Во время Советско-финской войны я был на военных сборах, где меня обучали ориентировке на местности, стрельбе из винтовки и диверсионно-подрывному делу. Учась воинским дисциплинам, я их всерьез не принимал и относился к ним как к забаве, но впоследствии все это мне очень пригодилось. Уже с 1939 года в Европе шла война, и ее грозовые тучи приблизились к границам России и тяжело нависли над нею.
В прекрасное солнечное воскресение 22 июня 1941 года началась война. В большей части страны люди приготовились беззаботно и радостно провести день отдыха, и не ведали они, что на западных границах страны идут кровопролитные бои с войсками немецкого вермахта, что тысячи наших соотечественников убиты и ранены в собственных жилищах, разрушенных немецкой авиацией. Я тогда жил на Васильевском острове и работал там же в Университете. Услышав о войне, я, долго не раздумывая, отправился на призывной пункт, где формировалась Василеостровская дивизия народного ополчения. Мне выдали форму, новые остро пахнущие кирзовые сапоги и тяжелую громоздкую винтовку образца 1891 года. Винтовка была не новая, с обшарпанным прикладом, но действовала исправно и при ней был вороненой стали трехгранный штык, про который, как мне помнилось, сказал Суворов, что пуля – дура, а штык – молодец. Чтобы опознать свою шинель, я на оборотной стороне воротника арабской вязью написал свою фамилию несмываемой краской, которая была в каптерке.
После краткой боевой подготовки нашу дивизию народного ополчения перебросили на Лужский оборонительный рубеж. Мы заняли уже заранее вырытые горожанами траншеи и приготовились к обороне. В нашей роте все были знакомые лица по университету: студенты, преподаватели, доценты и даже один профессор. Все они были в боевом настроении духа, но если внимательно присмотреться к ним, это была малобоеспособная интеллигенция, добрая половина – в очках. Был в нашей роте воин, подлый тип по фамилии Петренко, который с поганой ухмылочкой как-то сказал мне: «А тебе-то что, американскому еврею, здесь надо? Мы хотя погибнем за Родину, а ты что сюда затесался?» Я ему на это ничего не сказал, но потом, когда стало жарко и мы пошли в атаку, он первый бросил винтовку и поднял руки.
Несколько дней все было тихо и спокойно, если не считать, что нас несколько раз облетал немецкий самолет-разведчик, так называемая «рама». Мы занимались всяк своим делом, исправно ходили на полевую кухню с круглыми котелками, получая крутую гречневую кашу, мясные консервы и хлеб. Грелись на уже нежарком осеннем солнышке, читали книги. Но недолго продолжалось это блаженство. Немецкие войска приблизились к нашим позициям вплотную и с ходу начали артиллерийскую подготовку, которая продолжалась полчаса. Это нам показалась кромешным адом. Земля вставала дыбом, и перед глазами был только огонь и дым. От страшного грохота взрывов я почти оглох. Когда это все кончилось и рассеялся дым, я увидел землю, изрытую воронками, убитых бойцов, отдельные кровавые части тел и внутренностей. Кричали раненые, взывая о помощи. Третьей части нашей роты как не бывало. Пахло гарью и кровью. Затем на нас пошли танки, за которыми, прячась, группами бежали немецкие солдаты. По танкам стали стрелять наши пушки и два танка начали гореть. Танки повернули назад, и тогда командир поднял нас в атаку и с криком «За Родину, за Сталина!», с пистолетом в руке, как-то боком, скачками понесся вперед. С винтовками наперевес, с криком «Ура!» мы бросились за ним. Немцы залегли и встретили нас огнем из автоматов. Некоторые из бежавших падали. Немцы стали метать гранаты. Взрывом у меня вышибло винтовку из рук, и я больше ничего не помнил.
Когда я очнулся, то увидел немцев, ходивших по полю и пристреливающих наших раненых солдат. В стороне стояла кучка пленных, и меня погнали к ним. Так началась другая, уже совершенно невообразимая жизнь в немецком плену. Как я потом узнал, Советское правительство не подписало какую-то Женевскую конвенцию об обращении с пленными, и мы оказались вне закона. Немцы считали нас за мусор и соответственно обращались с нами. Нас долго гнали по дороге и, наконец, пригнали к какому-то полю, огороженному колючей проволкой, где уже сидело и лежало множество советских пленных солдат и командиров. Оказавшись за колючей проволкой, я первым делом достал свою красноармейскую книжку и порвал ее вклочья, выбросил также пластмассовый черный патрончик. Так сидели мы день и ночь. Уже начались холодные осенние дожди, и все мы промокли до нитки и дрожали от холода.
Утром внутрь лагеря вошли вооруженные немцы и начали сортировку пленных. Первым делом выбирали политруков, командиров и евреев. Политруков и евреев сразу увели на расстрел в противотанковый ров. Командиров тоже отделили от общей массы и куда-то увели.
Мы пили воду из луж и кричали, чтобы нам дали есть. Немцы подогнали к воротам грузовик с кормовой свеклой и вывалили ее на землю. Началась дикая свалка. Кому-то досталась свеклина, кому-то нет. Немцы стояли, смотрели и хохотали, показывая на нас пальцем, а некоторые фотографировали нас. Две недели мы голодали, дрожали и мокли под холодными дождями. Немцы перекинули через проволку несколько лопат, и мы тут же в поле хоронили умерших от ран и болезней наших товарищей.
На третьей неделе пленения нас опять под конвоем погнали по дороге и пригнали к лагерю, где были выстроены бараки. Из соседних деревень приходили к проволке женщины и долго вглядывались в пленных. Некоторые кричали немцам: «Пан, пан, это мой муж!» – и показывали на кого-либо. И немцы отдавали им, кого они выбрали. Однажды нас построили и погнали дальше на Псковщину. По дороге ослабевших и больных конвоиры пристреливали, оставляя в придорожных кюветах. Один пожилой солдат, шедший рядом со мной, с ненавистью смотрел на конвоиров и бормотал: «Ничего, ничего, все это со временем вам отплатится».
Нас пригнали в стационарный лагерь и распределили по баракам. Я свободно говорил по-немецки, общаясь с конвоирами, и начальник лагеря обязал меня быть переводчиком. Это было для меня большой привилегией, я мог свободно перемещаться по лагерю, посещать офицерские и мусульманские бараки. Охрана в этом лагере состояла из войск «СС». Начальство лагеря стало ценить меня как переводчика, и мне было выдано немецкое обмундирование без знаков различия и нарукавная повязка: «Переводчик». Как-то раз в массе военнопленных мелькнуло лицо моего недоброжелателя с его поганой ухмылкой, и результаты этой встречи не заставили себя долго ждать. Меня вскоре вызвали к начальнику лагеря. У него в кабинете сидели еще трое офицеров в черной эсэсовской форме. Как только я вошел и, поздоровавшись, встал у двери, все сразу уставились на меня и на какое-то время в кабинете воцарилось молчание. Наконец начальник спросил:
– Ты есть еврей?
– Нет, – ответил я.
– Так почему же пленный Петренко доносит, что ты есть еврей?
– Я не знаю, кто такой Петренко и почему он приписывает мне эту национальность.
– Пройди в соседнюю комнату, и эксперты осмотрят тебя, и если они определят, что ты – юде, то нам придется расстаться с тобой, хотя ты для нас есть ценный переводчик.
В соседней комнате мне приказали раздеться, и эксперты приступили к обследованию, диктуя свои выводы сидящему за пишущей машинкой протоколисту: «Тип лица – нордический, параметры краниометрии – соответствуют арийской расе, цвет радужки – голубой, волосы головы – светлые, ушные раковины не семитского типа, пальцы кистей рук – прямые длинные, кожные покровы – светлые, телосложение правильное, ближе к азиатскому типу. Крайняя плоть полового члена – ритуально обрезана».
Затем эксперты приказали протоколисту привести собаку. Он вышел и вскоре вернулся со здоровенным псом – немецкой овчаркой. Собака подскочила ко мне, сильно ткнулась несколько раз холодным носом в мой живот и спокойно отошла. Эксперты продиктовали: «Собака еврейского запаха не обнаружила».
Мне приказали одеться и привели в кабинет начальника лагеря, который, сидя за столом, курил сигару и просматривал солдатскую иллюстрированную газету. Прочитав поданный ему протокол, он спросил:
– А почему ты обрезан?
– Потому что я – татарин.
– А откуда ты так хорошо знаешь немецкий язык?
– Моя мать была татарка. Отца я не знаю. А жили мы у колонистов-немцев Поволжья, где мать работала у них на ферме дояркой.
Эту легенду я придумал еще в первом лагере, когда мы сидели на земле и мокли под холодным дождем.
– Гут, – сказал начальник, вставая с кресла, – сейчас мы пойдем в татарский блок и там решим этот вопрос окончательно.
В татарском бараке при виде начальства все военнопленные татары встали. На ближайшем столе я увидел раскрытый Коран на арабском языке. Я подошел к столу и начал громко читать. Это была сура – Юсуф о Иосифе прекрасном. Татары внимательно слушали. Немногие из них понимали арабский язык, но гармоничные звуки арабской речи были знакомы всем. Дочитав суру до конца, я стал комментировать ее по-татарски. Татары слушали, одобрительно кивали головами и почтительно улыбались. Когда я окончил, один из экспертов спросил татарского старосту барака, признает ли он во мне татарина. Он утвердительно ответил: «Это наш человек. И он не просто казанский татарин, а ученый мулла».
С тех пор я окончательно утвердился в должности переводчика. Меня перевели в дом для охранников лагеря и стали выдавать унтер-офицерский паек. А Петренко вскоре был изобличен товарищами по бараку как доносчик и предатель и тайно ночью удавлен с инсценировкой самоповешения.
С этого времени подпольный комитет сопротивления лагеря всегда получал от меня информацию о положении на фронтах, об акциях, готовящихся против военнопленных, о завербованных агентах. Несколько раз я помогал группам военнопленных совершать побег из лагеря, сообщая им о благоприятных к этому обстоятельствах. Постоянно с большими партиями военнопленных, которых гоняли на лесоповал, мне приходилось выходить за пределы лагеря и иногда по неделям жить в лесу. Во время пребывания вне лагеря я ежедневно искал возможности как-то выйти на связь с партизанами. Вольнонаемных рабочих на лесоповале было немного, да и попытки эти могли кончиться для меня плачевно, но я упорно не оставлял их. На трелевочном тракторе, который таскал срубленные бревна к дороге, работал свободный деревенский мужик. Я с ним пытался заговаривать, угощал его сигаретами и шнапсом, но, вероятно, его отпугивал мой немецкий мундир и мое официальное положение переводчика.
Со временем немцы стали посылать меня с различными поручениями в поселок, где был лесопильный завод, работавший на Германию. В поселке я часто встречался со знакомым трактористом и все продолжал донимать его своими вопросами, пока, наконец, он не доверился и указал на связного, которым оказался деревенский священник из церкви святых Апостолов Петра и Павла. Когда в следующий раз по дороге в лагерь я решил навестить батюшку, то застал его дома за чаепитием у пышущего жаром самовара. Батюшка недоверчиво взглянул на меня маленькими заплывшими глазками и пригласил на чашку чая. Я начал издалека, косвенно намекая на мое желание связаться с партизанами. Батюшка внимательно и пристально посмотрел на меня, потурсучил свою рыжую бороду и сказал: «Темна вода во облацех. Мы этим не занимаемся, а знаем только свою аллилуию да Господи помилуй».
Он был старый вдовец и в поповском доме жил один, но в комнатах было чисто, уютно и тепло. На полу были постелены деревенские домотканые дорожки, а перед иконостасом лежал круглый коврик из цветных тряпочек. Видно, приходящие богомолки заботились о нем, убирали в доме и готовили ему. Я и так и сяк, с разными подходами пытался его разговорить, но он был как кремень – крепок и недоверчив. Я даже засомневался, туда ли я попал. Живя в таком комфорте, когда кругом дикая обстановка и на каждом шагу поджидает расправа и даже смерть, вряд ли этот батюшка будет рисковать своим благополучием. Но все же я предпринял еще одну попытку и, ничего не скрывая, рассказал ему всю свою жизнь. Он внимательно слушал, вытирал полотенцем потное красное лицо, временами ахая и крестясь, удивляясь превратностям моей судьбы. Но дело сдвинулось только тогда, когда я предоставил ему доказательство моей связи с лагерным комитетом сопротивления. Батюшка спросил меня относительно моей веры, и я сказал ему, что тяготею к Православию еще со времен моей жизни в Америке, но посещать церковь сейчас не могу, поскольку выдаю себя за татарина. Батюшка сказал мне, что в следующий раз, когда я буду возвращаться из поселка в лагерь, меня догонит на телеге мужичок и подвезет до лагеря. И действительно, в следующий мой приход в поселок на обратном пути меня догнал старик на телеге и предложил подвезти. И мы с ним договорились на определенное число, когда партизаны нападут на лесоповал, перебьют охрану и уведут к себе в отряд около ста военнопленных. В свое время так оно и произошло.
В партизанском отряде я пробыл полтора года, пока не получил тяжелое ранение в бою. Вот когда пригодились полученные мною навыки диверсионно-подрывной специальности. Я отрастил себе бороду и под разными обличьями, то пастуха, то лесоруба, то извозчика, ходил минировать дороги, шоссе и железнодорожные пути. Тяжелая, очень тяжелая была эта партизанская жизнь, и особенно зимой, когда выпадал глубокий снег, чередующийся с оттепелями. Временами отряд нес большие потери от рейдов немецких карателей.
Однажды в отряд привезли батюшку из поселка, где ему уже было нельзя оставаться. Я с радостью приветствовал его и после часто навещал и слушал его наставления. Был он простой и добрый старик, а на Богослужения его собирался почти весь отряд. И особенно любили слушать его проповеди о покаянии. Батюшка говорил простым народным языком, доходящим до сердца. Одним летним солнечным утром он окрестил меня в лесной речке с православным именем Петр.
Но вот наступила осень, и в тот роковой день, когда с деревьев сыпались золотые и багряные листья, наш отряд был поднят по тревоге и занял оборонительную позицию. Проводники-предатели вели к нам немецких карателей численностью не менее батальона. Бой был тяжелый, и наш отряд понес значительные потери, но и карателей немало осталось лежать в лесу. Я же в самом конце боя получил тяжелое ранение разрывной пулей в левое плечо. Кость была раздроблена, рука висела на коже, и партизанский хирург произвел высокую ампутацию. Ночью, на специально приготовленной площадке, приземлился вызванный по рации самолет и забрал тяжелораненых.
Два месяца я лежал в госпитале в Вологде и вышел оттуда, не зная что с собой делать. Но все же жизнь как-то помалу наладилась. Кончилась война, и я вернулся в Ленинград, женился и стал опять преподавать в Университете.
Из Америки с черной повязкой на глазу как-то приезжал мой старший брат Рувим и звал меня назад в Чикаго, где у него была солидная торговая фирма, но я наотрез отказался. Он рассказал мне, что мать умерла, а брат Яков, будучи военным моряком, погиб при налете японской авиации на Пирл-Харбор.
С Петром – героем этого повествования – я познакомился в Приморском парке победы весенней теплой порой. Он сидел на скамейке седой, безрукий, с вертикальным шрамом, пересекающим левую щеку, с мужественным лицом скандинава и смотрел на небо, где кружились ласточки. У ног его лежала пушистая белая собачка. Я сел рядом и мы разговорились и познакомились. После этого несколько раз встречались, и он рассказал мне свою историю. Не знаю, дожил ли он до XXI-го века. Если жив, то дай Бог ему многая лета, а если нет, то Царствие ему Небесное.
Странник
(Рассказ монаха Псково-Печерского монастыря)
И был в тысяча девятьсот тридцать третие лето Господне голод на Украинской земле.
Я хожу по выжженной знойным солнцем серой степи, срываю какие-то сухие былинки, выкапываю твердые вяжущие рот корешки и перетираю их зубами. Я смотрю на свои костлявые с синими ногтями руки, на худые, обтянутые сухой кожей ноги с узлами коленок и думаю: хватит ли у меня сил добраться до Румынской границы? На благодатной моей Родине Украине, про которую Гоголь сказал, что воткни в землю оглоблю – и вырастет тарантас, сейчас – голодомор. Не вьются над печными трубами хат голубые дымки. Не пахнет свежеиспеченным пшеничным караваем. Не бегают по пыльным сельским улицам веселые дети, не плавают в ставках белые гуси и не лежат в грязи знаменитые украинские свиньи. Но куда ни взгляни, стоят опустевшие притихшие села, со снятыми соломенными крышами на хатах, с хлопающими на ветру оконными ставнями. Где же люди?! Мало их осталось. Кто лежит на кладбище, кто лежит неубранный в хате, кто убежал куда глаза глядят. Голодомор!
Имя мое – Харалампий, что означает: радостью сияющий. Такое имя дал мне при крещении наш приходской батюшка, но не сияю радостью, а из последних сил тащусь, чтобы перейти Румынскую границу и спастись от голода. У них голода нет, а у нас голодомор. Не знаю, почему такая беда нашла на Украину. В народе говорили – власти виноваты. Выгребли у людей все зерно до последнего, что и сеять нечего было. Но вот, Слава Богу, вдали на солнце блестит водная гладь Дуная, но что это? По берегу все черно от собравшихся людей, но к реке подойти невозможно, везде заставы пограничников с пулеметами и собаками. Упал я на землю, плакал, звал мать, но не слышала меня мать, лежащая в могиле.
Сжалились надо мной в Вилково рыбаки, идущие на шхуне в Крым, и довезли меня до Качи. По дороге рыбкой подкармливали. В Каче я сидел на базаре и просил милостыню. Молодая татарка бросила мне лепешку, качинские греки дали связку вяленой рыбы. В Крыму было полегче. Люди что-то подавали, и я шел по пыльной дороге сухими степями под бездонной синевой крымского неба. Прошел пыльный и грязный поселок Джанкой, степной Карасубазар, унылые Семь Колодезей и вышел к ослепительно белому городу Керчи около горы Митридат.
Стоя с протянутой рукой у круглой древней церкви Иоанна Крестителя, я наполнил свою холщевую суму кусками хлеба и вяленой рыбой. Храм безбожными властями был закрыт, и мне сказали, что в Керчи открыта только кладбищенская церковь. Она оказалась маленькой, но ухоженной, с хорошими, греческого письма, иконами. Священник – ветхий старец с длинной седой бородой, был из монахов. Он подавал возгласы тихим старческим голосом. После службы, молитвенных треб и отпевания утопшего рыбака, я подошел к священнику и исповедался, облегчив свою душу. Он вынес из алтаря Чашу и причастил меня. Я поблагодарил доброго старца, поклонился ему до земли и пошел к Керченской переправе.
На собранные подаянием деньги я купил билет на пароход и переправился через пролив на Кубанскую землю. Так шел я, побираясь, до Владикавказа, где еще была открыта Военно-Грузинская дорога, ведущая через горы в древнюю столицу Грузии Мцхета. В горах на перевале было уже холодно. Кое-где земля была припорошена снегом. Слава Богу, что я успел до зимы, когда дорога через перевал закрывается. Никогда я еще так высоко к небу не поднимался. Где-то внизу ходили облака и кружили орлы. Справа поднимались заснеженные вершины Казбека, и здесь в горах я впервые почувствовал величие Божие как Творца всего этого дикого и грозного нагромождения земной тверди. Вдоль дороги кое-где были поставлены памятные кресты и камни путникам, погибшим здесь в пропасти. У каждого креста я останавливался и молился об упокоении их душ.
Спустившись с гор в Мцхета, я увидел много больших церквей и дивился их непривычной архитектуре. Уставший, я сел на камень, вынул из торбы кусок хлеба и стал его жевать. Мимо шел народ, громко разговаривавший на непонятном языке и размахивающий руками. Уже чувствовалась осень даже здесь на юге. Деревья и кусты, покрывающие склоны гор, пламенели щедрыми сочными красками осени. Ветра не было, и в холодном прозрачном воздухе пахло прелыми листьями и дымком, идущим из печных труб грузинских домов, где хозяйки готовили вечернюю снедь. Идущие по дороге люди обращали внимание на мой жалкий вид, останавливались и расспрашивали меня, откуда я иду, есть ли у меня дом и родители. Некоторые давали мне немного денег. Я удивлялся, насколько здесь был жалостливый и душевный народ. А на просторах Украины и России никто не обращал на меня внимания. Народ там был замученный, хмурый, и в лучшем случае подадут кусок хлеба, ну и за это Слава Богу.
На выходе из Мцхета я остановился у небольшого духана, из дверей которого шли такие аппетитные запахи, что у меня закружилась голова. На большой вывеске над дверью духана художником были изображены румяные шашлыки на шампурах, золотистая жареная рыба, обсыпанная зеленью, горки хлеба и кувшины с вином. Под всем этим была надпись: «Моди нахе!» Что по-русски означает: «Заходи и смотри». Я зашел и сел за стол у двери. В духане было людно и шумно. Под потолком горело несколько тусклых обсиженных мухами ламп. Я осмотрелся. За столами сидели веселые усатые грузинские мужики. Они много ели, еще больше пили. Кто-то из них вставал, шел к стойке и вертел стоящую на ней шарманку, извлекая визгливые гнусавые звуки лезгинки. Время от времени мужики дружно в унисон пели протяжные грузинские песни, и один из них так ловко работал языком и горлом, вплетая в песенную ткань какие-то «гугли-мугли». Ко мне в белом переднике подошел толстый духанщик.
– Что кушать желаете, гаспадин?
– Суп и хлеб.
– А деньга на карман имеется?
– Имеется.
Он принес мне в глиняной миске огнедышащий суп-харчо и целый хлебный лаваш.
– Вино нада?
– Нет.
– Я от себя вино дам.
Я уже не помнил, когда я ел такой вкусный горячий суп. Поев, я подошел к духанщику расплатиться. За вино он деньги не взял, сказав: «Ты был бледный, а стал красный. Сакартвело – Грузия мать даст тебе здоровья. Дай Бог тебе счастья. На дворе ночь. Иди отдыхай в мой сарай». Я пошел в сарай, примыкавший к духану, набитый сухими кукурузными стеблями, повалился на них и сразу уснул. Во сне по солнечным лучам ко мне явился Ангел Господень. Пришел он с востока вместе с восходящим солнцем, сам белый, сияющий, с крестом в руке. Сделав в небе круг над Мцхета, он благословил меня крестом и постепенно растаял в воздухе. Я проснулся с великой радостью и вспомнил, что когда я был у старцев в Глинской пустыни, они мне говорили, что если с видением явлен и крест Господень, то это истинное видение от Бога, потому как бесы крест и на дух не переносят. Выйдя из сарая, я пал на колени лицом к Востоку и возблагодарил Господа за доброе предзнаменование. И постепенно небо озарилось, из-за гор вышло солнце, и я, поднявшись с колен, направился в сторону Тифлиса. Еще было раннее утро, и я шел по дороге, не встречая никого на своем пути. Внезапно из-за поворота выскочила большая кавказская овчарка и стала медленно подходить ко мне.
– Не трогай меня, собаченька, – сказал я и бросил ей кусок лаваша, который она подхватила на лету, помахав обрубком хвоста. Вслед за ней вышел белый козел с большими рогами, ведя за собой стадо овец. На шее у козла брякал колокольчик и длинная шерсть свисала с боков чуть ли не до земли. Овцы блеяли и, поднимая пыль, кучно шли по дороге, прижав меня к скале. Так и стоял я, пока не прошло стадо, вдыхая запах влажной шерсти и ощущая исходящее от них животное тепло. За стадом шли два пастуха с накинутыми на плечи бурками. Замыкал это шествие подросток, ведя в поводу нагруженную мешками лошадь. Проходя мимо меня, он приветливо улыбнулся, засунул руку в мешок и подал мне круглый плоский грузинский сыр – сулгуни.
Я шел и видел, что это была истинно христианская православная страна. Церкви с утра уже были открыты, и хотя сегодня был будний день, в них уже шло утреннее Богослужение. В храме, куда я вошел, народу было немного, преимущественно женщины – пожилые, одетые по местным обычаям во все черное. Служба, на мой взгляд, велась такая же, как и у нас на Украине, но только на грузинском языке. Пение хора было несколько заунывное, но красивое и мелодичное, и какой-то печалью трогало душу. Иногда хор пел по-гречески: «Кирие элей-сон», иногда по-грузински: «Упало шегвицхален», и я с радостью осознал, что они поют – «Господи, помилуй». Необычным было еще и то, что у предстоящих не было нашей славянской сдержанности. В их предстоянии и молитвенности было много восточной страстности. На все действа и возгласы священника они отзывались восклицаниями, падениями на колени, воздевали руки к небу. Но не только внешнее молитвенное выражение наблюдалось у них, но и горячая внутренняя молитва чувствовалась в их душах.
После службы я подошел к священнику с разговором, и он не пренебрег моим жалким видом и принял меня приветливо, только спросил, почему я стал странником. Я ответил, что потерял всех родственников на Украине и бежал с родной земли от страшного голода, чтобы спасти свою жизнь. Священник меня не отпустил, но повел в баню, где было очень жарко, сумрачно и пахло серой. Горячая серная вода ключом била прямо из недр земли. Из рук банщика, который немилосердно намыливал меня сразу обеими руками, я вышел чистый как стеклышко. А священник, тем временем, принес мне чистую одежду. Она была поношенной, но еще в хорошем состоянии. В церковной трапезной священник угостил меня грузинскими пельменями – «хинкали», каждый из которых был в три раза больше наших и при еде испускал фонтан крепко наперченного бульона.
За трапезой я спросил его о так поразившем меня местном пении в церкви. И он рассказал, что по древнему преданию, после того как Понтий Пилат отпустил на волю разбойника Варнаву, тот увидев распятого Христа, горько раскаялся в своих злодеяниях и крестился сам вместе со своими родственниками, после чего все они перебрались в страну Иверскую и поселились вблизи Мцхета. Они-то и были первыми христианами на Иверской земле. А когда трудами святой равноапостольной Нины в Иверии утвердилось Православие, тогда эта семья и передала Грузинской Церкви это Богослужебное пение, некогда звучавшее в древнем Иерусалимском храме. Конечно, со временем оно приобрело некоторые национальные грузинские черты, но в основном носит характер древнего Иерусалимского храмового пения.
Несколько дней я провел около этой, так полюбившейся мне церкви, и решил как можно скорее овладеть грузинским языком. Воспринять новый язык, оказавшись в народной массе, мне не составило большого труда, и вскоре я уже довольно свободно говорил по-грузински. Язык этот древний, мужественный и красивый. Как у большинства уроженцев Украины, слух и голос у меня были неплохие, и я странствовал по Грузии и пел в церковных хорах. За это меня кормили, давали одежду и кров. Настоятель русской православной церкви в Сухуми, где я пел в хоре, однажды критически оглядел меня и сказал, чтобы я заказал себе новый подрясник. Вынув кошелек, он дал мне деньги на обнову и направил меня на Драндскую улицу, где жил человек, шьющий церковное облачение. Поблуждав по окраинам города, я нашел эту улицу и зашел в маленький глинобитный домик в одну комнату, где посередине, на столе, поджав ноги, сидел сухопарый бородатый человек и старательно сшивал два куска материи. Он поднял от шитья голову, и я увидел кроткие добрые глаза. Вот ведь, встретив человека никогда не знаешь, что Бог промыслил о нем. Взять хотя бы этого небольшого росточка, скромного портного, который оказался иеромонахом из знаменитой Глинской пустыни, а ее знали по всей России и называли школой Христовой. Этот иеромонах скрывался в Абхазии от карательных репрессий НКВД. Но тяжелый и трудный путь ему еще предстояло пройти. Вездесущие «органы» все же выследили его, и он прошел через тюрьмы и лагеря Приполярья. Через тридцать с лишним лет я встретился с ним в Тбилисском соборе Святого Александра Невского. Он был в высоком звании Митрополита Грузинской Патриархии. Я даже и помыслить не мог, что это тот человек, который когда-то сшил мне подрясник, но он узнал меня.
Сей день, его же сотворил Господь, был для меня днем великой радости. Идя вдоль горной речки по ущелью среди покрытых лесами гор, я набрел на древний обветшалый храм Божий и решил зайти осмотреть его. Оказалось, что он не заброшен и при нем живут два старца монаха Иоанн и Георгий. Они увидели меня издалека и встречали со славой колокольным звоном, как Архиерея.
Я упал на колени перед входом в храм и помолился. Оба старца подошли ко мне и, возложив мне на голову руки, благословили. Они начали говорить со мной по-русски, но не очень-то они были в нем искусны, и мы перешли на грузинский. Оба старца оказались во священническом сане. Отец Иоанн был архимандритом, а отец Георгий – иеромонахом, и уже давно они жили при этом храме и у властей были оформлены как хранители памятника древней архитектуры. Что это были за старцы! От них так и веяло благодатью и святостью. Одеты они были просто – в черные до колен рубахи, лысые головы не покрыты, на ногах – крестьянские постолы из буйволовой кожи. У них имелось маленькое хозяйство: огород, пчелиная пасека и корова горной мелкой породы. Жили они в небольшом доме рядом с церковью, где в трапезной для меня накрыли стол со скромными яствами: грузинский хлеб – пури, соленый сыр – сулгуни, зеленый лук, цветочный мед и кувшинчик белого вина. Старший, отец Иоанн, благословил трапезу, за которой они мне рассказали, что нынче духовная жизнь в Грузии оскудела. Монастыри, воскресные школы, семинарии, а также часть храмов власти закрыли. Религиозная литература под запретом и не издается. Народ забывает Бога, больше предается маммоне и склоняется к язычеству. Конечно, как они слыхали, таких жутких гонений на Церковь как в России у них пока нет, но все же Церковь властями угнетается.
Я прожил у старцев целый месяц, помогал им по хозяйству и в Богослужении. За этот месяц для меня открылось высокое христианское служение старцев. Оказалось, что к ним беспрерывно шел народ, чтобы услышать слово Божие, получить наставление и благословение. Старцы говорили, что народ ищет то, что он потерял в советизированном миру, и сбываются слова Пророка Амоса: «Вот наступают дни, говорит Господь Бог, когда Я пошлю на землю голод, не голод хлеба, не жажду воды, но жажду слышания слов Господних. И будут ходить от моря до моря и скитаться, от Севера к Востоку, ища слова Господня, и не найдут его». И старцы, как могли, утоляли духовный голод народа, и я чувствовал, что Господь с высоты Своей видит их подвиг и посылает Духа Святого на них, потому что нигде, а я бывал во многих святых местах, не видел более благодатного места. Старцы трудились не покладая рук, отдавая сну не более четырех часов. Я видел, как совершались по их молитвам чудесные исцеления от болезней, изгнание демонов из бесноватых, утешение скорбящих. Побыв у них месяц, я получил духовный заряд на всю жизнь. И ни за какие мучения я теперь от Христа не отступлюсь.
После старцев я спустился к Черному морю и на побережье поклонился могиле апостола Симона Канонита. Был я и в Кахетии у мощей святой Равноапостольной Нины – просветительницы Грузии. Надолго запомнилась мне эта древняя, четвертого века церковь, окруженная высокими темно-зелеными кипарисами, посаженными в давние времена паломниками из Иерусалима. Когда подходишь к гробнице святой Нины, то ощущаешь чудный несказанный аромат, благоухание ни с чем не сравнимое. И здесь сразу чувствуешь, как попадаешь под воздействие Божественной благодати, очищающей душу и пожигающей духовную скверну в тебе. Тело становится как бы невесомым, дыхание легким и свободным, сердце нестеснимым и голова ясной. Душу схватывает тихая радость, а из глаз текут покаянные слезы. Вот что испытываешь у мощей святой Нины, погребенной здесь в четвертом веке.
Пришло время мне покидать Грузию и идти в Россию. Но не все коту масленица. Как только вернулся в Россию, так сразу начались скорби. Возвращался я тем же путем и пришел во Владикавказ. Понемногу добрался до Ростова. Ходил я в подряснике, хотя добрые люди советовали мне снять его, чтобы не пострадать от властей. Как-то на Ростовском рынке сидел я на ящике и рассказывал собравшимся вокруг меня людям о Христе. К слушающим подошел какой-то мужчина с портфелем. Послушал немного, а потом как взовьется:
– Это что такое?! В советское время разводят религиозную пропаганду. Держите его, а я пока сбегаю, сообщу куда надо.
Меня держать никто не собирался, и я продолжал свой рассказ. Но вот, подъехала машина и доносчик указал на меня. И я тут же был арестован. В следственной тюрьме я сидел в камере с ворами, которые просто подыхали от скуки, не зная, чем себя занять. Был там среди них один начитанный бухгалтер, который по вечерам «тискал» им романы, прочитанные когда-то на свободе. Наконец он иссяк. И воры пристали ко мне:
– Ну-ка, батя, тисни нам что-нибудь божественное.
И я стал пересказывать им Библию. Вначале слушали они небрежно, курили, переговаривались, но со временем стали прислушиваться, бросили в это время курить и разговаривать. Наконец, меня судили, обвинив в антисоветской и религиозной пропаганде, и дали десять лет лагерей и пять лет ссылки. Повезли меня на каторжную болотную стройку Беломоро-Балтийского канала имени товарища Сталина. Вечно промокшие, простуженные, с хриплыми голосами, надрывным кашлем, голодные мы строили этот проклятый канал, оставляя по обе его стороны закопанные в землю трупы наших сотоварищей по заключению. Перед тем как бросить умершего в яму, конвойный охранник, по инструкции, ширял его в грудь трехгранным штыком винтовки. После стройки остальной срок я отмотал на Колыме.
За старательную работу на Беломорском канале часть срока мне скостили, и когда перед войной я вышел на волю, то поехал на жительство в Псковскую область, где меня застала война, а потом пришли немцы. При немцах вновь стали открываться церкви, и я в них пел в хоре и читал Апостол. Посетил я как-то городок Печоры, и так мне понравился Успенский монастырь, что сразу пошел к настоятелю, припал к его стопам и просился в монастырские послушники. Был я еще молод и крепок телом, знал Священное Писание и церковный устав. И отец настоятель принял меня в монастырь. Вначале дали мне послушание в квасную. В больших деревянных чанах творил я монастырский квас. Дело это чистое и ответственное. Все делал с молитвой. Печь возжигал от лампадки при святой иконе Успения Божией Матери. В чан лил пол-литра крещенской воды. Перед началом дела ходил к своему духовнику, игумену Савве, и просил у него благословения. Затем отец эконом перевел меня на послушание в хлебную – месить тесто. Два года с Иисусовой молитвой я там ворочал веслом тесто. Потом дали мне рыбное послушание ловить на Псковском озере для братской трапезы на похлебку снетка. Наконец-то меня постригли в рясофор, оставив мое природное имя. И пел я во славу Божию в хоре, и читал Апостол. Еще занимался реставрацией старых Богослужебных книг, переплетая их с сугубым старанием. Все послушания я исполнял старательно и с любовью, всегда помня слова из Священного Писания, что проклят всяк, кто Божие дело творит с небрежением. Пребывая в монастыре, я окормлялся у старца игумена Саввы, который был очень добрый и выучил меня тому, чего мне еще не хватало для спасения. Так и окончилось мое странничество, ныне очерченное только стенами монастыря. Так и живу я в монастыре, спасая свою душу, и молюся за весь грешный мир. Уже отсюда телом я никуда не уйду, а когда помру, братия здесь же, в монастыре, положат меня в Богозданные пещеры, а душу с пением проводят к Богу.
Конец и Богу слава.
Обычная история
Окно моей кельи забрано кованой узорной решеткой, и по случаю теплой весенней погоды окна были открыты настежь и оттуда доносились плеск легкой волны Святого озера, кряканье диких селезней и запах цветущей черемухи. Я – скучный, еще не старый, но уже пожилой монах, живу довольно давно в этом отдаленном от больших городов монастыре и безропотно несу послушание, возложенное на меня отцом Игуменом. Как дождевые капли, уходящие в песок, мерно падают и исчезают куда-то дни моей жизни. Хотя в монашестве начинается новая жизнь и прежняя должна быть совершенно отсечена и выброшена из памяти, но непроизвольно, как бы насильственно, в памяти возникают образы прежней жизни, и картины ее встают перед глазами против моего желания. Я сознаю, что все это бесовские происки и искушения, что с годами они исчезнут, как исчезли они у Марии Египетской, но пока ничего не могу с собой поделать.
Мой отец умер рано, и мы с матерью жили в большой бедности. Мать моя была праведной и религиозной женщиной и всегда молила Бога, чтобы он продлил ей жизнь и она дольше могла ходить в храм Божий. До 14 лет и я был богомольцем, что приводило в умиление церковных старух, но после появились неверующие друзья, подруги, другие интересы, и я охладел к церкви и перестал ходить туда, перестал соблюдать посты и пристрастился к курению табака и хождению в клуб на танцы. Но вот, пришло время, и меня забрали в армию. На мое счастье служить мне пришлось в своей родной области в мотопехоте. Мой командир – лейтенант – занимался снабжением полка всем необходимым, и мне с ним часто приходилось мотаться на грузовой машине по разным дальним и близким складам в нашей области. Как-то раз мы проезжали мимо моего родного села, лейтенант сам вел машину и очень торопился поспеть в часть по какому-то важному делу. В кузове сидели еще четыре солдата в качестве грузчиков. Когда проезжали через село, я просил остановиться у моего дома на несколько минут, чтобы повидать мать. Машина встала, и я забежал в дом, обнял мать и скороговоркой сообщил ей о своей солдатской жизни. Еще раз обнял и повернулся бежать к машине, а мать мне говорит:
– Сынок, подожди и прими мое материнское благословение.
– Да ладно тебе, мама, чудить. Можно и без этого обойтись.
– Нет, сынок, без этого не обойтись.
Мать сняла со стены икону Богородицы, возложила ее на мою голову и благословила. Я поднялся с колен, услышав нетерпеливые гудки машины, и побежал на дорогу. Оглянувшись, я увидел мать, стоявшую на крыльце и осенявшую меня крестным знамением. Я помахал ей рукой и вскочил в кабину. Машина тронулась, и лейтенант погнал ее во всю мочь. Я просил его смениться и дать мне сесть на руль. Но он решил, что я буду вести машину медленно и он не поспеет к сроку в полк. Машина неслась с бешеной скоростью, подпрыгивала на ухабах, и я, упираясь ногами в полки и крепко держась за скобу, спасался, чтобы не ударяться головой о потолок кабины. Тем временем пошел дождь и намочил дорожное покрытие, но лейтенант не сбавлял скорость. На крутом повороте, около оврага, машину занесло, закрутило, и она, кувыркаясь, пошла под откос в овраг.
Когда я очнулся на мокрой траве, выброшенный из кабины, стояла удивительная тишина. В траве стрекотали кузнечики, да еще где-то в кустах изредка кричала какая-то птица. Машина лежала на дне оврага вверх колесами, которые еще медленно вращались. У меня немного кружилась голова, а так, вроде, все было в порядке. Лейтенант мертвый лежал в кабине с неестественно повернутой головой. Вероятно, у него была сломана шея. По четырем солдатам, выброшенным из кузова, кувыркаясь, прошлась многотонная железная машина, и все они были раздавлены и мертвы. Я сел на траву, закурил сигарету и тупо смотрел на разбросанные тела своих товарищей. Все произошло так быстро, что я не верил своим глазам. Может все это мне снится? Я даже похлестал себя по щекам, но страшная действительность была передо мной и никуда не исчезла. Я выбрался на дорогу, остановил легковушку и молча показал рукой в овраг. Молодой мужик, хозяин легковушки, пошел посмотреть. Вернулся он бледный, с трясущейся челестью и, ничего не сказав, довез меня до моей воинской части, где я доложил дежурному офицеру о происшествии. На третий день на воинском кладбище были вырыты пять могил. Красные гробы опустили вниз, засыпали землей и взвод автоматчиков дал три залпа.
– Что сохранило тебя? – спросил командир.
– Материнское благословение, – ответил я.
Командир пожал плечами, сделал на лице удивленную мину и отошел прочь. После окончания срока службы я вернулся в родное село. И все, что мать вложила мне в душу в детские годы – обновилось. Наверное, так обновляются старые почерневшие иконы. Я стал читать утренние и вечерние молитвы, ходить в церковь на всенощную и в воскресенье, строго соблюдать все посты. Настоятелем нашего деревенского храма был старый священник отец Протасий. Я ему исповедался и рассказал о страшном происшествии, бывшем со мною. И что я один в этот день получил материнское благословение и остался жив и невредим.
– Чадо, – ответил он мне, – это не простое событие, а знамение Божие. Господь сохранил тебе жизнь, чтобы ты послужил Ему. Поезжай-ка учиться в духовную семинарию с моим пастырским благословением.
И в тот же миг всем сердцем я почувствовал, что это моя судьба, это моя дорога. В Ленинградской Духовной Семинарии тщательно изучали мои документы, несколько раз вызывали на собеседование. Вопросы задавали каверзные, особенно товарищи в штатском, священники все больше старались выяснять по духовной части. Наконец, допустили к экзаменам, которые я сдал довольно успешно. В комнате семинарского общежития со мной жили еще три парня с Западной Украины. Они в город не ходили, сидели на койках и, смотря друг на друга, целый день жевали то крепко прочесноченную деревенскую колбасу, то большие куски хлеба с толстыми ломтями сала. От них, как от коней, крепко пахло потом, а когда вечером снимали носки, то вонь в комнате стояла несусветная. Я им по этому поводу рассказал анекдот, как чапаевцы пытали пленного офицера, а он молчал, не выдавая военную тайну, но когда ему дали понюхать носки самого Василия Ивановича, сразу раскололся. На галичан анекдот не произвел никакого впечатления, и они, как глухие, мерно продолжали двигать челюстями. Выходцев из западно-украинских деревень в семинарию принимали охотно, потому что они были малограмотны, неразвиты и даже скудоумны и своей приземленностью соответствовали требуемому властями эталону священника советской эпохи. Русских же принимали с большими придирками и ограничением, а уж окончивших институты, которых члены комиссии называли «высоколобыми», – им, вообще, был поставлен заслон. Занятия начались в сентябре и шли так плотно, что просто не было продыха. Предметов было много и все серьезные. Преподаватели были хорошо подготовлены, и уроки, и лекции проходили интересно. Но поскольку это происходило в эпоху Митрополита Никодима или торжества экуменизма, который насаждался в наше сознание поелику возможно, постоянно на богослужении в академическом храме толклись иностранные делегации важных лютеран с несусветными посохами, сверху скрученными в бараний рог, гладких, в черных сутанах с фиолетовым широким поясом, улыбающихся католических епископов, лощеных молодцов в черных сюртуках с реверендой на шее – протестанских пасторов, веселых францисканских монахов в сандалиях и старых подпоясанных веревкой рясах.
Вскоре одного моего соседа по комнате галичанина Федю из семинарии исключили за пристрастие к винопитию. Ему уже несколько раз инспектор делал замечания по этому поводу, пока он не нарвался на самого Митрополита Никодима. Однажды вечером Митрополит Никодим в сопровождении иподьяконов вышел прогуляться в садик. Навстречу ему в дверях попался возвращающийся из города слегка навеселе Федя. Увидя Никодима, он сложил ладони ковшиком и подошел под благословение. Когда он наклонился, чтобы облобызать десницу Владыки, у него из-за пазухи выскользнула поллитровка, брякнулась о каменный пол и разбилась у ног Владыки. На следующий день он распростился с семинарией.
Великим постом по всей семинарии из трапезной распространялся густой рыбный дух. Для поддержки сил и умственных способностей нас кормили выловленной в неведомых океанах рыбой минтай во всевозможных видах. Этого минтая я даже и сейчас часто вижу во сне. Вечером мы прохаживались около семинарии, и было видно, как в подвале шла беспрерывная работа. Там было устроено свечное производство. Там бродили лысые в синих халатах мастера и медленно вращались большие деревянные барабаны, наматывая тонкие коричневатые плети церковных свечей. А слева во дворе богоборческие власти устроили женскую консультацию с позорным абортарием. Окна там обычно не занавешивались, и всем было видно, какая дьявольская работа там производится.
Мне было дано учебное задание исследовать римские мученические акты первых веков христианства. Книга этих актов была издана в Германии на латинском языке. Следовало перевести ее на русский. Как-то утром в пустом вестибюле я ходил в одиночестве и зубрил латинские глаголы. С улицы в парадную вошел сухонький старичок с седой бородкой, в коричневом костюме, шляпе и с портфелем в руке. Он быстро поднимался по ступенькам и, миновав вахтера – тучного оставника, сидевшего в своей конуре, – направился в митрополичьи покои.
– Стойте, стойте! – закричал вахтер. – Куда вы пошли?!
Старичок с портфелем, не обращая внимания на крики, продолжал удаляться.
– Стой, тебе говорю, дурак! – заорал разъяренный вахтер.
Старичок повернулся и мелкими шажками подошел к вахтеру. Посмотрев на него, он тихо сказал: