В дальнейшей жизни они образуют класс людей, которых обыкновенно называют фантазерами, мечтателями, утопистами или мистиками. Мы встречаем таких индивидуумов во всевозможных областях. Нередко они выступают в роли народных благодетелей, причем с величайшим пафосом провозглашают вещи, которых себе сами не уяснили, и считают себя апостолами свободы. При поверхностном наблюдении, они, благодаря приобретенным знаниям, могут производить впечатление умных и интеллигентных людей, но так как у них нет умения логически группировать свои мысли, то они никогда не создадут ничего путного, а непостоянство их душевного склада не ускользнет от сведущего наблюдателя.
История изобилует подобными примерами. Римский император Клавдий обладал, несмотря на свою умственную слабость, весьма порядочными знаниями греческого языка и выдающимся ораторским талантом; он так же написал объемистое историческое сочинение. Несмотря на эти способности, он представлял собою тип вырождающегося человека. До того как его избрали в императоры, он имел особенную страсть к сутяжничеству и благодаря своей глупости и неспособности к логическому мышлению стал мишенью для насмешек адвокатов. При одном случае он письменно заявил, что «высказывается в пользу тех, которые сказали правду».
У других вырождающихся мы находим хорошо развитую рассудочную деятельность при полном почти отсутствии чувствующей жизни. Этим людям чужды условия этических чувств, сострадания, совести, любви и т. д.; их поступки основаны лишь на холодном расчете. Эгоизм и бесчувственность характеризуют каждый их поступок. Люди, которые находят удовольствие лишь в накоплении богатств, которым чужды все идеальные черты жизни, которые не гнушаются никаких средств для достижения своих эгоистических целей, принадлежат к этой категории психического вырождения.
Эта бесчувственность, при подходящих условиях со стороны остальных психических факторов может иметь последствием так называемое нравственное помешательство, а иногда даже повести к самым тяжелым преступлениям. Часто у таких индивидуумов дело идет не только о недостаточном развитии чувствительной жизни, но и об извращении ощущений и чувств. То, что другим людям внушает страх и ужас, доставляет им удовольствие и наслаждение; там, где другие испытывают боль и сострадание, они чувствуют себя удовлетворенными и счастливыми. Подобные душевные состояния доводят иногда до животной жесткости, которая по грубости может достигнуть невероятной степени.
И в этом отношении история изобилует примерами. Римский император Нерон был наследственно тяжело обременен как с отцовской, так и с материнской стороны. Сумасшествие и эпилепсия царили в обоих семействах, и отец, Домиций Агенобарб, был до того нравственно испорчен, что про него говорили, не будь он отцом Нейрона, он был бы сквернейшим человеком своего времени. Светоний рассказывает, что когда однажды отца Нерона поздравили с рождением сына, тот заметил: «От Агриппины и меня может родиться лишь чудовище, которое станет бичом человечества». Наклонность Нерона к жестокости, сладострастию и расточительности достаточно всем известна. Его поведение в то время, как он велел поджечь Рим, созерцание этого зрелища при чтении стихов, рисовавших гибель Трои, – все это типично для вырождающегося. При этом он вовсе не был бездарностью в умственном отношении. Тщеславие, побудившее его выступить публично сначала в Неаполе в качестве актера, певца и кучера, также довольно характерно для его психического вырождения.
Человеком, в высшей степени страдавшим нравственным помешательством, был, далее, император Комод, который уже в юности проявлял сладострастие и жестокость, доходившие иногда до дикого бешенства. Вся его гордость была направлена на его необыкновенную физическую силу. В подражание Геркулесу он часто появлялся на улице в львиной шкуре и с дубинкой в руке. Говорят, что он 735 раз выступал в качестве гладиатора. Его жажда убийств не знала границ, и часто он умерщвлял своих товарищей по оргиям из одного только удовольствия проливать кровь; говорят также, что ему доставляло большое удовольствие пускать людям кровь.
Нередко мы встречаем вырождающихся, которые, несмотря на свое недостаточное развитие, бывают одарены блестящим талантом в той или иной области, и такие индивидуумы уже не раз выдвигались благодаря своим работам, но их дарование всегда односторонне и при всех своих способностях, они страдают отсутствием логического мышления, энергии и силы воли.
Иногда мы находим такое частичное развитие, ограничивающееся одной интеллектуальной способностью, при полнейшей умственной убогости в остальных отношениях. Существуют идиоты, обладающие несомненным талантом к музыке или живописи и способные даже создавать что-нибудь выдающееся в той или другой области.
Если великих людей, отличившихся в различных областях умственной деятельности, называют гениями, то выродившихся с частичным выдающимся развитием можно было бы назвать лжегениями. Для того, чтобы произвести нечто действительно великое, недостаточно частичного умственного развития; нужны правильное сочетание и равновесие всех душевных способностей, чтобы пройти тернистый путь, ведущий к бессмертию. Качества, свойственные истинно великим людям, а именно: способность всецело сосредотачивать внимание на одном предмете, несокрушимые энергия и терпение, самоотверженное, до самозабвения доходящее влечение к творчеству – все эти качества обыкновенно вовсе не наблюдаются или же недостаточно развиты у вырождающихся.
Если мы дадим себе труд поближе познакомиться с жизнью этих частично одаренных вырождающихся, этих лжегениев, то мы найдем, что некоторые типичные черты характера у них почти никогда не отсутствуют.
Уже в ранней молодости они обнаруживают тщеславие, самодовольство, надменность и глупое бахвальство, которые их не покидают в течение всей жизни. Еще на школьной скамье они усваивают себе манеру презрительно отзываться о величайших мастерах в искусстве или в науке, смотря по их собственному частичному таланту. Рафаэль и Тициан были, по их мнению, простыми малярами. Они иронизируют над Шиллером, который-де давно заслужил, чтобы его предали забвению. Гёте «устарел», а его сочинения «через меру расхвалили».
Подобные отзывы они, как я сказал, делают еще будучи детьми. В школе они ничему не учатся отчасти потому, что неспособны и ленивы отчасти потому, что слишком убеждены в своей гениальности и считают учение излишним. Они того мнения, что много знания повредит их оригинальности, их гениальности и что их высокие внутренние качества не нуждаются во внешней отделке.
При первой представившейся возможности они покидают школу, но не для того, чтобы изучить какую-нибудь профессию или чтобы как следует подготовится к серьезной деятельности, а чтобы вступить в жизнь уже в качестве готовых поэтов, писателей, живописцев или музыкантов. С присущей им самоуверенностью они бросаются на самые трудные дела. Они пишут драмы, повести, романы, рисуют и музицируют, считают себя непогрешимыми критиками и судят и пишут о вещах, находящихся вне их духовного горизонта.
Довольно часто их произведения носят отпечаток глупого и смешного. Взамен славы и похвалы, на которые они рассчитывали, на их долю достаются лишь презрение и насмешка. Но это нисколько не в состоянии поколебать их веры в свое значение, в свою гениальность; напротив, они начинают жаловаться, что их не поняли или что их из зависти не хотят понять.
Действительно великий человек, значительно опередивший свое время, также искренно огорчается, если останется непонятым, но это не мешает ему твердо и неуклонно добиваться своей цели; вырождающийся же, не встречая успеха, вскоре теряет мужество, удаляется от общества, считает себя «непризнанным гением», видит в каждом человеке своего врага и впоследствии нередко обнаруживает признаки бреда величия и преследования.
Другие вырождающиеся, отчасти благодаря своему дарованию, отчасти благодаря неразумию и непониманию окружающих, имеют больше успеха. Их так называемая «гениальная оригинальность», которую, конечно, часто скорее следовало бы назвать оригинальной глупостью, может сбить с толку публику, которая видит тогда в эксцентричных выходках этих индивидуумов новое «направление», начало новой эпохи в искусстве.
Нередко превратные влечения и ощущения вырождающихся прямо отражаются в их художественных произведениях. Подобно тому как у римского императора Комода влечение к животной жестокости, жажда крови и человеческих страданий сказывались в его грубых, животных насилиях, так и вырождающиеся писатели с подобными влечениями и ощущениями могут проявить их в своих сочинениях. Возможно, что страсть многих современных писателей – рыться в грязи и навозе и изображать лишь гнусное и мерзкое, основана во многих случаях на таком извращении чувств, на психическом вырождении. Часто в их сочинениях сказываются еще и другие ненормальные влечения, особенно в половой области.
Неустойчивость, отсутствие психического равновесия поддерживают в вырождающихся состояние некоторого беспокойства. У них нет ни к чему терпения; с живостью набрасываются они на предмет, но так же скоро бросают его. Большей частью они заняты сами собою; весь мир интересует их лишь настолько, насколько с ним связаны их собственные, личные интересы. Во всем они обнаруживают характерный для них эгоизм. Им чужды более благородные ощущения, требующие самоотречения и самоотверженности; поэтому им неведомы идеальные чувства дружбы и любви.
Вырождающийся всегда чуждается мира. Чтобы понимать мировые процессы, чтобы понимать и оценивать поступки своих ближних, нужно уметь заодно с ними чувствовать и ощущать. Но вырождающийся либо вследствие своей недостаточной восприимчивости вовсе не в состоянии воспринимать происходящих вокруг него процессов, либо, если его умственные способности достаточно развиты, не умеет вследствие слабой способности ощущения и чувствования правильно оценивать восприятия. Если поэтому вырождающийся поэт пожелает изобразить мир, то он обрисует нам не тот мир, в котором мы живем, а продукт своего фанатического бреда, отражение своей болезненной способности представления. Если он принадлежит к тем поэтам, которые стараются воплотить в искусстве свои собственные ощущения и чувства, то пред нами разверзается пропасть его заблуждений и болезненных страстей.
Примером живописца из выродившихся, которому удалось добиться славы и который даже стал основателем «нового направления», может служить француз Курбэ, названный «первым реалистом».
Розенберг, написавший довольно подробную биографию Курбэ, говорит, что когда отец послал последнего в Париж изучать юриспруденцию, ему было двадцать лет и что в это время он обладал весьма недостаточным школьным образованием. Он безграмотно писал. «Вид книги возбуждал в нем гнев; чернильница наводила на него ужас». Уже во время своего учения он следующим образом отзывался о старых художниках:
«Веронезе – это богато одаренный талант, художник без слабостей и преувеличения; Рембрандт чарует разумных и ошеломляет глупцов; Тициан и Леонардо да Винчи обманщики. Если бы один из этих последних снова родился и появился в моей мастерской, я б его зарезал… Что касается Рафаэля, то он, конечно, нарисовал несколько интересных портретов, но я не нахожу у него мыслей».
Его самолюбие было безгранично; охотнее всего он рисовал портреты с самого себя. «Он вообразил, что обладает ассирийским профилем и эта idee fixe еще более укрепила в нем увлечение своей собственной физиономией». Один из посетителей выставки его картин дал о них следующий отзыв: «За исключением трех или четырех картин, все остальные изображают самого Курбэ: Курбэ раскланивающийся, прогуливающийся, останавливающийся, сидящий, Курбэ, как мертвец(!), словом, куда не повернешься, всюду только Курбэ да Курбэ».
«Его картины, – пишет далее Розенберг, – доставили ему известность и некоторый достаток. Абсолютное отсутствие фантазии, непреодолимые трудности, которые он претерпевал, когда ему приходилось «сочинять» картину, привели его к основанию так называемого «реализма», т. е. к точной передаче естественных вещей без различия, без выбора. Многие восстали против направления Курбэ, с ним вступили в борьбу, его картины не принимались на выставки. Он провозгласил себя мучеником, искренно считал себя преследуемым и таким образом стал великим мужем. Курбэ сделался чем-то вроде основателя школы или, скорее, главою секты; множество ничтожеств сгруппировались вокруг него и признали его своим учителем. Наряду с этими наивными людьми, мечтавшими о том, чтобы рисовать, не учившись, находились, однако, люди, смеявшиеся над Курбэ».
Мы здесь, стало быть, имеем дело с образцом психического вырождения, где человек, несмотря на болезненную умственную деятельность, обладает несомненным талантом, который, однако, в свою очередь отличается неспособностью создать что-нибудь свое, а ограничивается воспроизведением окружающей обстановки.
Это искусство подражания само по себе в связи с тем видом «реализма», который силится выдвинуть отвратительное и отвести на задний план прекрасное, должно было в свое время произвести впечатление оригинальности, может быть, даже гениальности и только таким образом могло случиться, что Курбэ как бы стал основателем школы.
Весьма типичный пример поэта, умственное расстройство которого может быть распознано по его произведениям, мы имеем в лице Стриндберга[18] с его экзальтированной ненавистью к женщинам и другими сумасбродствами.
Если бы мы пожелали подробно исследовать духовное состояние этого писателя по его сочинениям, то это потребовало бы целой книги. Я ограничусь, поэтому, указанием важнейших пунктов одного только его произведения, которых вполне достаточно для диагноза душевной болезни.
В книге «Исповедь глупца» Стриндберг описывает свою десятилетнюю супружескую жизнь с женой, ранее бывшей разведенной супругой одного барона. Цель книги – тяжелое обвинение жены в неверности. Если умственно здоровый человек сочтет себя обманутым своей женой, то он либо разведется с нею, либо простит ей. Но для спасения собственной чести и в интересах детей – у Стриндберга их несколько – он всеми мерами будет стараться скрыть это обстоятельство от общества. Хотя уклонение от такого образа действия само по себе отнюдь не служит болезненным симптомом, но каждый согласится, что это, по меньшей мере, крайне удивительно, если человек пишет книгу, не имеющую иной цели, как публично обвинять в неверности свою жену, мать своих детей.
Посмотрим, однако, каковы те обвинения, с которыми Стриндберг публично выступает против своей жены. С того самого момента, как его жена развелась с первым мужем, чтобы выйти замуж за него, он испытывает ревность и полагает, что она имеет связь с другими мужчинами. Но он не подозревает в этом одну какую-либо определенную личность, а каждый мужчина, с которым его жене приходилось встречаться в течение долгого ряда лет, вызывает в нем сомнение и ревность. Не будучи в состоянии сослаться в доказательство ни на один действительный факт, он находится под непрерывным гнетом мысли о неверности жены.
Но это еще не все. Ему кажется, что она не только находится в преступной связи с мужчинами, а что ее неестественное половое влечение распространяется и на собственный пол. Всякий раз, когда она посещает подругу или целует молодую девушку, он видит в этом недозволенное, противоестественное в половом отношении действие.
Несмотря на все это, он любит свою жену и не может расстаться с нею. Как бы он ни был убежден в ее виновности и испорченности, ему достаточно взглянуть на ее «ногу в черном чулке» или на «подвязку», чтобы упасть к ее ногам и «со слезами на глазах» просить себе прощения.
Но муки ревности не оставляют его, так что он шесть раз «бежит» в далекие края. Не успеет, однако, прибыть на новое место, как страсть одолевает его; «он скован, но не железными цепями, которые он мог бы порвать, а каучуковыми цепями, которые все тянут его обратно». Он либо возвращается, либо вызывает к себе жену и детей. За сим следует трогательное свидание, и тотчас же новые муки ревности. Каждый лакей в гостинице, швейцар, встречный офицер – все они казались ему предметом любви его жены. Однажды он катался с женою в лодке; лодочник носил высокие сапоги, на которые жена обратила внимание; этого было достаточно, чтобы заподозрить ее в половом извращении.
Те же муки ревности вызывали в нем отношения жены к женщинам. Он ревновал даже к одной старухе, «походившей на ведьму». Когда жена однажды вернулась домой, ему показалось, что она стала похожей лицом на «ту старую ведьму», и из этого он заключил, что она была в гостях у последней и проделывала с нею безнравственные вещи.
Итак, вы видите, что ему было все равно: мужчина или женщина, старый или молодой, безобразный или красивый, – во всяком живом существе он видел предмет греха своей жены и был таким образом доведен до отчаяния, в котором написал эту книгу, заканчивающуюся словами: «Вот, дорогая, моя месть».
Все это мы узнаем из его собственного описания, и вовсе не нужно выслушивать другой стороны, чтобы убедиться, что дело идет о чистом бреде ревности.
Но картина болезни еще существенно пополняется его описанием. Самосознание, с каким он говорит о себе, самовосхваление, сквозящее в каждой строчке, служат признаком либо психического вырождения, либо – что в этом случае вероятнее – бреда величия. Он все время говорит о себе, как о «великом поэте», «знаменитом ученом» и т. д. В одном месте он говорит так же о том, что его талант вызывает зависть и что от него хотят отделаться – характерное выражение для людей, страдающих бредом преследования.
К важнейшим симптомам подобных заболеваний принадлежит то, что больные относят все окружающие их процессы к себе; в каждом движении, в каждом безобидном замечании даже незнакомой им личности они видят затаенное желание обидеть их. Все проявления окружающей среды они приводят в связь со своей личностью и из безобиднейших, простейших вещей черпают свежую пищу для укрепления своих безумных идей. Если на улице кто-нибудь откашливается, то это имеет отношение к ним; в газетах все статьи имеют их в виду, – словом, все вертится вокруг них, все делается ради них.
Этот симптом ясно обнаруживается во всей книге Стриндберга от начала до конца. Он ложно истолковывает самые безобидные выражения своей жены. Самые доброжелательные советы близких людей он считает хитрыми кознями.
Такие больные представляют опасность для общества. Стриндберг сам описывает, как он однажды «без всякого прямого повода», не отдавая себе отчета в своем поступке, а лишь уступая внезапному импульсу, напал на свою беззащитную жену и жестоко стал бить ее, так что только благодаря подоспевшим детям она избежала более серьезных последствий. Но вскоре после того он опять всецело отдался чувственной любви к этой женщине.
Он сам удивляется странности такого брачного сожительства: днем колотишь жену, а ночью покоишься в ее объятиях…
Но следует особо сказать, что оценивая деятельность творческих личностей, надо быть крайне осторожным. Можно дойти до невероятнейших заблуждений, если не поступать достаточно основательно при суждении о душевном состоянии или же если произвольно проводить границу физиологической широты, объявляя больным все, что не соответствует определенному типу, так называемому «нормальному человеку». Макс Нордау[19] старается, например, по романам Золя доказать всевозможные болезни автора. Нордау говорит: «Золя сильно одержим копролялией». Под копролялией понимают невольное извержение ругательств и низких выражений. По мнению Нордау Золя в высшей степени обладает этим симптомом, относящимся к ряду вынужденных действий и часто наблюдаемых у вырождающихся, – и это на том основании, что Золя вкладывает в уста своих героев проклятия и ругательства! Из описаний проституток и половых извращений Нордау заключает, что Золя сам страдает половой психопатией. Так как далее Золя в своем натуралистическим стремлении изображать все в неприкрашенном виде, уделяет много внимания и различным запахам, то Нордау приписывает ему болезненно развитое обоняние!..
Интересным явлением в литературе является граф Лев Толстой – поэт и философ. В нашем исследовании нас, конечно, больше интересует философ.
Уже в ранние годы в произведениях Толстого, наряду с правдивым изображением жизненных условий, наряду с замечательным психологическим анализом характеров, у него сказывается борьба за миросозерцание, которое могло бы умиротворить возникшие в его душе сомнения и противоречия. Культура, заключающаяся в том, чтобы доставлять радости и удовольствия меньшинству за счет всего человечества, кажется ему ничтожной; в собственности он видит источник всякого зла. «Казаки» и «Холстомер» являются выражением этих взглядов. Далее его занимает проблема смерти, связь между бытием и небытием. В рассказе «Три смерти» он описывает противоречие между природой и культурой по отношению к смерти. Решение этих загадок все более и более заинтересовало его, вызывало в нем все новые сомнения, пока он не дошел до отрицания всякой цели жизни.
В статье «Моя исповедь» он описывает, как долго он тщетно пытался ответить себе на вопрос: «Для чего я живу?» Чтобы он ни предпринял, ему являлся вопрос: «Для чего? и что будет потом?»… Если, спрашивал он себя, со смертью все прекращается, то какая цель – творить и работать, какое значение – быть почитаемым и знаменитым?
С присущей ему манерой Нордау критикует философию Толстого. Льва Толстого мучил вопрос «Для чего я живу?». В глазах Нордау это признак вырождения, так как он считает этот вопрос излишним. На него можно ответить без всякого труда. Верующий, говорит Нордау, не станет задумываться над этим вопросом; неверующий хорошо знает не только почему, но и для чего он живет, для него жизнь есть источник удовлетворения, т. е. удовольствия и счастья.
Но согласен ли этот взгляд с действительностью? Не живут ли тысячи верующих, для которых жизнь менее всего может считаться источником удовольствия, счастья? Кто действительно узнает мир, в котором мы живем, тот узнает, что имеются тысячи неверующих, которым жизнь доставляет лишь невыносимые страдания, муки и горе, но которые все-таки не желают добровольно расстаться с жизнью. Как часто мы видим, что люди, которых неизлечимые, тяжелые болезни лишили всякой радости и надежды в жизни, ни за что не желали бы расстаться с нею. Следовательно, не удовольствие и счастье служат причинами продолжения нашего существования, а присущее всем животным существам могучее влечение – чувство самосохранения, лежащее в основе нашей любви к жизни. Это чувство составляется из множества влечений и ощущений, как влечение к еде, к питью, ко сну и т. д. Это чувство составляется из множества влечений, которые, как мы выше видели, являются у человека весьма утонченными, составляет радость жизни. Последние, следовательно, служат лишь последствиями нашего продолжающегося существования, а не его причиной, как утверждает Нордау.
Но объяснения Нордау помимо своей неправильности вовсе не являются ответом на вопрос Толстого: «Для чего я живу?». Наши влечения образуют причину нашей жизни. Однако Толстой добивается не причины, а цели. Если же считать целью жизни удовлетворение влечений, т. е. удовольствия, о которых говорит Нордау, если, значит, утверждать, что мы живем для того, чтобы есть, тогда как мы едим для того, чтобы жить, то это является произвольным извращением фактов.
Надобно при этом заметить, что вопрос о цели и значении жизни занимал многих философов до Толстого и, несмотря на мнение Нордау, еще часто будет служить предметом размышления, отнюдь не является симптомом вырождения.
В своих этических исследованиях Толстой особенно интересовался современным браком. «Крейцерова соната», в которой он развивает свои воззрения относительно этого пункта, быстро распространилась по всему миру и дала повод к ожесточенным спорам и крупным недоразумениям. Из этого сочинения пришлось заключить (и это действительно было сделано), что нравственное учение Толстого сводится к уничтожению человеческого рода путем полного полового воздержания. На основе этого воззрения некоторые заподозрили Толстого в половой психопатии, каковою и объяснили его странное учение. В виду таких недоразумений Толстой счел нужным написать свое «Послесловие», в котором объясняет, какую цель он имел в виду своею «Крейцеровой сонатой».
Рассмотрев подробно брачное и внебрачное половое сношение в его санитарных и социальных отношениях, Толстой устанавливает идеалом, к которому должно стремиться, – абсолютную воздержанность, полное целомудрие. На замечание, что при осуществлении этого идеала человеческий род перестал бы существовать, он отвечает: «Но, не говоря уже о том, уничтожение рода человеческого не есть понятие новое для людей нашего мира, а есть для религиозных людей догмат веры, для научных же людей неизбежный вывод наблюдений об охлаждении солнца, – в выражении этом есть большое, распространенное и старое недоразумение. Говорят: «Если люди достигнут идеала полного целомудрия, то они уничтожатся, и потому идеал этот не верен». Но те, которые говорят так, умышленно или неумышленно смешивают две разнородные вещи – правило-предписание и идеал.
Целомудрие не есть правило или предписание, а идеал, или скорее – одно из условий его. А идеал только тогда идеал, когда осуществление его возможно только в идее, в мысли, когда он представляется достижимым только в бесконечности, и когда поэтому возможность приближения к нему – бесконечна. Если бы идеал не только мог быть достигнут, но мы могли бы представить себе его осуществление, он перестал бы быть идеалом».
Судя по этому объяснению, Толстой борется только с половой безнравственностью, и как в этом, так и в остальных его нравственных учениях нет ничего нового.
В вопросах философии, мировоззрения и морали, где мы еще так далеки от установления абсолютных истин, нам поэтому придется выказать к противнику больше терпимости, чем во всякой другой области. Каждый имеет право критиковать своего противника, а потому и Нордау мог написать про Толстого следующее: «Его мировоззрение, – плод отчаянного мыслительного труда всей его жизни, – стало быть не что иное, как туман, непонимание своих собственных вопросов и ответов и пустая болтовня. С его моралью, которой он сам придает гораздо большее значение, чем своей философии, дело обстоит не лучше, чем с последнею». Покамест Нордау ограничивается простою критикой, ему не возбраняется осуждать Толстого; но ведь такое же право принадлежит и всякому другому – иметь свое мнение о мировоззрении и морали Нордау. Но считать уклонение от своего мнения болезненным состоянием – это уже непозволительно.
Без сомнения, найдутся многие, которые к философии и морали Нордау отнесутся так же, как этот отнесся к Толстому. Так, например, Нордау говорит о браке: «Брак изобретен не для мужчин, а для женщины и ребенка. Он – общественное предохранительное учреждение для более слабой стороны. Мужчина еще не в такой мере преодолел и очеловечил свои полигамические животные влечения, как женщина. В большинстве случаев он ничего не будет иметь против того, чтобы заменить женщину, которой он обладал, другою, новою». Я полагаю, что если бы каждый, несогласный с этим мнением и многими другими утверждениями Нордау, был «вырождающимся», то на свете, кроме господина Нордау, оказалось бы очень мало разумных людей.
Если бы брак, как утверждает Нордау, был изобретен не для мужчины, а для женщины и для ребенка; если бы мужчина вступал в брачный союз не из собственного интереса, а лишь из сожаления, чтобы доставить «защиту» «более слабой стороне», то брак не имел бы никакой нравственной основы. Союз лишь тогда имеет прочность и нравственную устойчивость, когда он зиждется на справедливых взаимных интересах. Там, где их нет, союз должен расторгнуться, и никакая сила в мире не в состоянии укрепить его.
Идея, будто мужчина создан природой к полигамии, а женщина нет, не принадлежит Нордау, – ее неоднократно высказывали в печати. Я всегда видел в этой идее лишь попытку придать безнравственности и распутству сильного пола научное оправдание. Но если бы даже угодно было предположить, что в среднем половое влечение у мужчины сильнее, чем у женщины, то разве это оправдало бы мораль, разрешающую мужчине все, даже самое дикое распутство, и причисляющую к низко падшим женщину, которая лишь один раз не могла побороть влечения? Но это ли защита, которую «сильный» дарит «слабому»?
Новым, впрочем, является мнение Нордау, что мужчина не от рождения обладает более сильным половым влечением, чем женщина, а что «он еще не в такой мере преодолел и очеловечил свои полигамические животные влечения, как женщина». Таким образом, по мнению Нордау «слабая женщина», нуждающаяся в защите сильного мужчины, стоит на более высокой ступени развития, чем последний. Вот до чего договариваешься, когда желаешь во чтобы то ни стало скрасить свои слабости!
Главная ошибка и заблуждение Нордау заключается в том, что он считает себя вправе делать психиатрические выводы из своей чисто субъективной критики произведения искусства или поэтического творчества. Точка зрения эстетика-критика по отношению к художественному произведению должна быть совсем иной, чем точка зрения психолога или психиатра. Первый рассматривает произведение как таковое по его достоинству; последний же пытается ознакомиться по художественному произведению с психологическими процессами автора.
Гений о самом себе
(Из книги С. Дали «Дневник одного гения». Перевод с французского Н. Захаровой)
Совершенно уверен, что по аналитическим и психологическим способностям я намного превзошел Марселя Пруста. И не только потому, что тот игнорировал многие методы, в том числе и психоанализ, которым охотно пользуюсь я, но прежде всего оттого, что я, по самой структуре мышления, ярко выраженный параноик, иначе говоря, принадлежу к типу, наиболее подходящему для такого рода занятий, он же – депрессивный неврастеник, а значит, от природы наделен гораздо меньшими способностями к подобным изысканиям. Впрочем, это сразу же видно не его усам – унылым, поникшим, прямо-таки депрессивным, которые, как и еще более обвислые усы Ницше, являют собою полную противоположность бодрым и жизнерадостным усам Веласкеса, не говоря уж об ультраносорожьих усах вашего гениального покорного слуги.
Что и говорить, меня всегда особенно привлекала растительность на человеческом теле, и не только из эстетических соображений, то есть чтобы по тому, как растут волосы, определить, сколько у человека золота – ведь известно, что эти вещи тесно связаны, но также и с точки зрения психопатологии усов, этой трагической константы характера и несомненно самого красноречивого признака мужского лица.
Не менее очевиден и тот факт, что, хоть я и прибегаю с таким удовольствием к чисто гастрономическим терминам, надеясь, что они помогут легче проглотить мои чересчур сложные и трудноперевариваемые философские идеи, я неизменно требую от них самой суровой ясности – так чтобы на них был четко виден даже тончайший волосок. Просто не переношу никакого тумана, пусть даже и самого безобидного.
Вот почему я не без удовольствия повторяю, что Марселю Прусту, с его мазохистским самонаблюдением и садистским, педерастическим стремлением содрать все покровы с общества, удалось состряпать нечто вроде диковинного ракового супа – по-импрессионистски сверхосязаемого и почти что музыкального. Единственное, чего там не хватает, это самих раков, их, по существу, так сказать, заменяет вкус раковой эссенции.
Сальвадор Дали же, напротив, с помощью самых неуловимых эссенций и квинтэссенций, которые он добывает, сдирая покровы с себя и себе подобных – каждый из которых уникален и никогда не похож на другого, умудряется преподнести вам на роскошном блюде, и без единого волоска знания, самого что ни на есть подлинного рака – вот он, будто только что из воды, конкретный, живой, с блестящим панцирем, прикрывающим смачную мякоть реальности, какая она есть на самом деле.
Прусту удается рака превратить в музыку, Дали же, напротив, из музыки умудряется сделать рака.
Особенности сумасшедших гениев
(Из книги Ч. Ломброзо «Гениальность и помешательство». Перевод с итальянского К. Тетюшиновой)
1). Прежде всего следует заметить, что у сумасшедших гениев почти совсем нет характера, того цельного, настоящего характера, никогда не изменяющегося по прихоти ветра, который составляет удел лишь немногих избранных гениев. Так, например, Тассо постоянно бранил высокопоставленных лиц, а сам всю жизнь пресмыкался перед ними и жил при дворе. Кардано сам обвинял себя во лжи, злословии и страсти к игре. Руссо, щеголявший своими возвышенными чувствами, выказал полную неблагодарность к осыпавшей его благодеяниями женщине, бросал на произвол судьбы своих детей, часто клеветал на других и на самого себя и трижды сделался вероотступником, отрекшись сначала от католицизма, потом от протестантства и, наконец, – что всего хуже – от религии философов.
Шопенгауэр восставал против женщин и в то же время был их горячим поклонником; проповедовал блаженство небытия, нирваны, а себе предсказал более ста лет жизни.
2). Здоровый гениальный человек сознает свою силу, знает себе цену и потому не унижается до полного равенства со всеми; но зато у него не бывает и тени того болезненного тщеславия, той чудовищной гордости, которая снедает психически ненормальных гениев и делает их способными на всякие абсурды.
Тассо и Кардано часто намекали на то, что их вдохновляет сам Бог, а Магомет высказывал это открыто, вследствие чего малейшую критику своих мнений они считали чуть не преступлением. Кардано писал о себе: «Природа моя выше обыкновенной человеческой субстанции и приближается к бессмертным духам». О Ньютоне говорили, что он способен был убить каждого, кто критиковал его произведения. Руссо полагал, что не только все люди, но даже все стихии в заговоре против него. Может быть, именно гордость заставляла этих злополучных гениев избегать общения с людьми. Свифт, издевавшийся над министрами в своих сатирах, писал одной герцогине, изъявившей желание с ним познакомиться, что чем выше положение лиц, его окружающих, тем более они должны унижаться перед ним.
Шопенгауэр не раз упоминает в своих письмах о чьем-то намерении поставить его портрет в особо устроенной часовне, точно святую икону.
3). Некоторые из этих несчастных обнаруживали неестественное, слишком раннее развитие гениальных способностей. Так, например, Тассо начал говорить, когда ему было только 6 месяцев, а в 7 лет уже знал латинский язык. Восьмилетнему Кардано являлся гений и вдохновлял его. Ампер в 13 лет уже был хорошим математиком. Паскаль в 10 лет придумал теорию акустики, основываясь на звуках, производимых тарелками, когда их расставляют на столе, а в 15 лет написал знаменитый трактат о конических сечениях.
4). Многие из них чрезвычайно злоупотребляли наркотическими веществами и спиртными напитками. Так, Галлер поглощал громадное количество опия, а Руссо – кофе; Тассо был известный пьяница; Бодлер прибегал к опьянению опием, вином и табаком. Кардано сам сознавался в злоупотреблении спиртными напитками, а Свифт был ревностным посетителем лондонских таверн.
5). Почти у всех этих великих людей были какие-нибудь ненормальности в отправлениях половой системы. Тассо вел чрезвычайно развратную жизнь до 38 лет, а потом совершенно целомудренную. Кардано, напротив, смолоду страдал бессилием, но в 35 лет начал развратничать.
Паскаль в молодости давал полную волю своей чувственности, но потом считал безнравственным даже поцелуй матери. Руссо страдал гипоспадией и сперматореей. Ньютон и Карл XII, как говорят, никогда не приносили жертв Афродите. Ленау[20] писал о себе: «У меня есть печальная уверенность, что я неспособен к супружеской жизни».
6). Они не чувствовали потребности работать спокойно в тиши своего кабинета, а, напротив, как будто не могли усидеть на одном месте и должны были путешествовать постоянно. Ленау переезжает из Вены в Штокерау, оттуда в Гмунден и, наконец, эмигрирует в Америку. «Я чувствую необходимость как можно чаще переменять место жительства, – пишет он, – это мне освежает кровь».
Тассо странствовал постоянно; из Феррары он отправлялся то в Урбино, то в Мантую, Неаполь, Париж, Бергамо, Рим или Турин. Эдгар По приводил в отчаяние репортеров тем, что переезжал то и дело из Бостона в Нью-Йорк, из Ричмонда в Филадельфию, Балтимор и пр.
Руссо, Кардано и Челлини жили то в Турине, то в Болонье, то в Париже, то во Флоренции или в Риме. «Перемена места составляет для меня потребность, – говорил Руссо, – весною и летом я не могу пробыть в одной и той же местности более двух или трех дней, а если мне нельзя уехать, то я делаюсь болен».
7). Не менее часто меняли они также свои профессий и специальности, точно мощный гений их не мог удовольствоваться одной какой-нибудь наукой и вполне в ней выразиться[21]. Свифт кроме сатир, писал еще о мануфактурах в Ирландии, занимался теологией, политикой и составил исторический очерк царствования королевы Анны. Кардано был в одно и то же время математиком, врачом, теологом и беллетристом. Руссо брался за всевозможные профессии. Гофман служил в судебном ведомстве, рисовал карикатуры, занимался музыкой, был драматургом и писал романы. Тассо, а также впоследствии Гоголь перепробовал все роды поэзии эпической, драматической и дидактической; первый писал еще статьи по истории, философии и политике. Ампер, с детства владевший и кистью и смычком, был в то же время лингвистом, натуралистом, физиком и метафизиком. Ньютон и Паскаль в периоды умопомрачения оставляли свою специальность (физику) и занимались теологией. Галлер писал о поэзии, теологии, ботанике, практической медицине, физиологии, нумизматике, восточных языках, патологической анатомии и хирургии и даже изучал математику под руководством Бернулли. Ленау занимался медициной, земледелием, юридическими науками, поэзией и теологией. Уолт Уитмен, англо-американский поэт, несомненно, принадлежащий к числу помешанных гениев, был типографщиком, учителем, солдатом, плотником и некоторое время даже чиновником – занятие, совсем уже не подходящее для поэта. Эдгар По занимался физикой и математикой.
8). Подобные сильные, увлекающиеся умы являются настоящими пионерами науки; они страстно предаются ей и с жадностью берутся за разрешение труднейших вопросов, как наиболее подходящих, может быть, для их болезненно возбужденной энергии; в каждой науке они умеют уловить новые выдающиеся черты и на основании их строят нелепые иногда выводы. Так, Ампер всегда брался в математике за разрешение труднейших задач, «отыскивал пропасти», по выражению Араго. Руссо в «Devin du Village» («Деревенский колдун») пытался создать «музыку будущего», воплощенную потом в своих композициях другим гениальным безумцем – Шуманом. Свифт говорил обыкновенно, что чувствует себя в хорошем настроении только тогда, когда ему приходится рассуждать о самых трудных и наиболее чуждых его специальности вопросах. И действительно, читая его письмо «О прислуге», можно подумать, что оно написано именно слугой, а уж никак не теологом и публицистом. Точно так же в «Исповеди вора» он до того правдиво изобразил похождения одного из них, что товарищи его сочли нужным сознаться в сделанных ими преступлениях, думая, что глава их шайки выдал все свои тайны. А когда Свифт вздумал прикинуться католиком, то своими проповедями обманул даже римских инквизиторов, этих завзятых мошенников.
Уолт Уитмен создал свое особое стихосложение без рифмы и размера. Произведения По, по словам одного из его поклонников (Бодлера), как будто и созданы лишь с целью доказать, что странность составляет существенную часть прекрасного; они собраны им под общим заглавием «Арабески и гротески» на том основании, что в них нет человеческих типов, они составляют как бы внечеловеческий род литературных произведений. Напомним здесь, кстати, что сумасшедшие артисты тоже обнаруживают склонность к арабескам, но только у них в арабески входят и человеческие лица.
Сам Бодлер тоже придумал немало курьезов, например поклонение искусственной красоте, поэтические аналогии для различных ароматических веществ, и создал так называемые поэмы в прозе.
9). У всех этих поврежденных гениев есть свой особый стиль – страстный, трепещущий, колоритный, отличающий их от других здоровых писателей и свойственный им, может быть, именно потому, что он вырабатывается только под влиянием психоза. Предположение это подтверждается и собственным признанием таких гениев, что все они по окончании экстаза не способны не только сочинять, но даже мыслить. Тассо говорит в одном из своих писем: «Я несчастлив и недоволен всегда, но в особенности, когда сочиняю». «Мысли у меня родятся с трудом, – сознавался Руссо, – развитие их идет медленно, туго, и я могу быть красноречивым только в минуты страсти». Живые, пламенные вступления к статьям Кардано, столь не похожие на обычный крайне монотонный язык его сочинений, наглядно подтверждают громадную разницу в мышлении его при начале и в конце экстаза. Галлер, один из наиболее счастливых поэтов, говорил, что вся сущность поэтического искусства заключается в его трудности. Восемнадцатое из своих «Провинциальных писем» Паскаль переделывал тринадцать раз.
Может быть, именно это сходство в натуре и в стиле влекло Свифта и Руссо к произведениям Тассо, а Галлеру, суровому Галлеру, внушало симпатию к фантастическим и в высшей степени безнравственным сочинениям Свифта. По той же причине Ампер восторгался странностями Руссо, а Бодлер подражал По, сочинения которого даже перевел на французский язык, и боготворил Гофмана.
10). Почти все они глубоко страдали от религиозных сомнений, которые невольно представлялись их уму, между тем как робкая совесть и больное сердце заставляли считать такие сомнения преступлениями. Тассо, например, мучился от одного только опасения, что он еретик. Ампер часто говорил, что сомнения – самая ужасная пытка для человека. Галлер писал в своем дневнике: «Боже мой! пошли мне хотя одну каплю веры; разум мой верит в тебя, но сердце не разделяет этой веры – вот в чем мое преступление». Ленау жаловался в последние годы своей жизни: «В те часы, когда у меня особенно сильно развивается болезнь сердца, мысль о Боге оставляет меня». По мнению критиков, он воплотил мучившие его сомнения в герое своей поэмы «Савонарола».
11). Затем все психически больные гении без исключения чрезвычайно много занимаются своим собственным «я» и с намерением выставляют на вид свое ненормальное состояние, как будто стараясь этим признанием оправдать свои нелепые поступки.
Очень естественно, что при своем громадном уме и замечательной наблюдательности они наконец убеждались в своей ненормальности и глубоко страдали от этого. Все люди охотно говорят о себе, но в особенности – помешанные, которые в этом случае делаются положительно красноречивыми (подобный пример мы увидим в приложении – автобиография помешанного); но какой же силы должно достигать это красноречие, когда к безумию присоединяется гениальность! Жгучие, пламенные страницы выливаются у таких писателей, едва только они заговорят г своих страданиях; настоящие перлы френопатической поэзии выходят иногда из-под их пера, но зачастую крупная личность злополучного автора выставляется при этом в далеко не выгодном свете. Кардано написал, кроме своей автобиографии, несколько поэм, сюжетом которых служат его несчастия, и статью «О сновидениях», почти исключительно наполненную только описаниями виденных им снов и представлявшихся ему галлюцинаций. Поэмы Уитмена – не что иное, как его собственная биография, изложенная стихами, что он и сам подтвердил отчасти, сказав: «Тема для гимна взята маленькая, но она же и самая большая… я сам». В этом гимне описывается ребенок, которому достаточно было увидеть что-нибудь – облако, овцу, камень, пьяных, стариков, чтобы тотчас же вообразить и себя самого облаком, камнем и пр. Этот ребенок и есть сам Уитмен. Руссо в своей «Исповеди», «Диалогах» и «Rêveries», как Мюссе в «Признаниях», а Гофман в своем «Крейслере», в сущности, только описывали самих себя и свое безумие.
То же самое говорит Бодлер и о рассказах По: «Темой для них он брал всегда исключительные случаи в жизни человека, например галлюцинации, сначала смутные, неопределенные, но мало-помалу принимающие характер несомненных фактов: нелепые понятия, овладевшие умом и сообщившие мышлению свою дикую логику; припадки истерии, совершенно поработившие волю, противоречия между настроением и рассудком, доходящие до того, что страдание выражается смехом».
Свифт подробно, день за днем, описывал свою жизнь в сочинении, озаглавленном «Письма к очень молоденькой леди», и указывает на свое умопомешательство в таких весьма недвусмысленных выражениях: «От всего человеческого тела поднимаются испарения, идущие к мозгу: если они не слишком обильны, человек остается здравомыслящим; если же их слишком много, то они вызывают в нем экзальтацию и превращают его в философа, политика или основателя новой религии, т. е. в помешанного. Поэтому я нахожу несправедливым заключать всех сумасшедших в Бедлам. Следовало бы назначить комиссию, которая сортировала бы их для того, чтобы эти гении, изнывающие теперь в больнице, могли быть полезны обществу: например тех, кто страдает эротическим помешательством, следовало бы помещать в дома терпимости, бешеных – отдавать в солдаты и пр. Я сам принадлежу также к числу помешанных: фантазия у меня часто разыгрывается до такой степени, что разум уже не в состоянии сдерживать ее; вот почему друзья мои оставляют меня одного лишь в том случае, если я обещаю им дать своим мыслям иное направление».
12). Главные признаки ненормальности этих великих людей выражаются уже в самом строении их устной и письменной речи, в нелогических выводах, в нелепых противоречиях и в уродливой фантастичности. Разве Сократ, гениальный мыслитель, предугадавший христианскую мораль и еврейский монотеизм, не был сумасшедшим, когда руководствовался в своих поступках голосом и указаниями своего воображаемого гения или даже просто чиханием? А что сказать о Кардано, о том самом, который предупредил Ньютона в открытии законов тяготения, затем в своей книге «De Subtilitate» сам приписывал галлюцинациям дикие выходки бесноватых и прорицания некоторых монахов-отшельников и в то же время объяснял участием какого-то Духа не только свои научные открытия, но даже треск доски у письменного стола и дрожание пера в своих руках!..
Относительно же великих писателей-алкоголиков я заметил, что у них есть свой особый стиль, характерным отличием которого служит холодный эротизм, обилие резкостей и неровность тона вследствие полной разнузданности фантазии, слишком уж быстро переходящей от самой мрачной меланхолии к самой неприличной веселости. Кроме того, они обнаруживают большую склонность описывать сумасшедших, пьяниц и самые мрачные сцены смерти. Бодлер пишет о По: «Он любит выставлять свои фигуры на зеленоватом или синеватом фоне при фосфорическом свете гниющих веществ, под шум оргий и завываний бури; он описывает смешное и ужасное из любви к тому и другому».
О самом Бодлере можно сказать, что у него тоже заметно пристрастие к подобным сюжетам и к описанию действий алкоголя и опия.
Живописец Стен, страдавший запоем, постоянно рисовал пьяниц. У Гофмана рисунки переходили обыкновенно в карикатуры, повести – в описание неестественных эксцентричностей, а музыкальные композиции – в какофонию.
Мюссе прибегал к вычурным уподоблениям, как, например, в описании мадридских красавиц: