Выбрались мы на свет, и стало легче. Повода, правда, для этого не было. Просто вот отлегло, и всё тут. По сути-то луна ничего не меняла. Обернулся я через плечо, посмотрел в темноту, из которой мы только что вышли, и там, в густом сумраке посреди тропинки, увидел его.
Стоит там.
Зырит.
Том я об этом ничего не стал говорить. А сказал вот что:
— Теперь ты хватай дробовик, ну а я возьму Тоби. Хватай и дуй со всем добром в сторону дороги.
Похоже, меня выдал взгляд, да и Том была далеко не дура: оглянулась и сама назад, в темноту. Тоже увидела существо. Оно тут же нырнуло в заросли. Том повернулась, отдала мне Тоби, приняла дробовик и задала стрекача — ни дать ни взять обезьянка, которой кипятком ошпарили зад.
Я поспешил за ней, бедный Тоби трясся у меня в охапке, а по ногам шлёпали привязанные к поясу белки. Пёс скулил, завывал и повизгивал. Тропинка раздалась в стороны, луна загорелась ярче. Показалась красная глина дороги. Мы выскочили из леса и оглянулись.
Увидели смутные тени и лунные блики. Деревья и тропку.
За нами никто не шёл. Во всём лесу не было слышно ни шороха.
— Теперь всё хорошо? — спросила Том.
— По ходу, так. Говорят, дальше дороги он не суётся.
— А вдруг сунется?
— Да ну, не может быть… Не, это вряд ли.
— Думаешь, это он ту женщину убил?
— Похоже на то.
— А чего это она стала такая страшнючая?
— Мёртвое тело завсегда так пухнет. Будто не знаешь.
— А откудова у ней те порезы? Это он её рогами, да?
— Не знаю, Том.
Мы двинулись вдоль дороги, пару раз остановились отдышаться, разок подержали Тоби за хвост и за лапы, чтобы помочь ему сходить в туалет, и вот наконец глубокой ночью добрались до дома.
3
Не сказать, что наше возвращение было радостным. Небо затянуло облаками, лунный свет потускнел. Было слышно, как где-то в пойме стрекочут цикады и заливаются лягушки. Когда мы внесли Тоби на двор, из темноты донёсся папин голос, и тут же откуда-то вспорхнул и заметался чёрным комочком на фоне блёклого неба потревоженный сыч.
— Вот я надеру вам задницы-то, — пригрозил папа.
— Хорошо, пап, — сказал я.
Папа сидел на стуле под дубом, который рос во дворе. Под этим деревом мы обычно собирались, садились и вели беседы, а летом лущили горох. Папа курил трубку — эта привычка со временем и сведёт его в могилу. Было видно, как вспыхивает пламя: папа поджёг спичкой табачок и теперь раздувал огонь. Мне запах от трубки казался кислым и отдавал немного древесиной.
Мы подошли и встали под дубом у его стула.
— Мать-то по вам уже извелась, — сказал папа. — Ты ведь, Гарри, не маленький, соображаешь, что нельзя пропадать так надолго, да ещё и с сестрой. Ты вроде как следить за нею должен.
— Хорошо, пап.
— Я смотрю, Тоби всё ещё с вами.
— Да, пап. Ему, кажется, уже лучше.
— Ага, куда уж лучше, с переломанным-то хребтом.
— Он шесть белок загнал, — вступился я за Тоби. Вытащил карманный нож, перерезал бечёвку и показал добычу отцу. Он посмотрел на белок и уложил их рядом со стулом:
— Что ж, тогда другое дело.
— Вот видишь, пап.
— Тогда ладно, — сказал он. — Ты, Том, ступай в комнату, возьми лохань и набери воды. Греть не надо, и так тёплая. Чего на ночь глядя ещё с подогревом возиться. Обработайся керосином от клещей и так далее, потом — купаться и на боковую.
— Хорошо, пап. — сказала она. — Пап, а…
— Иди уже, Том.
Том глянула на меня, опустила дробовик на землю и убежала в дом.
Папа раскурил трубку:
— Так, говоришь, у тебя есть отговорка?
— Да, пап. Взялись белок гонять, ну и увлеклись, только это ещё не всё. Мы там труп видели у реки.
Папа подался вперёд:
— Что?
Я выложил ему всё подчистую. Про погоню, про чапыжник, про тело, про Человека-козла. Когда договорил, он какое-то время молчал, а потом сказал:
— Нет никакого Человека-козла, Гарри. Но очень может быть, тот, кого вы видели, и есть убийца. Этак и кого-нибудь из вас мог схватить, раз вы так задерживаетесь.
— Да, пап.
— Похоже, с утра пораньше надо будет сходить самому взглянуть. Как думаешь, найдёшь её снова?
— Да, пап, только я не хочу.
— Это-то понятно, но я без тебя не справлюсь.
Папа вынул трубку изо рта, постучал о подошву башмака, вытряхнул пепел и сунул трубку в карман.
— Теперь дуй домой, а там, как Том управится, тоже обери с себя паразитов да помойся. Явно ведь тебя всего облепили. Давай сюда ружьё, я уж сам позабочусь о Тоби.
Я хотел было что-то возразить, да не нашёл нужных слов. Папа встал, бережно взял Тоби на руки, а я вложил ему в пальцы дробовик.
— И надо же было с таким хорошим псом да случиться такому вот гнусному паскудству, — вздохнул папа.
Направился в сторону небольшого амбарчика, который стоял у нас за домом на краю поля.
— Пап, ты пойми, — сказал я. — Рука не поднялась. Это же Тоби.
— Да всё в порядке, сынок, — ответил папа и зашагал к амбарчику.
Когда я зашёл в дом, Том была на задней застеклённой террасе, которая называлась у нас спальной верандой. Места там было не то чтобы много, но летом — ничего, уютно. На цепях, привязанных к потолочным перекрытиям, болталась подвесная скамья, рядом лежали два соломенных тюфяка, а на стене обычно висела жестяная лохань, пока в ней не возникала нужда.
Ну так вот, сейчас Том сидела в этой самой лохани, а мама при свете фонаря — он висел прямо над ними на балке — усиленно и проворно тёрла ей спину.
Мама стояла на коленях; она была босиком, в старом зелёном платье, а перед помывкой засучила рукава. Я отодвинул ширму и вошёл, и она глянула на меня через плечо. Волосы цвета воронова крыла мама собрала в толстый пучок, но одна непослушная прядь выбилась на лоб до глаза. Мама отбросила её намыленной рукой и обернулась ко мне.
Я тогда этого ещё не понимал — ну всё-таки мать родная как-никак, — но каждый раз, когда на неё смотрел, чувствовал, что засматриваюсь. Что-то в ней было такое, что притягивало взгляд и не давало его просто так отвести. Вот только-только начинал я догадываться, в чём же тут дело. Мама была красива. Спустя годы узнал я: многие считали её первой красавицей во всём округе, и теперь, когда вижу её на немногочисленных фотоснимках (одни запечатлели её в лучшие годы, другие — когда ей было уже за шестьдесят) должен признать, что молва была очень даже недалека от истины.
— Ты ведь не маленький, соображаешь, что нельзя гулять допоздна. Тем более — пугать Том всякими страшилками про трупы.
— А я и не испугалась ни капельки, — заявила Том.
— Помолчи, Том, — одёрнула мама.
— Вот нисколечко!
— Цыц, тебе говорят.
— Это не страшилки, мам, — сказал я.
Рассказал ей коротко обо всём, что случилось. Когда окончил рассказ, она спросила:
— А где папа?
— Понёс Тоби в амбар. У Тоби спина переломана.
— Слышала. Жалко собачку.
Я всё прислушивался, не прозвучит ли выстрел, но прошло уже пятнадцать минут, а всё было так же тихо. Потом стало слышно, как папа выходит из-за амбара, и вскоре он шагнул из темноты на веранду, в свет фонаря. В руке — дробовик, в зубах — трубка.
— Решил, не стоит его убивать, — сказал папа. У меня аж прямо от сердца отлегло, и я переглянулся с сестрой: та вынырнула из-под маминой руки, пока мама натирала ей голову хозяйственным мылом. — А что, он и задними лапами слегка шевелит, и хвост уже подымает. Ты, Гарри, похоже, прав. Тоби лучше. К тому же делать то, что следовало бы сделать, мне хотелось не больше, чем тебе, сынок. А уж как станет ему хуже или так и не полегчает, что ж… Пока что вы с Том за него отвечаете. Кормите его, поите, ну и придётся уж вам как-нибудь помогать ему делать свои собачьи дела.
— Будет сделано, — ответил я. — Спасибо, пап.
— А местечко в амбаре я ему уже приспособил. — Папа сел на подвесную скамью и уложил дробовик на колени. — Так, говоришь, женщина та была цветная?
— Да, пап.
Он вздохнул:
— В таком разе будет труднее.
На следующее утро чуть свет я отвёл папу к Шатучему мосту. Снова по нему переходить я наотрез отказался. Место вниз по реке, где находилось тело, указал с нашего берега.
— Ничего, — сказал папа, — дальше я и сам справлюсь. Ступай-ка домой. А потом езжай в город да открой парикмахерскую. А то Сесиль там меня ждать замучается.
Домой я отправился по длинному пути — при свете дня чувствовал себя храбрецом, и никакой Человек-козёл был не страшен. Не я ли повстречался с ним и остался в живых?
Прошёл мимо развалюхи старого Моуза, но в гости заходить не стал. Сам Моуз в неизменной соломенной шляпе, которая уже начинала терять солому, выволок на берег свою лодчонку и сидел в ней. Он занимался делом — обстругивал палку. Я позвал:
— Мистер Моуз!
Он обернулся и махнул рукой.
Я был не в курсе, сколько лет Моузу, но знал, что он уже древний старик. Его тёмная кожа с медным отливом была вся в морщинах, точно вяленый изюм, а зубы почти все уже выпали. В глазах у Моуза краснели прожилки — из-за повышенного давления и сигаретного дыма. Курил он беспрерывно — в основном самокрутки из папиросной бумаги и кукурузных рылец. Сгорали они быстро, и как только поджигалась первая, нужно было сразу же начинать крутить вторую. Моуз не раз брал меня с собой на рыбалку, а папа рассказывал: когда он сам был мальчишкой, Моуз и его учил рыбачить.
Пошёл дальше берегом реки, разок остановился потыкать палкой дохлого опоссума, чтобы разогнать пирующих на нём муравьёв, а потом поспешил к нашему жилищу.
Заглянул в амбар проведать Тоби. Пёс ползал на брюхе, кое-как подрыгивал задними лапами. Я потрепал его по холке, отнёс в дом и дал Том задание кормить и поить собаку, затем взял ключ от парикмахерской, оседлал Салли Рыжую Спинку и на ней проехал пять миль до города.
Наш Марвел-Крик на деле городом-то не был, и сейчас-то одно название, а уж тогда насчитывалось там и вовсе только две улицы — Главная да Западная. Вдоль Западной улицы тянулся ряд домов. На Главной располагались: магазин, здание суда и окружной администрации, почтовое отделение, дом врача, парикмахерская, которую держал папа, аптека, где стоял сифон с первосортной газировкой, редакция местной газеты — вот, собственно, и всё. По всей Главной улице зияли рытвины, а к суду, докторскому дому, аптеке и магазину в небольшом объёме подавалось по проводам электричество.
Ещё одной достопримечательностью Марвел-Крика было стадо свиней, которое бродило на вольном выпасе по всему городку; принадлежали свиньи старому Криттендону.
До них по большей части никому не было дела, но как-то раз один крупный хряк увязался за миссис Оуэнс и гнал её вдоль Западной улицы до самого дома. Поскольку была эта дама, как говорится, в теле, то среди горожан — а в городе не особо-то жаловали миссис Оуэнс, потому как по происхождению она была из янки и не упускала случая напомнить, что в Гражданской войне победили северяне, — так вот, среди горожан это памятное событие получило гордое имя Состязания двух свиней.
Короче говоря, Джейсон — муж миссис Оуэнс, который носил бороду и всегда одевался как на парад, — выбежал на крыльцо и пристрелил-таки хряка из дробовика, но сначала обвалил ступеньки крыльца, сбил опорный столб и обрушил крышу дома на кабана и на себя. Кабан оклемался, а вот мистер Оуэнс — нет.
В городке горевали по мистеру Оуэнсу, старый Криттендон горевал по своему хряку, а миссис Оуэнс убралась на Север заодно с остальными янки, и по ней не горевал никто. Мистер Криттендон даже на недельку-другую озаботился и загнал хрюшек в свинарник, но вскоре они опять разбрелись, стали рыскать по городу, а пешеходы стали вновь на них покрикивать и швыряться камнями. Свиньи же выработали ответный приём и приучились отскакивать в сторону, едва заслышав, что в них со свистом летит пущенный кем-то снаряд.
Наша парикмахерская располагалась в маленьком белом однокомнатном зданьице в тени двух дубов. Там хватало места для двух парикмахерских кресел — точнее, одно было настоящее, а ещё одно соорудили из обычного стула, положив подушку на сиденье, а другую — прикрепив к спинке. Папа стриг волосы на настоящем кресле, а другим пользовался Сесиль.
Летом дверь открывалась, и от мух вас отделяла только сетка. Мухи очень любили скапливаться на этой единственной преграде. Папа предпочитал не закрывать входную дверь. Объяснялось это просто. Стояла жара, а в открытый проём задувал ветерок и приносил хоть немного прохлады. Впрочем, в это время года и сам ветер иногда был горячим. В такую пору привыкаешь шевелиться как можно меньше, не вылезать из тени и держаться у самой земли.
Когда я подъехал, Сесиль сидел на крыльце и читал еженедельную газету. Установленного времени для открытия парикмахерской не было, но папа обычно открывал её около девяти. Я, судя по всему, появился позже.
Сесиль поднял взгляд и спросил:
— А где твой папа?
Я привязал Салли к одному из дубов, отпер дверь и одновременно вкратце изложил Сесилю, что произошло и куда подевался отец.
Сесиль послушал, покивал, поцокал языком, а затем мы вошли внутрь.
Я любил запах парикмахерской. Там пахло спиртом, антисептиками и маслами для волос. Пузырьки с ними выстроились рядком на полке за креслом, и какого только цвета жидкости там не было! И красная, и жёлтая, и синяя — та, что одуряюще пахла кокосовым орехом. Когда в комнату заглядывало солнце, пузырьки сверкали и лучились — ни дать ни взять самоцветы из копей царя Соломона.