Подробности жизни
ПОТЕРИ — ОДИН ЧЕЛОВЕК…
Повесть
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Никита Сорокин давно уже просился у начальства в Ленинград, но его все не могли отпустить. Сперва говорили — нельзя, потом — не время, а в третий раз так сказали: в роте слишком много ленинградцев, и если кого-то отпустить — все запросятся. Окончательного отказа тоже не давали. Надо повременить, говорили. И Никита с солдатской послушностью ждал своего срока.
После Октябрьских праздников и неудачных боев в устье реки Тосны, из которых Сорокин даже и не надеялся выйти живым-невредимым, о его просьбах неожиданно вспомнили. Было ротное построение. Командир роты, сильно почерневший и постаревший в этих боях, медленно шел вдоль недлинного двухшереножного строя и поочередно смотрел солдатам в глаза. Не на выправку, не на пряжки да ремешки, и без того хорошо подзатянутые начинавшимся голодом, а только в глаза. Было похоже, что он искал кого-то в строю и не находил.
Так подошел он и к Сорокину. Остановился. Проговорил негромко:
— Ну вот, Сорокин, теперь я уже не могу сказать, что в роте слишком много ленинградцев.
Сорокин не знал, что ответить на такие слова, и только выпрямился, подтянулся.
— Зайди ко мне после построения, — сказал ротный.
В этот же день старший лейтенант повел Сорокина к комиссару батальона и без особых церемоний доложил:
— Вот надо отпустить человека в город, пока еще не поздно. А то мы дождемся, что вообще некого отпускать будет.
Комиссар недовольно нахмурился.
— Только без паники, товарищ Любимов!
— Я и не паникую, товарищ военком, — смело отвечал ротный. — Я правду говорю. Под Усть-Тосно я половину своих ленинградцев оставил…
— Я все знаю и понимаю, — опять попридержал комиссар командира роты. — Мы попытаемся кое-кого изредка отпускать. Но не часто и не всех подряд.
— Мне сейчас вот его надо, — показал ротный на Сорокина, который все это время стоял тут же и с удивлением ощущал, что краснеет, словно какой-нибудь юнец. Думал, никакой краски в лице не осталось, а вот все же нашлось, разлилось по щекам — от благодарности к ротному и общего волнения — неожиданное, забытое тепло.
— Хорошо, — сказал тогда комиссар. — Как только пойдет батальонная машина в Ленинград, я вызову товарища Сорокина и прикажу нашим штабистам оформить командировку.
— А может, я на попутных, товарищ военком? — заторопился от радости Сорокин. — Где на попутных, где на своих двоих.
Комиссар поглядел на него и вроде бы чуть улыбнулся.
— Не могу я, дорогой товарищ, взять и выписать тебе увольнительную записку, как в мирное время. Сейчас ни у кого нет такого права. Так что придется ждать подходящего случая, когда действительно надо будет кому-то ехать по делам, ну, а заодно и тебя приплюсуем. Понял?
— Есть, товарищ военком, понял!
Теперь Сорокин торопился ответить уже по другой причине: побоялся, что комиссар вдруг рассердится и вообще передумает, не отпустит.
Сразу за дверью ротный вкусно закурил. Сорокину, как только он поймал носом дымок, тоже страшно захотелось затянуться, но нельзя было. Раз бросил — значит, бросил, и конец делу! А бросить пришлось из-за сахара, который выдавали некурящим взамен табака. Решил подкопить сахарку для своей поездки, потому что в городе, по слухам, уже всерьез голодали. Да и по письмам можно было кое о чем догадаться. Прямо о голоде пока что опасались писать, чтобы не распространять панику и не подрывать моральный дух защитников города, но кое-что прорывалось между строчек. «Ирочка спросила сегодня, нет ли у нас вкусненького черного сухарика, и я чуть не расплакалась», — прочитал Сорокин в последнем письме от жены. Прочитал — и отвернулся ото всех в угол. И потребовалось время, чтобы снова вернуться к письму.
Дальше Ольга, словно бы спохватившись, писала:
«Но ты о нас не беспокойся, о нас не задумывайся, мы все-таки дома, под крышей живем, не в окопах промерзших. Кругом все время говорят, что скоро должно быть улучшение, так что мы выдюжим. Главное, чтобы вам-то, нашим защитникам дорогим, побольше выдавали хлебушка…»
Все она понимала правильно, и не зря Сорокин всегда любил ее. Хорошая она жена и хороший, верный человек. Вот только с черным сухариком у всех стало плохо.
Сам Сорокин в последнее время тоже начал слабеть немного. Просто не узнавал себя. Уставал от такой работенки, какую прежде и не заметил бы и за работу не посчитал бы. Но это, конечно, пройдет без следа, как только станут выдавать побольше хлеба. Или начнутся бои, и саперов опять переведут на первую норму. Под Усть-Тосно, когда кормили по первой категории, голода никто не чувствовал. Правда, там еще и потому так было, что готовили обед, скажем, на сорок вчерашних человек, а к сегодняшнему дню в роте оставалось тридцать; десять котелков валялись где-то в воронках… В те дни даже водки доставалось немного больше нормы, если старшина не заначивал остатки. У Сорокина и во фляжке кое-что собралось и не расходовалось — это он тоже берег для Ленинграда. Говорят, там можно выменять на водку хлеб и даже кусочек жира, если повезет.
Словом, все было готово у Сорокина к тому, чтобы ехать.
Но в жизни, особенно фронтовой, не все делается так быстро, как хотелось бы людям. Батальон все еще приводил себя в порядок, и почему-то считалось, что при этом весь личный состав должен находиться на месте. Потом прибыло небольшое пополнение из ленинградских госпиталей, то есть бывшие раненые. В ротах начались кое-какие пертурбации. На отделение, которым в ходе боев вынужденно начал командовать Сорокин, пришел теперь настоящий кадровый сержант. Думалось, что это как раз хорошо: можно сдать отделение, сложить с себя ответственность, и легче будет отпроситься. Однако и тут не повезло. Сержант Матюх, и кадровый, и опытный, и шустрый, был до этого пехотинцем, саперного дела почти совсем не знал, и командир роты велел Сорокину ввести парня в курс саперной науки. А комиссар поручил провести беседу с новым пополнением.
«Ну какой из меня беседчик, товарищ военком? — взмолился тут Сорокин. — Я и в мирное время никогда не выступал на собраниях». — «Ты живой участник всех наших боевых дел, начиная от Луги, — сказал комиссар. — У нас таких немного осталось… Но ты, конечно, не акцентируй на этом».
Комиссар посоветовал вообще не распространяться о потерях и неудачах, а больше делать упор на примеры боевой активности, выдержки, сноровки, верности долгу.
«Это понятно», — сказал Сорокин, как будто прошел уже не одну войну и хорошо знал, что любая армия и все ее подразделения после неудач и потерь не любят говорить об этом. Просто делается вид, что ничего особенного, тем более — катастрофического, не произошло, и армия ничуть не обессилела. Просто провела бои местного значения и нанесла противнику большой урон, от которого он не скоро оправится.
Сорокин провел такую беседу, и комиссар похвалил его.
«Насчет твоей просьбы я помню, — сказал он еще, — но тут возникло небольшое препятствие».
«Препятствием» оказался комбат. Он был принципиально против того, чтобы солдаты ездили домой, встречались со своими близкими. «Будут отрывать от своего пайка и сами тоже ослабнут, — говорил он. — А мне они нужны для боевой работы. Пусть воюют, а не тянутся к юбкам!» «Какие теперь юбки, комбат!» — увещевал его комиссар. «Все равно, — не сдавался комбат. — На войне отпусков не дают».
Спор продолжался, а время шло. Только в канун Дня Конституции было решено послать группу лучших саперов на праздник к шефам — на швейную фабрику имени Володарского. Днем раньше — 3 декабря — саперы стали получать самую низкую для солдат, уже по-настоящему голодную норму: сто пятьдесят граммов тяжелого блокадного хлеба и семьдесят пять граммов отличных довоенных сухарей.
«Вот и все, что я привезу своим, — думал Сорокин. — Один вкусный сухарик на троих».
II
— Значит, так, Сорокин, — напутствовал его командир роты. — Сухой паек мы выдадим тебе на двое суток, но сам возвращайся вместе со всеми. Без всяких там… Понял?
— Ясно, товарищ командир… Спасибо, товарищ старший лейтенант!
— Еще к тебе личная просьба, — продолжал ротный. — Отвези этот пакетик на Гороховую. Это недалеко от фабрики Володарского.
— Да что вы, товарищ старший! Если бы даже совсем далеко…
— Ну все. Счастливого пути!
— Есть!
Сорокин чувствовал, как на душе делается все радостнее и радостнее, словно бы приближался для него какой-то большой богатый праздник, к которому загодя все готовятся и по-настоящему весело встречают. В любой семье пекут, варят и жарят что-нибудь вкусное, потом сытно и долго, с разговорами и песнями, обедают, потом выходят в лучшей своей одежде на улицу, гуляют там с семьями или с самыми близкими друзьями и возвращаются домой с доброй праздничной усталостью.
Чуть ли не бегом побежал Сорокин в ротную каптерку. Застал на месте обоих нужных людей — и писаря-каптенармуса, и старшину. Старшина перекладывал и, наверно, пересчитывал новенькие, только что полученные к зиме ватные шаровары, писарь-каптенармус считал в это время людей роты, составляя строевую записку на завтрашний день и вслух повторяя то, что заносил в графы:
— Офицеров — два… Сержантов — семь… Красноармейцев — тридцать два… Потерь у нас нет, старшина?
— Нету! — отвечал старшина.
— Ага, стал быть, всего на четвертое декабря — сорок два… Потери боевые — нет. Потери небоевые — тем более… Ну чего тебе, герой Сорокин?
— Да вот, паек получить.
— В город едешь, я слышал?
— Да вот, разрешили, — вроде как извиняясь, подтвердил Сорокин.
Писарь-каптенармус молча позавидовал ему и направился к весам.
— Скажи спасибо, что у нас получены продукты на три дня, а то не видать бы тебе второго пайка, — заявил писарь.
— Спасибо, — проговорил Сорокин.
— То-то же!
Смотреть, как он взвешивал хлеб и горсть крупы, было мучительно и почему-то стыдно, однако и не смотреть на весы Сорокин не мог. Так и чудилось, что этот жуликоватый парень обязательно обвесит его. И что же тогда останется? В мирное время Никита птицам в кормушку сыпал больше крупы, чем теперь получал для себя на двое суток.
— Все. Забирай! — объявил писарь-каптенармус об окончании томительной процедуры. И Сорокин быстро сложил свои птичьи пакетики и кулечки в сумку от противогаза, где хранились у него прикрытые сверху чистыми портянками накопленный сахар и сэкономленная водка.
— До свиданья, товарищи! — сказал он перед дверью.
— Будь здоров. Передавай привет Ленинграду.
— Передам…
На улице, на солнечном тихом морозце, к нему снова вернулись предпраздничные ощущения и ожидания, и он опять заспешил — теперь уже к машине, что стояла перед штабом батальона. Это была давно не новая, истерзанная войной полуторка. Сорокин помнил ее еще с лета, когда ездил из-под Луги на склад ВВ за минами. С тех времен в бортах полуторки оставались пробоины от корявых бомбовых осколков, но мотор, как видно, ни разу не пострадал. Шофер, конечное дело, сменился — старого ранило как раз под Лугой. Новый был медлительным копушей и производил впечатление неумехи. Он возился сейчас в кузове, пытаясь приладить понадежнее доску-сиденье.
Сорокин стал на колесо полуторки и заглянул к шоферу через борт.
— Помочь, что ли?
— Ни хрена у тебя тоже не выйдет, — с раздражением отвечал шофер. — Короткая она стала.
— Потому что борта разошлись, стойка истерлась, — подсказал Сорокин.
— А ты думаешь, я без тебя не вижу? — опять оказался недовольным шофер.
— Когда вернемся, я тебе тут рундучок сострою — хочешь? — миролюбиво предложил Сорокин. — Будет у тебя и сиденье надежное, и место для всякого мелкого имущества, для инструмента.
— Пока это будет, я выговор схлопочу. Мне сейчас людей в город везти надо.
— Пила, топор есть у тебя?
— Нашлись бы. Да времени нету.
— Это недолгое дело.
Сорокин залез в кузов, и шофер превратился в его подручного: подавал инструмент, бегал за доской для новой стойки, доставал из-под сиденья то молоток, то гвозди.
— Это ты молодец, что самое необходимое при себе держишь, — похвалил его Сорокин. — Я тоже люблю, чтобы в нужный момент все под рукой было. Я ведь столяр по профессии.
Сорокину думалось, что, сказав это, он сказал о себе самое главное и, может быть, самое лучшее, поскольку с малолетства считал столяров самыми мастеровитыми и тщательными работниками среди всех прочих. Он учился ремеслу у своего отца, и тот внушал ему: «После столяра только маляр к изделию приложит руку, да и то ничего не исправит — кисть у него мягкая. Так что нам все полагается делать аккуратно и окончательно».
Сорокин хорошо помнил все это не только тогда, когда разговаривал с кем-то, но главное — когда работал. Даже по тому, как он пилил, прижав коленом, доску, затем прибивал к борту новую стойку, ни разу не промахнувшись молотком по гвоздю, — даже по этим простым движениям можно было понять, что он действительно умел работать. И пила, и молоток, и чужой топорик сразу пришлись ему по руке.
— Дома у меня все стулья, табуретки, столы — все моими руками сделано, — разговорился Сорокин. — И для соседей много чего делал… Жена у меня библиотекарь, так я и у нее находил по вечерам работенку. То стеллажи подправлю, то ящики для карточек смастерю, ну а мне за это лучшие книги оставляли. Ты случайно не читал, есть такая книжка — «Кола Брюньон»?
— Нет, а что? — заинтересовался шофер.
— Ну-у-у! — протянул Сорокин. — Обязательно достань, как появится возможность. Я ее перед самой войной прочитал — и вот до сих пор вспоминаю. Написана она как сказка или прибаутка, читаешь как песню поешь, ни разу не споткнешься, а думать все время приходилось. Есть там такая девушка — Ласочка, потом она старушкой становится…
Тут Сорокин неожиданно умолк. Может, потому, что дело было закончено, а может, по какой другой причине, но умолк. Смахнул рукавицей опилки и щепочки с надежно укрепленного сиденья, опробовал его, сев на него и попрыгав так, сидя, и сделал вывод:
— До конца войны простоит!
— А дальше-то что было? — спросил шофер, тоже садясь рядом.
— Где? — как будто не понял Сорокин.
— В книжке той. С Ласточкой этой.
— Да много чего! Целая жизнь была. И война, между прочим, была… Это все самому читать надо.
— Тут почитаешь теперь!
— Ничего-о! — протянул Сорокин. — Главное — перезимовать!
За работой он разогрелся и даже немного вспотел хорошим, чистым после бани потом. Порадовался, что поедет к Ольге не прямо с переднего края, а помывшись в бане, в чистом белье, в недавно постиранной гимнастерке. Праздник есть праздник…
III
Когда машина выехала в Ленинград, холодное декабрьское солнце садилось за Пулковские высоты. Падал легкий снежок, ложась на дорогу невесомыми летучими блестками. Стоять в кузове, конечно, не разрешалось, но Сорокин все же улучил момент и немного постоял, облокотившись на крышу кабинки. Любопытно было смотреть, как разлетается перед колесами этот невесомый снежный пух и как отклоняются, словно пугаясь бегущей машины, еще не упавшие снежинки-звездочки. Красиво!.. В природе всегда все красиво, независимо от войны.
Проехали Усть-Ижору. На северной окраине ее Сорокину померещились сквозь марево маскировочных сетей характерные силуэты новых артиллерийских установок, впервые появившихся здесь во время боев под Усть-Тосно. Сорокин был в то утро еще не на переднем крае, а в прифронтовой деревне Корчмино. Шла артиллерийская подготовка. Он бежал с поручением командира роты в штаб батальона и вот уже свернул с пустой дороги к штабному домику, как вдруг поблизости произошло какое-то обвальное извержение. То был не взрыв, хорошо знакомый каждому солдату, и не массированный артналет, тоже, в общем-то, не новинка для фронтовика, а именно извержение утробно ревущего, рыкающего вулкана.
Времени на оценку этого явления у Сорокина не было, и он весьма проворно впрыгнул в узкую щель, откопанную штабистами рядом с крылечком. Там он присел на самое дно и затаился, напряженно дожидаясь окончания злого грома. Почему-то ему подумалось, что он увидит после всего, если сам уцелеет, глубоко провалившуюся землю.
Немножко повыждав и после того, как все стихло, он стал выбираться наверх. В той стороне, где это ревело и выло, медленно расходились облака густого, бурого с желтизной дыма. В дыму стояли какие-то странные автомобили с наклонными рельсами поверх кабин. Расторопные и быстрые солдаты поспешно натягивали на рельсы брезент. По обе стороны от машин стояли часовые. Ни катастрофических провалов в земле, ни вселенских пожаров не виделось.
Дым еще не совсем растаял в прохладном осеннем безветрии, когда машины стали уезжать из деревни, одна за другой, с порядочными интервалами, на хорошей скорости. Они были похожи на переправочные, и Сорокин подумал: «Пошли к реке». Еще он подумал, что теперь, может быть, и не потребуется тот мост, который загодя готовили саперы здесь, в Корчмино, для реки Тосны. Новые загадочные машины с частоколом рельсов над кабинами обещали какую-то еще невиданную, может быть, молниеносную переправу.