только в личных архивах наиболее влиятельных фамилий (Воронцовы, Куракины, Румянцевы) хранились под замком ранние или поздние копии тех секретных документов, время которых «еще не настало»...[98]
Документы дремали в сундуках, кончался XVIII век, легенды множились, споры не утихали.
Автор многотомных «Деяний Петра Великого» купец-историк Иван Голиков в конце XVIII в. обращался к «не зараженному предубеждением читателю»: «Слезы сего великого родителя [Петра] и сокрушение его доказывают, что он и намерения не имел казнить сына и что следствие и суд, над ним производимые, были употреблены как необходимое средство к тому единственно, дабы, показав ему ту пропасть, к которой он довел себя, произвесть в нем страх следовать впредь теми же заблуждения стезями». Голиков защищает официальную версию о смерти царевича «от огорчения», подчеркивая, что Петр еще не успел утвердить приговор; при этом царь продолжал заниматься делами, чего, по мнению историка, не могло бы быть, если б произошло таинственное убийство[99]. Еще раньше, 9 ноября 1761 года, Вольтер писал И. И. Шувалову: «Люди пожимают плечами, когда слышат, что 23-летний принц умер от удара при чтении приговора, на отмену которого он должен был надеяться»[100].
Не верил официальной версии и многознающий Георг Гельбиг, секретарь саксонского посольства при дворе Екатерины II (царица не любила этого многознания и в 1796 г. писала: «Негодяй Гельбиг отозван»).
Наступил XIX век. 1812 год оставил в этой истории некоторый след, что отражено в старинном архивном документе: «Следственное дело о царевиче Алексее Петровиче и о матери его царице Евдокии Федоровне хранилось в особом сундуке, но в нашествии на Москву французов сундук сей злодеями разбит и бумаги по полу все были разбросаны, но по возвращении из Нижнего [Новгорода] архива вновь описаны и в особой портфели положены». Позже были переизданы официальные документы 1718 года о деле царевича.
Как известно, в ту пору состояние архивных фондов было таково, что даже верховная власть не знала и не могла дознаться до многих обстоятельств своего прошлого, являясь как бы государственной тайной «для самой себя».
В конце 1820-х — начале 1830-х годов по приказу Николая I и под руководством Д. Н. Блудова (в ту пору еще только выдвинувшегося в высшие бюрократические круги) шла большая работа по упорядочению, описанию и соединению различных секретных материалов в единое государственное архивохранилище (мы еще не раз в ходе повествования коснемся этой важной операции).
Необходимость для самодержца хотя бы «под рукой» иметь все бумаги о прошедшем приближала, облегчала последующее обнародование существенных исторических фактов (большей частью вопреки желанию власти).
Один из первых комплексов документов, который заинтересовал Блудова, был связан с делом Алексея. Из переписки Блудова с министром иностранных дел К. В. Нессельроде видно, что из Московского главного архива Министерства иностранных дел пересланы для Блудова (и царя) «секретные дела, касающиеся до замечательнейших происшествий царствования Петра Великого». Только о царевиче (не считая его сообщников) в архиве имелось 13 больших дел[101]. Примерно тогда же были переизданы официальные документы XVIII века о деле царевича[102]. Позже, в 1843 году, Д. Н. Блудов извещал Николая I: «Суд несчастного царевича Алексея Петровича сопровождался розысками и последствиями, пробуждающими тяжкое воспоминание, и тайна которого, несмотря на торжественность главных действий суда, может быть, и теперь еще не вполне раскрыта»[103].
В 1830-х годах Пушкин устремился к закрытым архивам XVIII столетия. «Сколько отдельных книг, — писал он М. П. Погодину, — можно составить тут! Сколько творческих мыслей тут могут развиться!» (
12 января 1832 году Нессельроде запрашивал царя: «Благоугодно ли будет Вашему императорскому величеству, чтобы титулярному советнику Пушкину открыты были все секретные бумаги времен императора Петра I, в здешнем архиве хранящиеся, как-то: о первой супруге его, о царевиче Алексее Петровиче»[105]. Соответствующее разрешение было Пушкину дано. И. Л. Фейнберг установил, что поэт-историк сумел ознакомиться с рядом важных секретных документов о царевиче[106].
После гибели Пушкина тетради его архивных выписок были представлены в цензуру, и царь нашел, что рукопись издана быть не может «по причине многих неприличных выражений на счет Петра Великого». Тетради были опубликованы П. С. Поповым почти 100 лет спустя.
Среди записей Пушкина, между прочим, находим: «25 (июня 1718) прочтено определение и приговор царевичу в Сенате.
26 царевич умер отравленным» (
Откуда узнал Пушкин об отравлении? Сюжет этот был еще столь опасен в то время, что лишь с помощью криминалистов И. Л. Фейнберг прочел тщательно зачеркнутые строки в дневнике переводчика Келера о его беседе с Пушкиным: «Он раскрыл мне страницу английской книги, записок Брюса о Петре Великом, в которой упоминается об отраве царевича Алексея Петровича, приговаривая: “Вот как тогда дела делались”»[107].
Пушкин верно понял, что именно так тогда дела делались, но подробности насчет отравления были недостоверны: записки Брюса считаются едва ли не подделкой конца XVIII века. Как видим, даже Пушкин, жадно вылавливающий каждую деталь тайной истории Петра, не смог прийти к истине.
Через несколько лет этими же сюжетами занялся историк Н. Г. Устрялов — человек весьма благополучный и верноподданный, но притом усердный, дотошный исследователь. Пока царствовал Николай I, Устрялов издавал, по сути, не историю Петра, а документальный панегирик прапрадеду своего императора. В 1846 году историк приступил к розыскам в Петербургском архиве. «Меня особенно интересовала мысль, — вспоминал он, — нет ли в архиве бумаг о царевиче Алексее; по описям они не значились. Я уж думал, не уничтожены ли (они) при Петре II, как вообще говорили. Спросил Поленова [начальника архива] , нет ли дела о царевиче? Он сказал: «Дело есть в секретном отделении, но дать его не может без особого дозволения канцлера». Я просил его доложить. Вскоре Поленов объявил мне, что граф Нессельроде, тогдашний канцлер, желает со мною лично познакомиться. На другой день я отправился к графу. Он принял меня в кабинете, посадил подле себя на диване и долго разговаривал по-русски чисто, правильно, только с немецким акцентом. Он объявил в заключение готовность содействовать мне во всем. После того в следующий день дело о царевиче было принесено в нескольких картонах из секретного отделения и положено на стол в той комнате, где я обыкновенно занимался. Было оно в моих руках три месяца, с 3 июня 1846 года. Все бумаги сохранились, как видно из реестра, приложенного еще при Петре I графом Толстым. Оно хранилось долго в крепости, в кованом сундуке за царскими печатями, которые свидетельствовались ежегодно. Я переписал из него все любопытное, часто оставаясь в департаменте один, когда уходили домой директор со всеми чиновниками [...]. Я догадывался, что в деле собрано не все, что касалось царевича...»[108]
Однако к делам тайной экспедиции Устрялов не был допущен министром юстиции В. Н. Паниным на том основании, что «дела упраздненных тайных экспедиций преданы вечному забвению, а по случаю разбора их в 1836 году последовало вновь высочайшее повеление, коим строжайше подтверждалось хранить те дела в тайне и никому не сообщать»[109].
Когда же работа Устрялова о Петре I была закончена, правительство не торопилось разрешать издание этого вполне лояльного труда, и, конечно, дело Алексея играло тут известную роль. Когда Устрялов представил рукопись первого тома своей истории Николаю I, он получил ответ министра народного просвещения Ширинского-Шихматова (от 13 февраля 1850 г.), где сообщалось, что граф Блудов доложил о рукописи царю и общее впечатление «наверху» благоприятное. Тем не менее автору предлагалось «не спешить изданием в свет первого или первых томов сей истории, которые могут и должны быть еще дополнены и исправлены; особливо же для того, чтоб иметь время и возможность, с одной стороны, воспользоваться еще некоторыми для истории Петра Великого источниками, из коих иные, вероятно, остались Вам неизвестны или не вполне известны; с другой же, лучше окончательно обработать далее и готовые уже части сочинения, и наиболее те, которые относятся не к одной какой-либо эпохе, а к общему, так сказать, свойству века и действий первого из наших императоров»[110].
Прошло еще четыре года. Устрялов исправлял первый том и заканчивал следующие. Наконец он решился снова попросить власти о публикации.
9 ноября 1854 года другой министр народного просвещения, А. С. Норов, отвечал историку:
«Так же как и тогда, граф Блудов находит и теперь, что это сочинение достойно быть украшено посвящением имени государя императора; но что для усовершенствования самого труда, столь важного и замечательного во многих отношениях, и чтоб Вы имели время и возможность, с одной стороны, воспользоваться некоторыми для истории Петра Великого источниками, из коих иные, вероятно, были Вам неизвестны или не вполне известны, а с тем вместе и лучше окончательно обработать даже готовые части этого сочинения [...] должно бы, кажется, не спешить изданием в свет первого или первых томов сей истории. Они могут и должны быть еще дополнены и исправлены, как, по мнению графа Блудова, Вы, конечно, сами почувствуете необходимость этого при продолжении и по мере успехов работы Вашей.
Его императорскому величеству благоугодно было удостоить и ныне, так же как в 1850 году, все эти замечания и мысли графа Блудова своего высочайшего одобрения»[111].
Лишь после смерти Николая I Устрялову было разрешено печатать в типографии II отделения «Историю царствования Петра Великого» (каждый том большим по тем временам тиражом — 3000 экземпляров); в марте 1859 года Александру II по всеподданнейшему докладу Блудова «благоугодно было всемилостивейше соизволить на напечатание шестого тома»[112], посвященного делу Алексея. Время ушло вперед: уже давно появилось словечко «устряловщина», символ искажения и умолчания истории, и если даже сам Устрялов выпускал «опасный» том, это говорило о духе эпохи.
Герцен не обошел вниманием новое издание и в одной из своих статей заметил: «Золотые времена Петровской Руси миновали. Сам Устрялов наложил тяжелую руку на некогда боготворимого преобразователя» (
Перед выходом своей книги Устрялов отправился к профессору К. И. Арсеньеву, прежде читавшему русскую историю наследнику, чтобы «узнать у него наверное, как умер царевич». «Я рассказал ему, — вспоминал потом Устрялов, — все, как у меня написано. Т. е. что царевич умер в каземате от апоплексического удара [...]. Арсеньев мне возразил: “Нет, не так! Когда я читал историю цесаревичу, потребовали из государственного архива документы о смерти царевича Алексея. Управляющий архивом Поленов принес бумагу, из которой видно, что царевич 26 июня (1718) в 8 часов утра был пытан в Трубецком раскате, а в 8 часов вечера колокол возвестил о его кончине”[113].
Это была запись в гарнизонной книге Санкт-Петербургской крепости: последовательность событий кажется достаточно ясной — царевича пытали утром его последнего дня (после приговора), и он от того скончался.
Казалось, все выяснилось. Один из рецензентов Устрялова восклицал, что «отныне процесс царевича поступил уже в последнюю инстанцию — на суд потомства». Однако именно в 1858 году, когда Устрялов закончил свой труд и отдал его в типографию, появился странный документ о той же истории, и вокруг него начались любопытные споры и разговоры.
Весной 1858 году, как известно, вышла четвертая книга «Полярной звезды». На странице 279 помещался заголовок: «Убиение царевича Алексея Петровича — Письмо Александра Румянцева к Титову Дмитрию Ивановичу».
В конце письма находилось примечание, очевидно, сделанное Герценом и Огаревым: «Мы оставили правописание нам присланного списка». Под письмом дата — июля 27 дня 1718 г., из С.-Петербурга. Т. е. ровно через месяц после смерти царевича. Вот как начинается документ: «Высокопочтеннейший друг и благотворитель Дмитрий Иванович!
Се паки не обинуясь, веление ваше исполняю и пишу сие, его же не поведал бы, ни во что вменяя всяческие блага, и отцу моему, мне жизнь даровавшему, понеже бо чту вас, яко величайшего моего благотворца [...]. А как я человек живый, имеющ сердце и душу, то всего того повек не забуду, и благодарствовать вам, аще силы дозволят, потщуся. От искренности сердца возглаголю, что как прочитал я послание ваше да узнал, каких вестей требуете от меня, то страх и трепет объял мя, и на душу мою налегли тяжкие помышления...»
Румянцев размышляет далее, что, открыв страшную тайну, будет «изменник и предатель» своего царя, но не может отказать «благотворцу своему» и, конечно, молит его — «сохраните все сие глубоко в сердце своем, никому не поведал о том из живущих на земле».
Затем начинается собственно сама тайна. Рассказ об Алексее ведется с того времени, когда его привезли из Москвы (где он отрекался от наследования) в Петербург, и при этом открылись новые провинности царевича. Заметим (это важно для последующего изложения): в рассказе нет никакой предыстории насчет бегства царевича за границу, роли Румянцева в его доставлении домой и т. д. Все происходит уже после отречения.
Румянцев кратко рассказывает о следствии и суде, «о царевичевой девке» Евфросинии, давшей ценные показания, «за что ей по царскому милосердию живот дарован и в монастырь на вечное покаяние отослана». Затем сообщается о пытках и казнях разных сообщников Алексея, о смертном приговоре ему: «Светлейший князь Меншиков, да канцлер граф Гавриил Головкин, да тайный советник Петр Толстой, да я и ему то осуждение прочитали. Едва же царевич о смертной казни услышал, то зело побледнел и пошатался, так что мы с Толстым едва успели под руки схватить и тем от падения долу избавить. Уложив царевича на кровать и наказав о хранении его слугам да лекарю, мы отъехали к его царскому величеству с рапортом, что царевич приговор свой выслушал, и тут же Толстой, я, генерал-поручик Бутурлин и лейб-гвардии майор Ушаков тайное приказание получили, дабы съехаться к его величеству во дворец в первом часу пополуночи».
Румянцев не понимал, зачем его вызывают, а когда явился, застал кроме Петра также царицу и троицкого архимандрита Феодосия. Петр плакал, сетовал на Алексея, но заявил: «Не хочу поругать царскую кровь всенародную казнию, но да совершится сей предел тихо и неслышно». Румянцев далее рассказывает, как был поражен этим приказом, «ибо великость и новизна сего диковинного казуса весь мой ум обаяла, и долго бы я оттого в память не пришел, когда бы Толстой напамятованием об исполнении царского указа меня не возбудил». Четверо исполнителей идут в крепость. Ушаков отсылает стражу к наружным дверям — «якобы стук оружия недугующему царевичу беспокойство творит», и в крепости не остается никого, кроме царевича. Входят в камеру, Алексей спит и стонет во сне. Пришедшие рассуждают, как лучше: убить ли царевича, пока спит, или разбудить, чтобы покаялся в грехах. Решились на второе. Толстой разбудил Алексея и объяснил ему, что происходит:
«Едва царевич сие услышал, как вопль великий поднял, призывая к себе на помощь, но из того успеха не возымев, начал горько плакатися и глаголся: «Горе мне, бедному, горе мне, от царские крове рожденному! Не лучше ли родиться от последнейшего подданного!» Тогда Толстой, утешая царевича, сказал: «Государь, яко отец, простил тебе все прегрешения и будет молиться о душе твоей, но, яко монарх, он измен твоих и клятвы нарушения простить не мог... приими удел свой, яко же подобает мужу царской крови, и сотвори последнюю молитву об отпущении грехов своих». Но царевич того не слушал, а плакал и хулил его царское величество, нарекал детоубийцею. А как увидели, что царевич молиться не хочет, то, взяв его под руки, поставили на колени, и один из нас, кто же именно, от страха не упомню, говорит за ним: «Господи! в руцы твое предаю дух мой!» Он же, не говоря того, руками и ногами прямися и вырваться хотяще. Тогда той же, мню, яко Бутурлин, рек: «Господи! упокой душу раба твоего Алексия в селении праведных, презирая прегрешения его, яко человеколюбец!» И с сим словом царевича на ложницу спиною повалиши, и взяв от возглавия два пуховика, главу его накрыли, пригнетая, ондеже движения рук и ног утихли и сердце битяся перестало, что сделалося скоро, ради его тогдашней немощи, и что он тогда говорил, того никто разбирать не мог, ибо от страха близкия смерти ему разума потрясение сталося.
А как то совершилося, мы паки уложили тело царевича, якобы спящего, и, помоляся богу о душе, тихо вышли. Я с Ушаковым близь дома остались, да кто-либо из сторонних туда не войдет, Бутурлин же да Толстой к царю с донесением о кончине царевичевой поехали. Скоро приехали от Двора госпожа Крамер и, показав нам Толстаго записку, в крепость вошла, и мы с нею тело царевича спрятали и к погребению изготовили, облекли его в светлые царские одежды. А стала смерть царевича гласна около полудня того дня, сие есть 26 Июня, якобы от кровяного пострела умер. На третий же того день тело его с подобающею сыну цареву честию перенесено из крепости в Троицкий собор, а 30 числа в склеп поставлено в Петропавловском соборе близь тела его царевичевой супруги.
И все то делалось уже, погребение и перенесение, при великом стечении народа и всякого чина и звания людей по церемониалам, от самого государя апробованным, и были красно и чинно, а настоящей же смерти царевича никто не ведал. А на похоронах царь с царицей был и горько плакал, мню, яко не о смертном случае, а припамятуся, что из того сына своего желал доброго наследника престолу сделать, но ради скверных его свойств многие страдания перенес и вотще труд и желание свое погубил... Вся сия от искренности моея поведав, паки молю, да тайна от Вас пребудет, и да не явлюся изменник моего пресветлого доверителя, в чем несумнен пребываю, ибо, не знав Вас, того и под страхом смерти не написал бы.
Вашему сыну, а моему вселюбезнейшему благоприятелю Ивану Дмитриевичу мое почтение отдайте, а я Вам, нижайше творя поклонение, по гроб мой пребуду Вашим вернейшим услужником.
Александр Румянцев».
Вот какое письмо появилось в печати в 1858 году, ровно через 140 лет после описываемого в нем события.
Письмо зловещее и сильное. Оно как будто освещает темную страницу, почти полтора столетия скрытую от мира. Кажется, какая разница, сам ли царевич умер после пыток или был задушен по приказу отца? Разница действительно невелика, но ведь не зря же сто сорок лет отрицалась насильственная смерть Алексея. Власти боялись, чтобы лишние глаза не взглянули за стену, ширму, завесу, отделяющую парадную, официальную историю самодержавия от секретной, откровенной, кровавой. Кроме всего прочего, нельзя забывать и о том времени, когда появилась публикация: 1858—1859 годы — канун реформы, острая борьба нового и отживающего, стремление лучших сил русского общества атаковать своих противников не только в настоящем времени, но и отбить у них захваченное, оболганное прошлое.
Никогда не утихавший спор о значении петровских преобразований разгорался вновь: что победит — заложенное в тех новшествах прогрессивное, просвещенное начало (по Пушкину, «свобода — неминуемое следствие просвещения...»)? Или верх возьмут другие элементы тех же коренных реформ 1700-х годов — деспотизм, крепостничество, жестокость?
«Мы не верим ни призванию народов, ни их предопределению, мы думаем, что судьбы народов и государств могут по дороге меняться, как судьба всякого человека, но мы вправе, основываясь на настоящих элементах, по теории вероятности, делать заключения о будущем», — написав эти строки в 1859 г., Герцен не скрыл своей надежды: «То, что было с московским периодом, то будет неминуемо с петербургским. И так, как реформа Петра убила московский порядок, так предстоящая реформа убьет петербургский» (
В эту же пору о тех же сюжетах с осторожностью высказываются и в России. Даже весьма умеренный историк М. П. Погодин 14 марта 1860 года вызывает «бурю рукоплесканий» в петербургском пассаже, заявив, что «появление новых документов о процессе царевича Алексея напоминает о праве и возможности произнести откровенный исторический суд над событиями и лицами эпохи русского преобразования»; аудитории были сообщены страшные подробности пыток и казней 1718 года. Затем Погодин, впрочем, отказался «судить преобразователя, особенно здесь, в Петербурге, где... каждый камень говорит о нем, на каждом шагу встречается его имя и память», и просил бога «отпустить прегрешения и даровать мир душе Петра»[114].
Примерно в это же время отрывки из письма Румянцева к Титову просочились в русскую легальную прессу. Хотя в газете «Иллюстрация» в начале 1859 года публикация этого документа оборвалась посередине — как объявила редакция, «по причинам, от нас не зависящим», — газета успела сообщить, что «это письмо давно уже ходит по рукам любителей отечественной истории»[115].
Действительно, в 1850-х годах письмо передавали из рук в руки, переписывали. Мне удалось выявить восемь списков этого документа, не считая, понятно, публикации «Полярной звезды» и копий, явно заимствованных оттуда[116].
Отличие списков от текста, опубликованного Герценом, незначительно: чаще всего это описки. Здесь же заметим только, что по крайней мере три списка из восьми восходят к М. И. Семевскому. Это объясняется особой ролью историка и публициста в распространении «Письма Румянцева к Титову». Именно Семевский пытался опубликовать «Письмо» в «Иллюстрации», и по близкому сходству его списков с публикацией Герцена можно заключить, что Семевский был в этом случае (как позже еще не раз) тайным корреспондентом «Полярной звезды»[117].
Как и следовало ожидать, вокруг «Письма Румянцева» вскоре закипели споры. Первым высказался Н. Г. Устрялов, который напечатал письмо в своей книге и объявил его подложным[118]. Доводы историка весьма основательны: он нашел у Румянцева несколько неточностей и несообразностей. Кое-какие сподвижники Алексея, упомянутые в этом письме от 27 июля 1718 года как уже казненные, на самом деле погибли только в конце того года; никакого Дмитрия Ивановича Титова среди известных лиц Петровской эпохи не находилось. Наконец, одним из самых серьезных аргументов Устрялова было то, что письмо это распространилось лишь в середине XIX века. Действительно, все известные его списки относятся примерно к концу 1840-х — началу 1850-х годов. Где же пролежал этот документ почти полтора столетия, почему о нем никто прежде не слыхал — Пушкин, например, который был знаком с разнообразной литературой, ходившей в списках, и даже имел сверхсекретные мемуары Екатерины II?
Новейшая подделка, заключил Устрялов, и это заявление его чрезвычайно не понравилось либеральной и революционной публицистике, враждебно относившейся к консервативному историку. В начале 1860 года ему отвечали два знаменитых русских журнала — «Русское слово», где уже начал печататься юный Писарев, и «Современник», который тогда вели Чернышевский, Добролюбов и Некрасов. Послушаем их доводы.
В «Русском слове» снова выступил Михаил Семевский, который, кстати, сообщил, что именно он познакомил Устрялова с письмом (о чем последний не счел нужным упомянуть). Поскольку же, скорее всего, именно Семевский передал Герцену послание Румянцева, его полемика с Устряловым как бы защищала честь заграничной публикации; историк сумел, между прочим, напомнить читателям, что «письмо Румянцева было напечатано в одном из русских сборников 1858 года»[119].
Некоторые неточности документа, по мнению Семевского, идут от переписчиков: может быть, на самом деле Румянцев писал не в 1718-м, а в 1719 году; про кого написано, что они уже казнены, могло быть прежде «будут казнены» и т. п. Относительно неизвестного Титова Семевский замечает, что, во-первых, было несколько Титовых при Петре (правда, среди них нет Дмитрия Ивановича и его сына Ивана Дмитриевича). «Но, — продолжает Семевский, — еще вопрос: к Титову ли писал Румянцев? [...] П. Н. Петров, близко знающий отечественную историю и занимающийся ею в связи со своей специальностью — историей гравирования в России, сообщил нам, что на одном довольно старинном списке письма Румянцева он видел надпись: Татищеву»[120].
Семевский резко и во многом справедливо нападает на Устрялова за то, что тот хотя и опубликовал впервые в своей книге многие важные документы, но как бы нехотя, без должного разбора: «...не представил состояние общества, в котором оно находилось, когда из среды его исторгали почетных лиц, именитых женщин, гражданских, военных и духовных сановников, когда хватали толпы слуг, монахов, монахинь — заковывали в железа, бросали в тюрьмы, водили в застенки, жгли, рубили, секли, бичевали кнутами, рвали на части клещами, сажали живых на колы, ломали на колесах. Представить бы нам страх и смятение жителей Петербурга и Москвы, когда прерваны были по высочайшему повелению сообщения между тем и другим городом, а по домам разъезжали с собственноручными ордерами денщики, сыщики, палачи»[121].
Разумеется, в этих строках ясно видны политические симпатии юного Семевского, и его пафос относится не столько к 1718 году, сколько к своему, 1860 году. Именно исходя из этой страстной предпосылки, Семевский защищает подлинность письма Румянцева: «Нельзя же отвергать его так легко, мимоходом, как это делает г. Устрялов. За письмо говорит многое: этот современный колорит, эта живость красок при описании самых мелких подробностей, эта необыкновенная выдержанность рассказа, тон — именно такой, каким должен был говорить верный денщик Петра Алексеевича. Подлоги литературные — достояние того периода, в котором литература получила последнее развитие: они являются в эпоху роскоши литературы. Кому бы вздумалось, для кого и для чего составлять частное письмо с таким старанием, с таким знанием и таким искусством, что почти каждый факт, каждое слово если иногда не соглашается с официальными историческими известиями, то всегда согласны с характером Петра, с характером окружающих его лиц? Устрялов не поднял всех этих вопросов...»[122] В этой и других своих работах Семевский сообщал, между прочим, об интересе к письму Румянцева А. С. Хомякова, полагавшего, правда, что «румянцевская записка есть полуофициальный документ, составленный по приказанию Петра»[123].
Одновременно, также в первом номере за 1860 год, с отзывом на книгу Устрялова выступил «Современник». Любопытно, что автором статьи «Сведения о жизни и смерти царевича Алексея Петровича» одно время считали Добролюбова. Комментатор статьи в добролюбовском Полном собрании сочинений[124] находил в ней «последовательность революционного демократа» и другие особенности добролюбовского подхода к истории и считал курьезной ошибкой, что статья об Алексее Петровиче в «Русском биографическом словаре» «приписана Пекарскому, тогда как это есть работа Добролюбова».
Между тем П. П. Пекарский, несомненно, и был автором этой работы, и в последнее собрание сочинений Добролюбова статья «Сведения о жизни и смерти царевича Алексея Петровича» уже не внесена. В фонде П. П. Пекарского (Рукописный отдел Публичной библиотеки в Ленинграде) хранится черновой автограф основной части этого сочинения[125].
Составитель приведенного комментария, убежденный в авторстве Добролюбова, исходил при оценке статьи не только из ее содержания. Тот же текст, написанный П. П. Пекарским, пусть одним из лучших представителей либеральной исторической школы, не вызвал бы некоторой части приведенных характеристик.
Однако перед нами не просто научный курьез. Серьезное ядро этого эпизода в том, что нужно точнее представлять реальные взгляды и отношения между деятелями революционной демократии 1850—1860-х годов и историками типа Пекарского. Расхождение, разрыв демократии и либерализма уже наметились, но далеко еще не завершились. Спустя два-три года, в 1862—1863 годах, статьи, написанные представителями разных школ, отличались бы уже резче (хотя и тут торопливому исследователю грозит опасность попасть впросак при оценке какой-нибудь анонимной статьи). Анализируя литературные и общественные отношения того времени, мы заметим еще сохраняющуюся немалую общность различных антикрепостнических течений. Пекарский печатался в «Современнике», и это не было случайностью. Более того, специалисты, причислив эту статью к добролюбовским, хоть и ошибались, но, видимо, не тяжко. Роль Добролюбова в редактировании этого материала очень вероятна. Именно он обычно «вел» в «Современнике» материалы, относящиеся к Петру I (сам написал известную статью «Первые годы царствования Петра Великого» и другие работы о Петре и против Устрялова). Известно, что Пекарский придерживался в то время весьма критических воззрений на исторические методы Устрялова, но, возможно, Добролюбов еще более усилил эту позицию. Вот пример: в черновике Пекарского отсутствует одно очень острое место, появившееся в печатном тексте, и не исключено, что оно вписано (или рекомендовано) революционером-редактором. Говоря о принцессе Шарлотте, жене Алексея, Пекарский писал, что она испытывала нужду и огорчения «и, наконец, даже была лишена утешения переписываться со своими родными». А дальше следуют «подозреваемые» нами строки: «И, несмотря на то, некоторые ставят в вину Шарлотте, что она была рыжевата, не сближалась с Россиею и перед смертью не послала ни одного благословения народу, которого она должна была сделаться царицею! Странное требование для времени, когда сильные мира даже не понимали, что существует народ, а знали, что есть масса рабочих сил, годных иногда, чтобы подставить под неприятельскую картечь и ядра, иногда же, чтобы таскать землю и рыться в петербургских болотах»[126].
Статья «Современника», понятно, затрагивала куда более общие вопросы, чем подложность или истинность интересующего нас письма. В ней тоже ясно видны проблемы 1860 года, во многом перекликавшиеся с событиями 1718 года.
«Разумеется, — писал Пекарский, — большинству читающей русской публики известно, что у нас даже не приступлено к изданию материалов по части новой русской истории, а без их неудобомыслимо серьезное историческое произведение, которое бы удовлетворяло всем требованиям науки».
В статье, между прочим, поднимался вопрос и о причинах сочувствия Алексею со стороны народа (что заметил еще Пушкин и пытался определенным образом объяснить Устрялов): «Разъяснение привязанности народа к царевичу должно искать не в том, что Алексей толковал о старцах от писаний, что он не любил нововведений, а также что желал погибели Петербургу, а в причинах, которые увлекали народные массы за Разиным, Пугачевым и которые главнейше зависели от неудовольства обычным ходом жизни и существовавшими порядками»[127].
Напомним, что это писалось в то время, когда власть опасалась нового Разина или Пугачева и в стране усилилось недовольство «существовавшими порядками».
Журнал упрекнул Устрялова и за то, что он пользовался в основном официальными материалами: «Замечательно, что из 202 документов, относящихся до жизни царевича, в труде г. Устрялова только один не имеет официального характера, написан не по служебной обязанности и не с розыску, а просто по влечению сообщить приятелю и благодетелю о подробностях смерти Алексея; но по странному стечению обстоятельств и этот единственный частный документ о царевиче признан г. Устряловым подложным... Мы говорим о письме Румянцева благоприятелю его Дмитрию Ивановичу Титову». Затем Пекарский сообщает, что письмо появилось в Петербурге «лет пять тому назад», и полагает, что если бы документ был поддельным, то в нем как раз не было бы некоторых ошибок и неточностей, которые легко мог бы преодолеть «лжеавтор». В конце статьи читаем: «Пишущий эти строки списал несколько лет тому назад копию письма с копии, принадлежавшей покойному профессору Д. И. Мейеру, который сказывал притом, что она сообщена ему одним знакомым, бывшим в отпуску в деревне и списавшим для себя копию с этого письма у одного из соседей — потомка Титова».
Кроме всех этих любопытных рассуждений и доводов, Семевский в «Русском слове» и Пекарский в «Современнике» напомнили Устрялову об одном обстоятельстве, которое еще более усиливало их мнение относительно подлинности письма. Дело в том, что письмо Румянцева к Титову было как бы посланием № 2: еще за 16 лет до его появления в печати стало известно другое послание Александра Румянцева — «письмо № 1».
1844 год. В четвертой книге знаменитого петербургского журнала «Отечественные записки» публикуются стихи Огарева «Когда во тьме...» и «Хандра», первые стихи Фета, продолжением идут «Парижские тайны» Эжена Сю; наконец, самый притягательный для читателей материал номера в разделе критики: «Сочинения Ал. Пушкина, статья 6-я» — В. Г. Белинского...
Издатель журнала Андрей Краевский, хитрый и опытный литературный делец, умело собирает авторов, стараясь при этом не поссориться со вспыльчивыми николаевскими властями.
Среди материалов второго отдела (наука) печаталась большая статья (32 страницы) — «Материалы для истории Петра Великого». Статья подписана: «Князь Влад. К-в; г. Глинск, 25 ноября 1843 г.»[128]. Это имя встречается в журнале не раз. Еще в 1842 году им подписана работа «Реляции о Чесменском сражении», причем редакция благодарила «почтенного автора» за «прекрасный подарок»[129]. В «Современнике», «Московских ведомостях», опять в «Отечественных записках» и снова в «Современнике» в течение 1840-х годов подпись «Князь Вл. К-в» появляется около 10 раз в связи с различными историческими материалами и публикациями, все больше о Петре I. Иногда около сокращенной фамилии князя-историка появлялось указание «Ромны» или «Глинск»: это Полтавская губерния (и гоголевские времена!). В заштатном Глинске было меньше жителей, чем в Миргороде; выходит, что там, среди «Иванов Ивановичей и Иванов Никифоровичей», находился и тот человек, чьи исторические материалы печатали первейшие журналы столицы.
Полное имя князя было установлено историками только в 1920-х годах — Владимир Семенович Кавкасидзев (иногда писали — Кавказидзев)[130]. Необычная фамилия, напоминавшая о Кавказе, объяснялась историей рода: в XVIII в. предки переехали с Кавказа и были включены в российские родословные книги.
Какими же особенными материалами о Петре мог располагать в украинской глуши князь Кавкасидзев? В статье его четырнадцать документов, большей частью относящихся к делу царевича Алексея. Четыре письма Петра к сыну и пять писем Алексея к Петру за 1715—1717 годы, два письма Петра I в Вену (1717 г.), документы об отречении царевича и манифест о том.
Зачем «Отечественные записки» печатали эти материалы, хотя к тому времени имелось на русском языке несколько печатных изданий, где эти материалы воспроизводились (книга Голикова, перевод Катифора, «Розыскное дело о царевиче», переизданное в последний раз в 1829 г.)?
Дело в том, что, во-первых, те книги все же не удовлетворяли интереса публики, были достаточно дороги и редки. Во-вторых, Кавкасидзев прислал документы в журнал с любопытными отличиями и дополнениями против прежних изданий (о чем будет сказано ниже). В-третьих, в его статье среди известных текстов были кое-какие документы, которые вообще прежде нигде не появлялись. Так, двенадцатым по счету (из четырнадцати) документов шло странное письмо Александра Румянцева к некоему Ивану Дмитриевичу (фамилия не обозначена): Румянцев сообщает своему «милостивцу и благоприятелю» Ивану Дмитриевичу о событиях, происшедших за «недолгое время» (т. е., очевидно, за время после встречи адресата и корреспондента или после предыдущего письма). Речь идет о событиях начала 1718 года, когда царевич Алексей был доставлен Толстым и Румянцевым в Москву. Далее подробно описывается процедура первой встречи беглеца с отцом, его отречение и начало следствия по делу царевича и его сообщников. «А как тое случится, — писал Румянцев, — к вам я паки в Рязань отпишу, когда к тому такая же благоприятная оказия будет. Драгому родителю вашему мое нижайшее поклонение отдайте, а об Михайлушке своем не жалейте на меня: его сам светлейший к ученью назначил, паче же радуйтеся, ибо его величество ученых много любит и каждодневно говорить нам изволит: «учитеся, братцы, ибо ученье свет, а неученье тьма есть». А затем прощайте и добром поминайте вашего усердного услужника Александра Румянцева: Москва 1718».
И Семевский, и Пекарский, возражая Устрялову в 1860 году, вспомнили об этом письме из «Отечественных записок». Ведь связь его с письмом Румянцева к Титову очевидна: в последнем адресат — Дмитрий Иванович Титов, благодетель Румянцева и, очевидно, человек пожилой, причем Румянцев передает привет сыну Дмитрия Ивановича «вселюбезнейшему благоприятелю Ивану Дмитриевичу». Письмо же, публикуемое Кавкасидзевым, обращено именно к «благоприятелю Ивану Дмитриевичу», родителю же его (очевидно, Дмитрию Ивановичу) отдается «нижайшее поклонение», и еще упоминается представитель третьего поколения той же семьи — Михайлушка, очевидно, Михаил Иванович...
В письме № 1 (так назовем публикацию Кавкасидзева) Румянцев рассказывает довольно откровенно об определенном этапе в деле царевича — примерно с начала февраля до марта 1718 года. При этом Румянцев обещает продолжить отчет о событиях, что и делается в письме № 2 от 27 июля 1718 года (описание убийства царевича). Важная подробность из первого письма — что письмо отправляется в Рязань (а оттуда, возможно, в ближайшую вотчину). Однако в первом документе нет никакой фамилии. Еще заметим, что если второе письмо, о гибели царевича, известно во многих списках, то первое — только в публикации «Отечественных записок».
Откуда же получил князь Кавкасидзев такие документы и где они были с 1718 по 1843 год?
На это сам он дает любопытный ответ в предисловии к своей публикации: «Представляю вниманию любознательных читателей несколько актов, взятых мною из бумаг моего покойного соседа; но прежде, чем изложу содержание их, считаю себя обязанным упомянуть о том, каким образом достались они моему соседу, предварив сперва читателей, что эти сведения почерпнуты мною из изустного рассказа его». Далее сообщается, что в 1791 году сосед, служивший тогда в чине поручика при воронежском и харьковском генерал-губернаторе В. А. Черткове, был послан своим начальником в имение Вишенки, где жил на склоне лет фельдмаршал П. А. Румянцев-Задунайский. Поручик славился как искусный каллиграф и получил от фельдмаршала для переписки тетрадь исторических документов. За ночь офицер не только переписал рукопись, но и сделал копию для себя. Румянцев, восхищенный почерком, взял поручика к себе, сказав: «Если этот офицер будет так же хорошо работать шпагой, как работает пером, то я сделаю из него человека». Кавкасидзев, сообщая, что именно копия, снятая когда-то с румянцевских бумаг, «и досталась мне... по смерти моего соседа», к сожалению, не указывает его фамилии, но зато приводит сохранившееся среди тех бумаг письмо, нечто вроде посвящения фельдмаршалу Румянцеву от некоего Андрея Гри... (фамилия, очевидно, не разобрана или нарочно сокращена). Последний объявляет, что, разбирая архив покойного Александра Румянцева, «обрел некоторую рукопись, относящуюся к царствованию Петра Великого», связанную с отцом полководца, и, между прочим, как то свидетельствует и самое «письмо его руки», все это сшил в одну книжицу и преподносит фельдмаршалу...
Итак, у П. А. Румянцева был архив, где, понятно, сохранялись и бумаги, оставшиеся от его отца. При разборе бумаг обнаруживаются материалы о царевиче Алексее (что довольно естественно, учитывая роль Румянцева-первого в этом деле), а также «письмо его руки» (очевидно, авторская копия или послание, возвращенное адресатом). Документы эти пролежали с 1718 по 1790-е годы в архиве Румянцевых. Это также объяснимо: слишком мрачные и опасные сюжеты в них затрагивались. Затем сосед Кавкасидзева снимает для себя копию, от него она позже попадает к самому Кавкасидзеву и достигает печати... Довольно ясно, отчего этот документ не появлялся больше столетия. Но мало того: «письмо Ивану Дмитриевичу» ведь явно родственно «письму к Дмитрию Ивановичу». Поэтому очень и очень вероятно, что у Кавкасидзева в руках было и письмо № 2, полученное тем же путем. Однако в 1844 году, при Николае I, было, разумеется, немыслимо мечтать о напечатании документа, где описывается убийство члена российской императорской фамилии. Поэтому второе письмо Кавкасидзев мог в лучшем случае пустить по рукам, а если так, то очень понятно, почему списки с него пошли только в 1850-х годах: ведь лишь в 1840-х оно оказалось в руках князя.