Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Война в XXI веке - Арсений Дмитриевич Куманьков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Арсений Куманьков

Война в XXI веке

Посвящаю эту книгу родителям – Елене Владимировне Куманьковой и Александру Серговичу Богдановскому – моим лучшим учителям

© Куманьков А.Д., 2020

Введение

Организация Объединенных Наций преследует Цели:

Поддерживать международный мир и безопасность и с этой целью принимать эффективные коллективные меры для предотвращения и устранения угрозы миру и подавления актов агрессии или других нарушений мира и проводить мирными средствами, в согласии с принципами справедливости и международного права, улаживание или разрешение международных споров или ситуаций, которые могут привести к нарушению мира[1].

Среди всех социальных практик война может оказаться одной из самых древних. Война меняется вслед за сменой эпох и трансформациями институтов, а также под воздействием развития техники. Нередко она сама определяет изменения во всех сферах человеческой жизни. Исследование войны – это изучение человека в его прошлом и настоящем. Если принять точку зрения, что ключевым событием в становлении модерна стала Великая французская революция, то мы увидим, что Современность буквально взращивается в колыбели войны: сначала в гражданской войне в Вандее, а затем в последующих революционных и Наполеоновских войнах. Соответственно, если мы хотим понять, что происходит с человеком в XXI в., нам, помимо прочего, необходимо выяснить, как сегодня используется понятие о войне эпохи модерна.

Кроме того, война в силу своей смертоносной и разрушительной сущности неизбежно ставит множество моральных вопросов. Казалось бы, ужасы и страдания, приносимые войной, очевидны. Уже в «Илиаде» Гомер проклинал многослёзную войну, разверзающую «погибельной брани огромную пасть»[2]. Тем не менее немало интеллектуальных усилий было направлено на то, чтобы оправдать необходимость, а иногда даже желательность ведения войны. Так сформировалась мощная традиция морального обоснования и ограничения войны.

Двум этим проблемам и посвящена данная книга. Она написана на стыке социальной философии, этики, политической теории и социологии войны, чтобы дать по возможности наиболее обобщённое представление о том, какой стала война на рубеже XX–XXI вв., а также в каких случаях война получает моральное обоснование и какие способы её ведения считаются допустимыми с точки зрения этики. На двух этих проблемах важно сфокусироваться. Отчасти это связано с тем, что в России до сих пор не так много философской литературы о войне. В большом количестве появляются работы отечественных и зарубежных авторов, где война рассматривается с позиций истории, международных отношений, права или даже психологии. Однако в дискуссии об обновлении войны после окончания холодной войны мы пока ещё находимся на периферии, даже несмотря на то, что были переведены важные книги политических учёных Мартина ван Кревельда[3] и Мэри Калдор[4]. Тема этического анализа войны остаётся ещё менее освоенной в отечественной философской литературе. Эта область философии на английском, немецком, французском языках прирастает на десятки, если не сотни, монографий ежегодно, множество журналов специализируется на проблемах этики войны как таковой или на частных её аспектах. В России общее количество опубликованных монографий по современным вопросам этики войны и мира даже с учётом переводной литературы не превышает и десятка[5].

Но важность обращения к темам трансформации войны и её морального осмысления объясняется, конечно, не только этими обстоятельствами. Война, а одновременно с ней и политическая сфера, трансформируются таким образом, что этическая составляющая современных войн значительно усиливается – два выделенных нами сегмента изучения войны пересекаются. Сами по себе войны вызывают те же вопросы, что и прежде, но требуют от политиков и военных более детальных разъяснений, кто, почему и как должен в них участвовать. Далеко не всегда срабатывают доказательства необходимости войны в духе Realpolitik XIX в.: великие державы сталкиваются между собой, стремясь защитить или реализовать свои национальные интересы. В постгероических обществах Запада войну необходимо обосновывать чем-то, кроме национального интереса, за который мало кто готов умирать. А борьбу с такими вызовами, как терроризм, религиозный фундаментализм или массовые нарушения прав человека в какой-либо стране невозможно объяснить иначе, кроме как на языке морали. Это же относится и к обогащению средств ведения войны, прежде всего за счёт частных военных компаний, кибероружия и роботизированных систем. Новации, связанные с ними, одновременно настораживают, поскольку вызывают размытие традиционных способов определения статуса участников боевых действий и интерпретации ключевых понятий военного лексикона (атака, угроза), и воодушевляют – не станет ли война более гуманной или, возможно даже, не близки ли мы к тому, чтобы передать обязанность сражаться машинам, избавив себя от смерти и страданий. Современная война должна получить не только правовую, но и моральную легитимацию. Её практически невозможно обосновать, если не указать, что она служит международному миру и безопасности. Парадоксальная ситуация, которая требует прояснения.

Философ Александр Павлов выделяет три существующих способа концептуализации философских подходов к современной войне: реактуализация теории Клаузевица, дискурс теории справедливой войны и, наконец, дискурс новых войн[6]. Последний, по мнению Павлова, позволяет наиболее адекватно оценить социальную реальность войны в XXI столетии. Однако и он нуждается в дополнении, которое возможно при обращении социальной теории к проблематике новых, постсовременных войн[7]. Солидаризируясь с этой оценкой, я также хотел бы указать на необходимость выработки критической теории войны, одновременно историчной и нормативной, прослеживающей трансформации войны и их причины и задающей границы морально допустимого в войне. Возможно, настоящая книга могла бы послужить развитию такой теории.

В книге не раскрываются все аспекты этического осмысления войны, но представляется критический обзор основных проблем, связанных с приложением этики к современным войнам. Скорее, книгу следует рассматривать как доступное введение в проблемное поле моральной теории войн XXI столетия. В главе 1 речь пойдёт об образе войны, который был сформирован и отрефлексирован в Новое время, и о дальнейших трансформациях этого типа войны. Этот период начинается с укрепления национальных государств, которые постепенно подчиняют себе сферу организованного насилия и монополизируют право на применение военной силы. Война ведётся государствами ради их собственных интересов при помощи регулярных армий против других государств, возможно, не уступающих им в силе, но равных в правовом и моральном отношении. Именно такую войну описал прусский генерал и военный теоретик Карл фон Клаузевиц в знаменитом труде «О войне»[8]. Войну той эпохи можно назвать классической, традиционной, регулярной, старой войной. Со временем этот тип войны переживёт несколько существенных преображений, и на рубеже XX–XXI столетий развернётся активная дискуссия о том, что классическая регулярная война, если и не исчезла совсем, то перестала быть доминирующим типом вооружённого конфликта, уступив место так называемым новым войнам. Этому вопросу посвящена глава 2 настоящей книги.

В главе 3 рассматриваются непосредственно этические проблемы, связанные с современными войнами. Здесь для нас ключевым станет вопрос, как структурные изменения основных общественных институтов сказываются на трансформации войн и как в связи с этим конвертируется курс нравственной оценки войны. Мы рассмотрим основные парадигмальные споры в теории справедливой войны и постараемся обобщить причины, по которым, согласно этой теории, вступление в войну считается морально обоснованным. И наконец, в главе 4 разбираются споры относительно некоторых наиболее важных аспектов современной войны: терроризма как одной из наиболее значимых угроз миру и безопасности; частных военных компаний, роль которых в конфликтах XXI столетия, по-видимому, будет усиливаться; компьютеризации и роботизации войны. Обращение к этим практикам и техникам ведения войн позволит дополнить описание этических вызовов, которые ставят войны XXI столетия. Для России дискуссия о моральном статусе современных видов оружия, в котором используются новые технологии, особенно важна, поскольку у нас не сформирована традиция публичного обсуждения войны с её вызовами и проблемами, в том числе и моральными, а кроме того, не отрефлексированы этические нормы поведения военнослужащих. Попытка отреагировать на современные проблемы войны, появляющиеся в связи с возникновением новых угроз и задействованием высоких технологий, могла бы быть полезной для поддержания дискуссии такого рода.

Я выражаю особую благодарность Александру Владимировичу Павлову за мотивацию и всестороннее содействие моей работе. Это касается не только данной книги, но и многого другого. Большая честь и удача работать вместе с ним. Я глубоко признателен Борису Николаевичу Кашникову за многолетнее содействие и наставничество. Также я хотел бы сказать спасибо всем коллегам и студентам Школы философии НИУ ВШЭ и магистратуры по политической философии МВШСЭН, с которыми мы обсуждали вопросы, затронутые в этой книге – их замечания часто помогали найти неожиданные ракурсы рассмотрения, казалось бы, хорошо понятных теорий и событий. Отдельно я хотел бы поблагодарить свою семью, где неизменно нахожу понимание и участие и моральную поддержку моим трудам.

Глава 1

Трансформации войны в Новое время[9]

Французская революция даёт начало большим национальным войнам нашего времени, приводящим в действие народные армии и достигающим своего наивысшего размаха в грандиозных коллективных побоищах[10].

Мишель Фуко

Классическая война эпохи модерна

Известный тезис прусского генерала и военного теоретика Карла фон Клаузевица – «война есть продолжение политики, только иными средствами»[11] – указывает на отношения зависимости, которые устанавливаются между политикой и войной. Война находится в подчинении у политики, она полностью контролируется и управляется государством. Эта зависимость войны от политики кажется Клаузевицу совершенно естественной. Однако подобные отношения сложились между политической и военной сферой довольно поздно, в Новое время, т. е. в исторический период, начавшийся в XVII в. Сперва должна была родиться политика в современном смысле этого слова как «стремление к участию во власти или к оказанию влияния на распределение власти, будь то между государствами, будь то внутри государства»[12] и, соответственно, должно было появиться государство. Именно возникновение национального государства и масштабная трансформация социального и политического порядка, которая произошла в Европе в XVI–XVII в., оказали самое решительное влияние на практику ведения войны и на понимание её функционального предназначения.

Эпоха Средних веков характеризовалась серьёзной децентрализацией власти, одновременным действием множества субъектов, которые считали, что они обладают правом на использование насилия. Папа, император, короли, князья и крупные феодалы, республики и города оспаривали друг у друга право самостоятельно решать вопросы, связанные с ведением войны и заключением мирных договоров. Периодически та или иная сила занимала главенствующее положение, но «в результате… сначала императорская власть проиграла папству, и затем и папство потерпело поражение от зародившейся во Франции идеи территориального суверенитета»[13]. Политическая раздробленность постепенно преодолевается при формировании национальных государств, правители которых (как правило монархи) централизуют систему власти и управления. Немецкий политический теоретик Карл Шмитт отмечает характерную для этого процесса «детеологизацию» и рационализацию политического пространства: «образование международно-правовых понятий этой эпохи вращается вокруг одной единственной оси: суверенного территориального государства. Новая величина – “государство” – вытесняет сакральную империю и императорскую власть Средневековья; она ликвидирует также и международно-правовую potestas spiritualis папы и пытается превратить христианскую церковь в инструмент своих полицейских акций и своей политики»[14].

Так появляется понятие «государство», характерное для эпохи модерна. Для его определения мы можем вновь обратиться к Максу Веберу. В «Политике как призвание и профессия» он предложил знаменитую формулировку: «…современное государство есть организованный по типу учреждения союз господства, который внутри определенной сферы добился успеха в монополизации легитимного физического насилия как средства господства и с этой целью объединил вещественные средства предприятия в руках своих руководителей, а всех сословных функционеров с их полномочиями, которые раньше распоряжались этим по собственному произволу, экспроприировал и сам занял вместо них самые высшие позиции»[15]. Мы не ставим себе целью обсуждение, насколько полон вариант определения или разъяснения, предложенный Вебером. Нам в данном случае достаточно, что эта формула явно передаёт суть того феномена, который мы рассматриваем: в какой-то момент на политической арене возник обезличенный субъект, подчинивший себе все прочие центры силы. Ключевые его характеристики: суверенитет, организация признанной власти на определённой территории и установление монополии на применение насилия[16].

Определение Вебера удобно именно потому, что немецкий социолог также обращает внимание на последнюю из приведённых характеристик – на факт монополизации государством права на все виды легитимного насилия, в том числе и военного. Эта монополия – привилегия особого рода, за которую будет бороться государство в ходе своего становления, и то, что помогает ему состояться как государству. До тех пор, пока не появится субъект, получивший в данном регионе монополию на насилие, нельзя говорить о существовании государства. Вместе с этим, если появятся силы, способные оспорить или лишить государство этой монополии, то можно говорить о начале гражданской войны и разрушении государства.

В Новое время право объявлять войну, вести её и заключать мир закрепляется за верховной государственной властью. Эту трансформацию и особое значение войны для политической сферы точно зафиксировал Жан Боден. В «Шести книгах о государстве» он пишет о суверенитете как о высшей власти, которая, во-первых, не подчинена власти императора, а, во-вторых, сконцентрирована в одних руках. Управление государством, издание законов, регулирование системы судов, но также и решение вопросов войны и мира представляют собой важнейшие функции, возложенные на государя[17].

Представление о государстве как о субъекте, ответственном за управление сферой насилия, получает развитие у авторов XVII века. Гуго Гроций ещё будет доказывать, что частная война (та, что ведётся лицом, не имеющим гражданской власти) не запрещается естественным правом или Писанием[18]. Но в последующих поколениях политических мыслителей и юристов подобные архаичные, средневековые взгляды будут пересмотрены в пользу исключительного права государства. Томас Гоббс обращается к этому вопросу в 18-й главе «Левиафана». Он называет верховенство в военной сфере одним из важнейших прав суверена: «…в компетенцию верховной власти входит право объявления войны и заключения мира с другими народами и государствами, т. е. право судить о том, что требуется в данный момент в интересах общего блага и какие силы должны быть для данной цели собраны, вооружены и оплачены, а также какая сумма должна быть собрана с подданных для покрытия расходов»[19]. Через полтора столетия схожие мысли будут выражены в гегелевской «Философии права»: «…свою направленность во-вне государство обретает потому, что оно есть индивидуальный субъект. Его отношение к другим государствам составляет прерогативу власти государя, которой поэтому только единственно и непосредственно принадлежит право командовать вооруженными силами, поддерживать отношения с другими государствами посредством послов и т. д., объявлять войну и заключать мир, а также право заключать другие договоры»[20].

Но Гоббс в праве решать вопросы войны и мира видит даже нечто большее, нежели одну из рутинных обязанностей суверена. Он продолжает рассуждение о войне, предлагая смотреть на военное руководство как на деятельность, обеспечивающую или подтверждающую верховный статус того, кто осуществляет это руководство: «…гарантию защиты доставляют каждому народу его вооруженные силы, а сила армии состоит в объединении ее сил под единым командованием, которое поэтому принадлежит суверену, ибо одно право командования над вооруженными силами без всякого другого установления делает того, кто обладает этим правом, сувереном. Вот почему, кто бы ни был генералом армии, лицо, обладающее верховной властью, всегда является генералиссимусом (generalissimo)»[21]. Война, таким образом, понимается как определяющая сфера политической жизни. С одной стороны, она обеспечивает суверену его главенствующее положение, а с другой стороны, решение вопроса о войне и мире представляет собой ключевую обязанность суверена, коль скоро он ответствен за поддержание общего блага.

В этом проявляется специфика и двойственность отношений между государством и войной. Государство появляется благодаря войне. Как пишет израильский историк и политический теоретик, Мартин ван Кревельд, «если бы не необходимость воевать, почти наверняка было бы гораздо труднее добиться централизации власти в руках великих монархов»[22]. Обязанность вести войны позволила королям сосредоточить управление в своих руках и обеспечить отмеченную выше победу территориального суверенитета над папой, императором или свободным городом. Государство было выковано благодаря войне.

Но также государство и закаляется в горниле войны. Страдания, которые приносит война, не кажутся авторам этой эпохи бесцельными и бессмысленными. Через войну народ получает признание своей политической субъектности, славу и счастье. Сохранение прочности государства зависит непосредственно от выполнения им военных функций, и оно поддерживает своё существование, ведя войну. Речь здесь не только о самообороне, т. е. буквальном спасении от уничтожения, когда военное насилие используется для отведения угрозы. Мощь и устойчивость государства во многом связаны с тем, что оно позиционирует себя как единственного гаранта безопасности и стабильности. Безопасность превращается в услугу, требующую щедрого вознаграждения в виде жизней его граждан, налогов, труда идеологов, людей искусства и журналистов. В результате военным нуждам в той или иной степени подчиняются все сферы жизни. В обществах Нового времени практически нет институтов так или иначе не работающих на войну, на оборону и безопасность. Мартин ван Кревельд приводит в пример финансовую сферу, отмечая, что банковский сектор, системы подоходных налогов, социального страхования и государственного контроля экономики не сложились бы в том виде, в котором это произошло, без стоящей перед государством необходимости по мобилизации населения для начала новых войн. Мы можем в качестве другого примера указать на сферу образования. Система всеобщего начального образования появилась в Пруссии при Фридрихе II, чтобы решить проблему управления войсками – различия в диалектах немецкого языка порой не позволяли солдатам понимать приказы своего унтер-офицера. Реформы продолжились после поражения Пруссии в войне с наполеоновской Франции (Война четвёртой коалиции 1806–1807 гг.). Появилась образовательная система, обучавшая учеников не в последнюю очередь патриотизму и дисциплине. В результате через несколько десятилетий в ходе Прусско-австрийской войны битва при Садовой закончится победой прусского учителя над австрийским.

Подобные изменения полюсов политической силы непосредственным образом сказываются на трансформации войны, которая происходит в Новое время. Подробное освещение этой темы потребовало бы написания отдельной крупной работы. Однако мы в предельно обобщённом виде зафиксируем ряд характерных особенностей войны Нового времени, поскольку именно в это время рождается тип регулярной, симметричной, межгосударственной войны, ориентируясь на который мы можем говорить о появлении новых войн на рубеже XX–XXI вв.

Государства, одной из важнейших функций которых с момента его «изобретения» Томасом Гоббсом «было ведение войн против себе подобных»[23], действительно в XVII–XVIII вв. очень активно ведут войны. Однако происходит существенное изменение характера этих войн. Государство признаёт равным себе только другое государство и, соответственно, ведёт войну только с другим государством. Отныне претензии какого-либо сообщества на самостоятельное распоряжение военным насилием будет идентифицироваться как мятеж и караться как государственное преступление. Во всяком случае до той поры, пока этот мятеж не окончится успехом, т. е. пока не произойдёт смена власти или за счёт отделения не появится новое государство.

Равенство статусов участников международных отношений предполагает взаимное признание ими равного права политической субъектности. В том числе это касается и права на ведение войны. Швейцарский юрист и философ Эмер де Ваттель очень ясно обозначил это в своём «Праве народов»: «…нации свободны, независимы, равны и каждая судит по своей совести о должном»[24]. Каждый народ, объединённый в государство, обладает равным правом на ведение войны и волен реализовать его в меру собственных представлений о должном.

Также в высказывании Ваттеля выражено представление о суверенитете, развивавшееся Боденом, Гроцием, Гоббсом. В сочинениях последнего оно наиболее иллюстративно. Гоббс предлагает схему объяснения отношений между государствами, актуальную для ряда политических концепций и в наши дни. Он описывает феномен естественного состояния, в котором нет ничего, что гарантировало бы безопасность человека. Люди находятся в состоянии войны всех против всех, поскольку обладают равным правом на всё. От опасностей этой перманентной войны люди спасаются благодаря договору, учреждающему государство. Отчуждая право на насилие в пользу суверена, они взамен получают гарантии безопасной жизни. Но государства между собой так и остаются в состоянии враждебности, потенциально означающей возможность открытой войны. В результате международные отношения всегда представляют собой либо войну, либо действия, предваряющие войну или призванные отсрочить её. Как пишет об этом сам Гоббс: «…короли и лица, облеченные верховной властью, вследствие своей независимости всегда находятся в состоянии непрерывной зависти и в состоянии и положении гладиаторов, направляющих оружие друг на друга и зорко следящих друг за другом. Они имеют форты, гарнизоны и пушки на границах своих королевств и постоянных шпионов у своих соседей, что является состоянием войны»[25].

Состояние анархии, в котором государства пребывают между собой, поддерживается за счёт взаимного признания суверенитета друг друга и временных выгод, которые могут дать межгосударственные соглашения. Но эти соглашения, по мнению Гоббса, непременно будут нарушены в связи с изменением национальных интересов того или иного государства. Подобная ситуация могла бы быть исправлена появлением правительства, которое встало бы над государствами, или надгосударственного суда. Но, как это символизирует знаменитый рисунок на фронтисписе первого издания «Левиафана», подобное невозможно или, во всяком случае, не является возможным в политических условиях Нового времени. Надпись на рисунке воспроизводит слова из Книги Иова «нет на земле подобного ему» (Иов. 41:25). Левиафаны равны в своих правах, а потому никто не может прекратить их взаимную враждебность.

Далее, крайне важно заметить, что в таком положении каждое государство может претендовать на обладание справедливой причиной к войне. Европа вступает в эпоху секулярного понимания войны, апелляция к необходимости наказания грешника, характерная для средневекового теологического подхода к легитимации войны, перестаёт быть актуальной. Война в Новое время становится делом исключительно политическим. Но стало ли это преимуществом в отношении вопроса о минимизации насилия? До этого на протяжении более чем тысячи лет ключевую роль в решении вопроса об оправданности войны и понимании дозволенного и недозволенного на войне играли теологические соображения. Несмотря на высокую степень децентрализации и раздробленности, эпоха Средних веков знала и специфический подход к нормативному определению войны. Появлялись правовые документы и договоры, регулировавшие практику ведения войны. Они были признаны положить предел взаимной враждебности христианских народов и снизить степень жестокости, характерной для любой войны. Развитие христианского учения о войне сформировало традицию морального обоснования войны и определение дозволенного и запрещённого на поле боя. Как пишет Филипп Контамин, «различные документы пропагандистского характера, так же как и дипломатические источники, говорят о постоянном внимании, если не к идеологии, то к фразеологии концепции справедливой войны»[26].

Христианское учение о справедливой войне было выстроено вокруг идеи наказания за совершение греха. Такой подход к моральному оправданию военного насилия был предложен Августином Аврелием. Мудрый правитель, понимающий волю Бога, по Его санкции воздаёт грешнику за совершённые прегрешения. Не что иное, кроме серьёзного греха, не может оправдать войну, сделать её справедливой. Августин постоянно подчёркивает, что ведение справедливых войн – это обязанность, возложенная на христианского правителя как защитника христиан и хранителя веры. Обязанность неприятная, но необходимая: «…несправедливость противной стороны вынуждает мудрого вести справедливые войны; и эта несправедливость должна вызывать скорбь в душе человека, потому что она несправедливость человеческая, хотя бы из-за нее и не возникало никакой необходимости начинать войну»[27]. Наказав грешника, справедливый государь должен исправить его.

Теологическая концепция войны видит своим окончанием не уничтожение противника, но его духовное исцеление. Иными словами, она должна заканчиваться моральной викторией обеих участвующих сторон. Но в то же время мы должны отметить присущее средневековому мышлению в духе учения о справедливой войне представление о различии в моральном статусе участников войны. Справедливый воитель стоит к Богу, источнику справедливости, значительно ближе, нежели грешник. Его моральное положение более совершенно, что и позволяет ему осудить и наказать грешника. Таким образом, доктрина справедливой войны – это учение об иерархизации политического порядка.

В Новое время учение о государственном суверенитете делает христианскую теорию наказательной войны устаревшей. Во-первых, в силу вступает отмеченное равенство суверенитетов участников международных отношений. Как об этом писал Ваттель в приведённой выше цитате, для государств в качестве единственного источника, который задаёт критерии оценок должного и запретного, выступает только их собственное представление о справедливом и несправедливом. Никто не может вменить другому собственное представление о должном, никто не может выступить судьёй в отношении другого. Эту мысль будут раз за разом воспроизводить философы, юристы и государственные деятели на протяжении XVII–XIX вв. В «Трёх книгах» Гроций весьма поэтично высказывается по этому поводу: «…если между народами или государями возникают разногласия, то почти всегда судьей между ними оказывается Марс»[28]. И далее делает более подробное разъяснение: «…правильно говорит Демосфен, что война ведется против тех, кого невозможно принудить к чему-нибудь в судебном порядке. Ибо ведь судебные формы действительны против тех, кто мнит себя слабее; против равносильных же или мнящих себя таковыми ведутся войны»[29]. Самуэль фон Пуфендорф предостерегает от поспешного принятия решения о войне – сперва необходимо испробовать мирные способы решения конфликта, при помощи переговоров или обращения к сторонним арбитрам. В случае если объективный арбитраж невозможен, война становится вполне оправданной[30]. Иммануил Кант в «Метафизике нравов в двух частях» подтверждает представление об изначальном моральном и легальном равенстве в отношениях между державами: «…каждое государство есть судья в своем собственном деле»[31].

Гоббс, который схожим образом оценивает сферу межгосударственных отношений, выделяет три мотива, подталкивающие государства к ведению войны: «во-первых, соперничество; во-вторых, недоверие; в-третьих, жажду славы»[32]. И приходит к заключению, что в войне государств «ничто не может быть несправедливым». Этот вывод был не столь единодушно поддержан теоретиками Нового времени, о чём ещё будет сказано ниже. Однако он показателен – становится невозможным рассуждение о войне с характерным для средневековой доктрины справедливой войны однозначным разделением сторон на грешников и карающих их целомудренных воинов.

Во-вторых, в связи с развитием идеи суверенитета и равенства государств постепенно складывается традиция рассматривать войну не в теологическом, а, скорее, юридическом, контексте. Народы не знают единого позитивного законодательства, так как нет такой силы, которая могла бы утвердить свою волю в качестве закона, общего для всех народов. Однако это не означает, что взаимоотношения народов не подчинены никакому законодательству. В силу вступает естественное право, а также право народов (ius gentium). В случае серьёзного правонарушения (например, если нарушаются границы) одно государство не может призвать другое к ответу в суде, поскольку не существует суда народов. Ему остаётся только ответить на несправедливость военной силой, и этот ответ будет оправданным.

В эту эпоху появляется представление о самообороне как ключевой справедливой причине войны. Суверенитет и неприкосновенность государственных границ занимают положение высших ценностей. Любое покушение на них – военное нападение или провокационные агрессивные действия – дают основание применить войска. Со временем самооборона станет едва ли не единственной справедливой причиной войны, что найдёт отражение в документах ООН и иных международных документах. Но подобное положение не было типичным для Средневековья. Как мы уже сказали, в Средние века моральное обоснование получала война, в ходе которой прекращался грех и виновный в нём наказывался. Несправедливое, агрессивное нападение могло быть таким грехом, но представляло собой скорее один из рядовых случаев в числе других. Не меньшим грехом, а, возможно, ещё более тяжёлым, могло быть разграбление церкви и кража святынь, оскорбление достоинства короля или феодала, или ересь. Собственно, рассуждения Августина о справедливой войне необходимо понимать именно в контексте борьбы с еретиками: манихеями, пелагианцами и донатистами. Это серьёзным образом отличается от ситуации Нового времени, когда защита государством самого себя, своих союзников или безопасности и порядка как таковых, в пределах континента или даже всего мира, превращается в определяющий элемент риторики войны.

В объяснении трансформаций, произошедших с войной в Новое время необходимо провести ещё одно сравнение со средневековым типом войны. Оно связано с проблемой морального ограничения войны. Помимо закреплённого в теории теологического деления войн на справедливые и несправедливые, Средневековье знало немало практических попыток отрегулировать способы ведения войны. Так, можно привести в пример доктрины Божьего мира (Pax Dei) или Божьего перемирия (Treuga Dei). Духовные движения за мир состояли в отказе христиан воевать друг с другом, во всяком случае в дни церковных праздников. Согласно этим доктринам, предполагалось также, что жертвами войны не могут стать крестьяне и духовенство, защищалась их собственность. Идеи Божьего мира и перемирия стали важной частью работы над решением двух задач, без которых не обходится обсуждение и современных боевых действий: определить, кто и в каком объёме имеет право применять вооружённое насилие, и установить, на кого именно можно обратить это насилие. Так, Божий мир «в значительной мере содействовал оформлению понятия естественной неприкосновенности невоюющих и их имущества», в то время как «предписаниями Божьего перемирия было запрещено в любое время года только насилие, не связанное собственно с войной»[33]. Тем самым можно было отделить войну, которую ведёт публичная власть по справедливым причинам, от разбойного набега алчных феодалов. Эти меры должны были служить минимизации насилия. Правда, наказание, предусмотренное за нарушение Божьего мира, среди прочего предполагало применение военной силы в отношении нарушителя.

Периодически также появлялись соглашения о запрещении тех или иных видов вооружения или военных практик. Возможно, наиболее известный из них связан с провозглашением на Втором Латеранском соборе 1139 г. незаконным применение различных метательных средств: пращей, арбалетов, дальнобойных луков. Явно перед нами попытка сделать войну более безопасной, но не для всех её участников, а исключительно для элитарной группы воителей – для рыцарства. Они не были защищены от арбалетчиков, способных пробить рыцарский доспех. Кроме того, в бою с простолюдином-арбалетчиком, который поражает издалека, невозможно было обрести славу, столь желанную для благородного воина.

Само представление о существовании образа благородной войны, которую приличествует вести рыцарю – ещё одно свидетельство наличия ограничений, накладываемых на войну. Рыцарство, не слишком большая по численности группа, воспринимало идеал ограниченной войны, в результате которого важнее проявить мужество и тем прославить себя, а не уничтожить противника (во всяком случае, оно декларировало этот принцип). Именно поэтому нередко поверженного противника не убивали, но пленили и просили за него выкуп. Филипп Контамин связывает это как раз с установлением плотных взаимосвязей внутри элитарной группы рыцарей: «…на войне стали часто сталкиваться одни и те же люди, которые могли быть знакомы, могли вспомнить, узнать друг друга, сознавая схожесть своего положения и переменчивость неудач и успехов»[34].

Однако отношение к куртуазным нормам ведения войны было амбивалентным, как в среде самого рыцарства, так и за его пределами. Е.В. Калмыкова указывает на два измерения, определявшие восприятие рыцарского кодекса чести: «…во-первых, совершенно очевидное сосуществование в средневековой культуре двух этосов: религиозного и аристократического, пересечение, слияние и взаимодействие которых и дают такой своеобразный результат, как осуждение и восхваление войны одними и теми же авторами на соседних страницах. Во-вторых, соотношение христианских максим и социальной практики усложнялось вовлеченностью духовенства в систему вассально-ленных отношений»[35]. Христианское учение о справедливой войне давало двойственную оценку войне как таковой. Сама по себе она не признавалась грехом. Важно было рассмотреть все обстоятельства, которые привели к ней, определить статус участников конфликта и, наконец, оценить их действия на поле боя. В этом смысле и рыцарь в тот момент, когда он обращал своё оружие против врагов веры, в защиту христианства или Святого престола, приравнивался к мученику[36]. Если же он был занят разбойными нападениями или движим жаждой славы, не совместимой со смирением истинного miles Christi, то его следовало осудить как грешника, которого ждут муки ада. Эта двойственность характерна для Средневековья, и она не исчезнет и в Новое время с появлением государства, изменится лишь регистр определения границы между допустимым и недопустимым, законным и незаконным.

Итак, Средние века знали немало разнообразных по своему статусу и силе влияния источников нормативного регулирования войны: теологическая доктрина справедливой войны, документы канонического права (приведём в пример важнейший Декрет Грациана), папские постановления, документы церковных соборов, представления о рыцарской морали, частные соглашения между воюющими сторонами и т. д. Но всё же мы должны признать, что средневековые феодалы, короли, рыцари зачастую действовали, игнорируя все установления церковных отцов или рыцарский кодекс чести. Главной жертвой войны становились те, кого мы сейчас называем гражданскими лицами – жители сельских местностей, которых убивали, грабили, насиловали, угоняли в плен для использования в качестве рабов или обмена на выкуп. Вновь обратившись к исследованию Филиппа Контамина, можно указать на три фактора, которые мешали реализовать идеал гуманизированной войны: личная заинтересованность отдельных государей в «тотальной войне»; формирование армий за счёт неблагородных слоёв населения, нечувствительных к рыцарскому кодексу чести; обычаи некоторых народов или коммун, согласно которым как таковое пленение неприятеля или обмен пленных на выкуп были неприемлемыми[37]. Иными словами, зачастую сама культура ведения войны провоцировала неограниченную жестокость.

Новое время предлагает свои варианты правового и этического регулирования войны, соответствующие обозначенным выше трансформациям политической сферы. В политической практике основными механизмами управления войной следует признать представление о доминирующем положении государственного (национального) интереса и решающей значимости принципа баланса сил.

Идея государственного интереса (ragione di stato по-итальянски, или raison d’Etat по-французски) начала активно обсуждаться на излёте Ренессанса[38], а в Новое время она становится нервом публичной политики. Raison d’Etat заменяет личный интерес государя или религиозную идентичность в качестве источника политического целеполагания. Это хорошо заметно по тому, как выстраиваются военные союзы уже в XVII в. В ходе Тридцатилетней войны католическая Франция выступит на стороне протестантских государств и княжеств против католического императора и короля Испании. В борьбе за политическую гегемонию вопросы веры перестают играть решающую роль, хотя и не делаются абсолютно незначимыми. Слова британского политика, министра иностранных дел (во время произнесения речи) Генри Джона Темпля виконта Палмерстона: «…у нас нет неизменных союзников, у нас нет вечных врагов. Лишь наши интересы неизменны и вечны, и наш долг – следовать им», – могут дать ещё один пример понимания государственного интереса[39].

Идея государственного интереса представляет собой чистое политическое понятие. Оно не связано с представлениями об устройстве гармоничного космоса или существовании божественного порядка. Raison d’Etat актуализируется исключительно в связи с существованием у государства определённых целей, базовой из которых является вопрос о сохранении самого государства. С государственным правительственным интересом совпадает и идея о том, что не существует высшего законодателя по отношению к государствам. То есть государство самодостаточно и автономно, а потому постоянно находится в состоянии соперничества с другими носителями raison d’Etat. Конкуренция активизирует новый компонент политической жизни, «новый элемент политического интереса – это сила… сила государств»[40]. Государства будут отныне бороться не просто за продолжение собственного существования, но за «сохранение определенного соотношения сил, сохранение, поддержание или развитие динамики сил»[41].

Отношения государств определяются взаимовлиянием разнообразных, расходящихся сил. По большому счету эти силы всегда находятся в столкновении между собой, т. е. уравновешенное состояние достигается лишь теоретически, но фактически исчезновение борьбы означало бы отсутствие действия, отсутствие жизни вообще. Как пишет Хаймо Хофмайстер в книге «Воля к войне, или Бессилие политики»: «…любая человеческая деятельность – это использование силы в противоборстве с природой, с вещами или в столкновении с другими людьми… Конфронтационные действия — это не определенный способ политических действий, а момент любой деятельности, и их невозможно мысленно отделить от нее»[42]. В конфронтации, в противоборстве человек находит себя, выстраивает отношения с внешним миром; и точно такие же отношения характерны и для политических субъектов. Научная революция утверждает роль движения в качестве базового состояния природы, и эта мысль переносится и на описание политики. Олицетворенные государства подчиняются тем же законам, что и физические тела. Война являет собой предел наличествующей между государствами политической поляризации и напряженности.

Поиск должного соотношения сил между государствами, появившимися в XVI–XVII вв., приводит к установлению системы баланса сил или политического равновесия. Сама по себе идея баланса сил не была изобретением Нового времени. Уже в «Истории» Фукидида высказывается предположение, что опасения перед ростом мощи соперника могут заставить напасть на него: «…истинным поводом к войне (хотя и самым скрытым), по моему убеждению, был страх лакедемонян перед растущим могуществом Афин, что и вынудило их воевать»[43]. После описания переговоров с союзниками спартанцев эта мысль повторяется: «…нарушить мир и начать войну лакедемоняне решили вовсе не в угоду союзникам и не под влиянием их убеждений, а скорее из страха перед растущим могуществом афинян, которые уже тогда, как видели лакедемоняне, подчинили себе большую часть Эллады»[44]. Тем самым Фукидид усиливает впечатление об опасении лакедемонян понести стратегическое поражение в случае, если они никак не отреагируют на экспансионистскую политику афинян, которые могут установить господство над греческими полисами, даже и не вступая в прямое военное столкновение со Спартой.

В Новое время принцип баланса сил приобрёл особое значение в связи с провалом проекта построения единого, всеевропейского политического порядка. Мишель Фуко описывает механику реализации этого принципа следующим образом: «…если государства находятся по отношению друг к другу в конкуренции, то необходимо найти систему, которая позволяет насколько возможно ограничивать мобильность всех остальных государств, их амбиции, их рост, их усиление, но оставляя тем не менее каждому государству возможность добиваться своего максимального усиления, не провоцируя его противников и не доводя это усиление ни до своего собственного исчезновения, ни до своего ослабления»[45].

Важнейшие международные соглашения и мирные договоры несли на себе печать этого принципа. Вот что замечает об этом Генри Сент-Джон Болингброк, один из авторов Утрехтского мирного договора 1713 г., подписанием которого закончилась Война за испанское наследство (1701–1714 гг.): «…с того момента как образовались две великие державы – Франция и Австрия – и, как следствие этого, между ними возникло соперничество, интересы их соседей заключались в том, чтобы бороться с сильнейшей и наиболее активной и заключать союз и дружбу с более слабой. Отсюда – концепция равновесия сил в Европе, на котором покоятся безопасность и спокойствие всех. В свою очередь, нарушить это равновесие было целью каждого из соперников. Принцип, на котором основывались все мудрые решения европейских совещаний, касающихся Франции и Австрии, определялся стремлением предотвратить нарушение равновесия, не давая склониться чаше весов на одну сторону»[46]. Военная история XVII – начала XVIII в., по мнению Болингброка, иллюстрирует нарушения равновесия сил, которое становилось иногда роковым для Европы. А задачу политика и помогающего ему историка он видит в наблюдении за чашами весов могущества, которые никогда не находятся в равновесии, но которые всё же не должны отклоняться чрезмерно[47].

Война в новой политической реальности, жёстко определяемой государственным интересом и идеей балансировки сил, начинает восприниматься как политический инструмент, значимый, но не единственный в арсенале средств межгосударственной борьбы. Итогом войны видят не истребление или преображение грешника, а решение политического конфликта, связанного с ожиданием негативных последствий из-за нарушения баланса сил или вызванного агрессивными действиями соперника. В пространственном отношении государства представляют собой зоны порядка, безопасности и мира. Но поддерживается это состояние при помощи легитимного насилия, физического или символического, которое, согласно уточнению Бурдье, «является условием реального владения монополией на физическое насилие»[48]. Насилие побеждается насилием. Внутри государства в качестве субъекта, который реализует это насилие, выступает полиция, на межгосударственной арене – армия. Государство как живой организм борется с болезнями внутри себя и с угрозами во внешней среде; оно всегда первично по отношению к средствам поддержания своей жизнедеятельности.

Суждение Карла фон Клаузевица о войне как продолжении политики другими средствами выражает именно такое, подчинённое положение, которое занимает война в Новое время. Телеология войны раскрывается Клаузевицем следующим образом – война не может иметь свою причину в себе самой, эта причина должна быть внешней, т. е. политической. Не религиозной, идеологической или экономической, а именно политической. Настоящая цель войны не всегда однозначно различима во время ведения боевых действий. Но она всегда наличествует и происходит из сферы политической борьбы. Определение, данное прусским генералом войне – «война – это акт насилия, имеющий целью заставить противника выполнить нашу волю»[49], – надлежит понимать двояко. Боевые действия, или манёвры, вынуждают армию противника прекратить сопротивление – так достигается военная цель войны, но вследствие этого реализуется и правительственная воля, враг подчиняется и в политическом отношении. Итак, политическая цель войны, а не военная (лишить противника возможности сопротивляться) выдвинута на первый план. И цель эта состоит в навязывании противнику собственной воли. Достижение же этой цели лежит в области насилия. Такой инструментальный подход к войне действительно отражал положение дел Вестфальской эпохи международных отношений. И значимость Клаузевица в первую очередь связана с тем, что ему удалось выразить дух своего времени, сформулировать наиболее характерные представления о войне самых разных своих современников (политиков, юристов, философов): война ведётся государствами при помощи армий ради достижения политических целей.

Государству, и только ему, принадлежит прерогатива распоряжаться нормами jus ad bellum (лат., букв. – право или справедливость на войну) и jus in bello (лат. – право или справедливость во время войны), т. е. вся целокупность jus belli (лат. – право войны)[50], предполагающих возможность самостоятельно определять врага и бороться с ним, исходя из собственных понятий независимости и свободы. В этом исключительном праве государства на войну содержится огромная сила политического, которая ставит его над любой другой общностью. И Клаузевиц указывает на эту силу, на эту волю к решению – она в полномочии требовать от собственного народа готовности к смерти и решимости физически уничтожать всякого человека, который стоит на стороне врага.

Человек приходит к войне, движимый не всегда собственными интересами, а, скорее, в силу необходимости, определяемой государством. Философия войны, которую развивают Клаузевиц и другие авторы того времени, не говорит и не может говорить об отдельной личности, её главный действующий субъект – это сообщество индивидов, объединенных в государство. Война относится не к области наук или искусств, но к области общественной жизни, и является актом человеческого общения.

Клаузевиц понимал это очень точно, предлагая «тринитарную» модель войны, как называет её Мартин ван Кревельд[51]. К у частникам войны прусский генерал причисляет армию во главе с полководцем, но также народ и правительство. Каждый из участников представляет одну из сил, проявляющих себя в войне и управляющих ею. Народу свойствен «слепой природный инстинкт», армии и полководцу – «свободная духовная деятельность», а правительству – «чистый рассудок»[52]. В результате именно на правительство ложится обязанность контролировать страсти и духовные порывы, подчиняя их импульсы поставленной цели: «…страсти, разгорающиеся во время войны, должны существовать в народах еще до ее начала; размах, который приобретает игра храбрости и таланта в царстве вероятностей и случайностей, зависит от индивидуальных свойств полководца и особенностей армии; политические же цели принадлежат исключительно правительству»[53].

Армия фактически выступает средством, инструментом в руках правительства, и единственной её задачей становится решение политических конфликтов. Постепенно этот идеал будет претворяться в жизнь. Армия будет освобождаться от полицейских, охранных, спасательных функций. Она будет набираться и готовиться для одной цели – вступить в бой с такой же армией противника; партизанские действия, набеги и грабежи перестанут считаться легитимными способами борьбы. Одновременно будет расти уровень профессионализма солдат. Военная служба перестанет быть делом незначительного круга благородных людей. Появится система рекрутских наборов и призывов. В ходе Французской революции произойдёт первая массовая мобилизация (levée en masse) – под ружьё попытаются поставить всех холостых мужчин возрастом от 18 до 25 лет. В законе о конскрипции (призыве) Журдана-Дельбрея от 5 сентября 1798 г. утверждалась идея вооружённой нации: «каждый француз – это солдат, и обязан защищать отечество». Подобное выделение особой роли солдата и военного долга сказалось на появлении профессионального солдата, занятого только службой и ничем иным. Вместе с тем такое обособление солдата – пожизненная или многолетняя служба, размещение солдат в казармах или лагерях – делало всё прочее население государства исключённым из военной сферы. Разделение на комбатантов и гражданских лиц будет обладать не только теоретическим, но и практическим значением; для групп разного статуса будут заданы различные права и меры дозволенного в войне.

Распространение симметричной или регулярной войны, в которой равные по своему статусу (государства) сражаются при помощи примерно равных сил (регулярных армий), позволит Гегелю говорить о гуманизации войн[54]. В какой-то степени это действительно верный вывод – в эпоху Нового времени значительно меньшее число потерь приходится на долю гражданского населения. Безусловно, оно могло пострадать. Например, если находилось на линии боевых столкновений. Но непосредственно против него не было направлено острие военного насилия, оно не было основной целью войны, как это нередко случалось в Средние века.

Такая «тринитарная война, основанная на идее государства и различении правительства, армии и народа, была неведома большинству обществ на протяжении всей истории»[55]. Учреждение порядка, в котором такая война стала возможной, имело значительные последствия для европейской истории. Мышление посредством однозначно определённых бинарных оппозиций[56] войны и мира, друга и врага, комбатанта и гражданского лица, законной и неприемлемой жертвы позволяло сделать войну чуть менее жестокой и поставить под защиту значительные категории людей.

Есть и ещё один важный момент, характеризующий тип войны, появившийся в Новое время. Война воспринимается в этот период как абсолютно рациональная, осмысленная и логически оправданная форма политического взаимодействия. «Содействие разума» не исключает войны, поэтому ошибкой, по мнению Клаузевица, будет сказать, что с развитием просвещения войны исчезнут, поскольку люди станут более цивилизованными, образованными и гуманными[57]. Но цель этой рационализированной войны – мир, а не уничтожение противника. Боевые действия служат необходимым этапом на пути к заключению мирного договора на условиях, выгодных победителю, но который, как правило, не предполагал аннигиляции одного из противников или полного поглощения его территории. Гегель в своей теории государства фиксирует невозможность истребительной войны. Проигравшим в такой войне будет в том числе и государство-победитель. Существование государств возможно только во взаимном признании, и если некому признавать данное государство, значит, этого государства не существует. Но при этом ограниченная межгосударственная война – это каталитический момент развёртывания истории, необходимый для продолжения политической жизни. Гегель проводит аналогию между отсутствием войны и состоянием, в котором оказываются озёра, вода которых не тревожится ветром. Такие озёра со стоячей водой постепенно превращаются в болота. Война же – это ветер, который не даёт воде застояться[58].

Появление и развитие науки о праве войны и мира

Новое время ищет новые ответы на вопросы о допустимости войны и смысле мира и пытается найти моральную оценку применению военной силы. Международная политика не могла регулироваться исключительно представлениями о национальном интересе и балансе сил. В это же время идёт процесс становления международного права, опорой которому служит не только теория права и политическая философия, но и развитие дискуссии об этике войны и мира. Традиционно Гуго Гроций называется отцом современной науки о международном праве. В данном случае не будем пускаться в дискуссию о первенстве – вклад нидерландского юриста очевиден и внушителен. Именно его «Три книги о праве войны и мира» зададут основные траектории обсуждения проблем, связанных с ведением справедливой, т. е. законной и нравственно оправданной войны.

Будучи блестяще образованным, Гроций опирался в своей работе на обширный корпус литературы – от Священного Писания и греческой философии до современных ему работ по праву и политике. И эту традицию следует иметь в виду при рассмотрении теории Гроция, равно как и при обсуждении вопроса о современной этике войны и мира. По мысли Гроция, народы взаимодействуют друг с другом на основании норм естественного права. Хотя концепция самого Гроция остаётся предельно теологизированной, сила этих норм столь велика, что они могли бы существовать и быть очевидными, даже если допустить, «что бога нет или что он не печется о делах человеческих»[59], согласно аккуратному предположению, которое в Пролегоменах к «Трём книгам» сделал Гроций. Свойственные человеку стремление спокойно жить в обществе и разумность позволяют открыть законы естественного права, а поскольку природа разума универсальна, то и нормы естественного права универсальны и общезначимы. Они действуют для всех разумных людей вне зависимости от их подданства или верований.

Гроций отказывается от представления, будто всё, что человек делает, он делает только исключительно ради своей выгоды. Природа человека наделила его склонностью к общению с другими людьми. Она заставляет людей искать взаимной выгоды, т. е. справедливости. Природной же оказывается способность разума узнать морально необходимое и морально «позорное», т. е. выносить суждения о том, что соответствует естественному праву. Ради поддержания общественного порядка человек будет уважать право собственности, возмещать причинённый ущерб, соблюдать обещания и выполнять условия договоров, воздавать заслуженное наказание, соблюдать меру в распределении благ. Это и есть основные нормы естественного права.

Наличие этих принципов позволяет выстраивать отношения между отдельными людьми и между народами. Однако помимо них существует ещё один источник нормативности, который позволяет выстраивать отношения с соседями мирно и справедливо. Вот как доказывает его происхождение и существование сам Гроций: «…подобно тому, как законы любого государства преследуют его особую пользу, так точно известные права могли возникнуть в силу взаимного соглашения как между всеми государствами, так и между большинством их. И оказывается даже, что подобного рода права возникли в интересах не каждого сообщества людей в отдельности, а в интересах обширной совокупности всех таких сообществ. Это и есть то право, которое называется правом народов»[60].

Итак, нормы естественного права универсальны и неизменны, они очевидны для каждого разумного человека. Принципы права народов (ius gentium) основаны на соглашении, поэтому они могут меняться время от времени и иметь различное прочтение в разных обстоятельствах. Что касается права войны и мира (Гроций в большей степени пишет о праве войны), то оно формируется на стыке естественного права, права народов, а также божественного права – такого, которое связано с проявлением Божией воли. Все эти источники позволяют сказать, в каких случаях допустимо начинать войну и что дозволено на войне. Второй вопрос не менее важен, чем первый. Как мы уже указывали выше, Гроций сравнивает войну с судебным процессом. Суд будет законным и справедливым только в случае, когда, во-первых, к ответу привлекается правонарушитель, а во-вторых, когда процесс его осуждения и наказания соответствует нормам права и морали. Это же относится и к войне, которую необходимо начинать и вести справедливо.

Справедливыми причинами войны Гроций считает: самозащиту (defensio), возвращение имущества (recuperatio rerum), наказание (punitio), а также оказание помощи союзнику или любому народу, попавшему в беду. На государство, таким образом, возлагается обязанность или, точнее сказать, предоставляется возможность следить за соблюдением естественных прав и выступать защитником невинных, если в их отношении «творится явное беззаконие, если какой-нибудь Бузирис, Фаларис или Диомед Фракийский творит над подданными такое, что не может быть оправдано никем, кто не утратил справедливости»[61]. Гроций не слишком подробно останавливается на этом вопросе, но сказанное им необходимо учитывать в дальнейших дискуссиях о праве вмешательства во внутренние дела другого государства по соображениям морали и гуманности.

Несмотря на то что среди справедливых причин войны Гроций выделяет наказание, наиболее важной он всё же считает самозащиту. Она естественна, так как каждый человек обладает правом распоряжаться своей жизнью и делать всё для её защиты. Равно и государство должно делать всё для своей обороны. Примечательно, что вопрос о наказании как причине войны хотя и рассматривается Гроцием, но занимает совсем скромное место. Скорее мы видим, что проблема наказания начинает интерпретироваться как часть дискуссии об ответе за правонарушение и возмещение вреда. Фактически наказание перестаёт быть причиной войны и превращается в цель войны, причём не столь значимую, как ретрибуция. Учение о праве и этике войны начинает приобретать всё более секулярную форму, поэтому вопрос о наказании грешника и воздаянии ему не воспринимается более как значимый элемент дебатов о войне.

Влияние Гроция на последующее развитие науки о международном праве было довольно сильным. Несмотря на критику последующие поколения политических теоретиков будут действовать в рамках предложенной Гроцием парадигмы, основу которой составляет учение о естественном праве и праве народов. По этому пути пойдут такие авторы, как Самуэль фон Пуфендорф, Джон Локк, Адам Смит и многие другие. Однако нам стоит указать на ещё одну ветвь развития учения о международном праве XVII–XVIII вв., которая оказалась столь же плодоносной и значимой для современной дискуссии о праве и этике войны и мира. Это направление связано с такими авторами, как Томас Гоббс и Эмер де Ваттель. В какой-то степени при обсуждении проблем межгосударственных отношений они пользуются тем же языком и инструментарием, что и Гроций. Однако выводы их о моральном статусе участников конфликтов или о допустимых средствах ведения войны отличаются от того, что мы находим в традиции, связанной с нидерландским мыслителем.

Так, согласно Гоббсу, война всех против всех не прекратилась абсолютным образом после учреждения гражданского состояния и появления государства, но сменилась войной одного народа против другого, одного государства против другого. Но, как пишет Гоббс, «там, где нет общей власти, нет закона, а там, где нет закона, нет несправедливости. Сила и коварство являются на войне двумя основными добродетелями»[62]. Государства в отношениях между собой будут стремиться к наибольшей выгоде для себя и не будут способными к соблюдению норм, продиктованных моралью войны.

Ваттель не приемлет подобного радикализма. Однако позиция его в чём-то более сложная, нежели позиции Гроция и Гоббса. С одной стороны, он утверждает: «…законы естественного общества настолько важны для блага всех государств, что если бы вошло в обычай их попирать, то ни один народ не мог бы рассчитывать уцелеть и спокойно жить… Все нации имеют право применять силу к той из них, которая открыто нарушает законы установленного природой общества или прямо выступает против благополучия этого общества»[63]. В то же время мы уже приводили его слова о том, что каждая нация судит о необходимом и допустимом по своей совести. Государства ориентируются в первую очередь на собственные интересы (raison d'État), в этом и заключается их сущностная характеристика, именно поэтому Ваттель и отмечает релятивизацию справедливости, когда каждое государство начинает трактовать её по-своему. Не существует судьи народов, который мог бы выступить в споре государей, поскольку все они находятся между собой в естественном состоянии, где действует Гоббсово правило «non est potestas super terram quae comparetur ei»[64]. Государства в праве требовать от других государств соблюдения норм общежития, но не могут осудить нарушителя этих норм как морального преступника. Даже государство, спровоцировавшее войну, не лишается своего юридического и морального статуса и не перестаёт рассматриваться в качестве носителя суверенных прав.

Это равенство статусов порождает правовой порядок, который Карл Шмитт назвал jus publicum Europaeum[65]. В рамках политического единства европейских народов выстраивались особого рода отношения, которые находили свое проявление в регулярном характере войны, оберегаемой межгосударственным правом. Войну, которая представляла собой столкновение суверенных носителей jus belli и предполагала борьбу со справедливым врагом (justus hostis), вели регулярные, государственные армии.

«Оберегание войны» (Hegung des Krieges), по замечанию Шмитта, дало европейской гуманности нечто экстраординарное: отказ от криминализации, дискриминации и диффамации врага, релятивизацию вражды и отрицание абсолютной вражды. Война понималась как столкновение политических субъектов, равных по своему статусу, признающих суверенитет друг друга и действующих на основании единого для всех, «нейтрального, чисто гуманистического jus naturale et gentium»[66]. Отношение к врагу не как к грешнику или преступнику, а как к справедливому и равному партнеру с таким же правом на существование и самооборону, означало, что с этим врагом можно заключать мирный договор и продолжать политическое сосуществование по завершении войны.

Если обобщить всё, сказанное выше о войне в Новое время, то у нас получится следующий образ. В эту эпоху в Европе появляется особый институт, централизующий управление всеми социальными и политическими процессам – государство. Государство присваивает себе право на войну и ведёт её при помощи регулярной армии против другого государства. На место средневековой оппозиции грешника и мудрого/целомудренного воителя в Новое время встаёт противопоставление субъекта, обладающего законным правом на ведение войны, и не обладающего таковым. Последний будет восприниматься как мятежник или преступник, который пытается нарушить монополию государства на применение физического насилия. Поскольку по своему статусу государства равны, такие войны называются межгосударственными или симметричными. Иначе войну этой эпохи можно назвать конвенциональной, т. е. ведущейся в соответствии с обычаями войны, представлениями о допустимых средствах и нормами международного права при помощи конвенциональных видов вооружения. Другой термин, подходящий для описания такой войны, – регулярная война. В ней однозначно выдержаны бинарности военного состояния и мирного, комбатанта и нонкомбатанта, друга и врага. Справедливой причиной войны признаётся агрессия – явная, когда государству приходится отражать нападение, или неявная, когда от противника исходит высокая степень военной угрозы или он чрезмерно усиливается политически или экономически. Целью войны, соответственно, является балансировка сил или восстановление status quo. Такая война представляет собой серию операций, в ходе которых стороны при помощи сражений и маневрирования пытаются сломить сопротивление противника. Мирное соглашение завершает войну, после чего с неприятелем могут быть восстановлены отношения. Как писал об этом переходе от войны к миру Клаузевиц: «При заключении мира каждый раз угасает множество искр, которые втихомолку продолжали бы тлеть, и напряжение ослабевает, ибо все склонные к миру умы… совершенно отходят от линии сопротивления»[67].

Тотальная война

Описанная выше конвенциональная, оберегаемая и в известном смысле гуманизированная война, ведущаяся в соответствии с формализованными догмами военного права и обычаями войны, представляла собой столкновение исключительно политических субъектов. Она была ограничена политическими целями, сдерживающими антагонизм сторон. Нацеленная скорее на поддержание равновесия сил, эта война не ставила целью полное истребление или уничтожение противника. Враг в такой войне признавался законным или справедливым, его политическая субъектность не подвергалась сомнению. Потому, например, у Канта мы встретим рассуждение о том, что в случае появления несправедливого врага, с которым связана перманентная угроза всеобщей безопасности, необходимо создать коалицию государств, действующих против него. Эта коалиция объединяется для того, чтобы произвести смену режима, но «не для того, чтобы разделить страну врага и как бы стереть ее с лица земли, так как это было бы несправедливостью по отношению к народу [этой страны], который нельзя лишить его первоначального права – права объединения в общность»[68]. Надо оговориться, что положение было характерным не для войны вообще, но для войны между европейскими народами.

Война в это время подчиняется следующей логике. Военные цели прежде всего имеют своим объектом вооруженные силы противника и его волю к сопротивлению. Политические же цели, из которых рождается война, определяются правительством, они выстраиваются вокруг государственных интересов. Таким образом, уровни политических и военных целей оказываются разведёнными и политические цели занимают главенствующее положение, управляя войной и направляя её. На фоне действия политических задач и целей война становится всего-навсего орудием, инструментом, с помощью которого эти цели достигаются, и только в абстрактной, идеальной форме политическая и военная цель совпадают. Однако уже в XX в. люди столкнулись с тем, что абсолютная, тотальная, ничем не сдержанная война оказывается реальностью и затрагивает не только миропорядок политических субъектов, но угрожает бытию каждого отдельного индивида. Это превращение ограниченной конвенциональной войны в тотальную войну требует отдельного рассмотрения.

Клаузевиц, выстраивая свою теорию, использовал понятие идеальной войны – абстрактный термин, которым он обозначал военный конфликт, не знающий политического ограничения. В этом конфликте наблюдается крайний предел напряжения и стороны взаимно устремляют друг друга к крайности проявления насилия. Однако в действительности, по мнению Клазевица, подобные крайности и идеальные формы вряд ли достижимы. Естественным ограничением устремления войны к своему предельному состоянию служат всевозможные трения. Войне очень сложно принять свой абсолютный облик в силу воздействия на неё «непоследовательности, неясности и слабости человеческого духа»[69]. Не всегда она идет, сообразуясь с законами разума, и в соответствии с определёнными изначальными целями. Просчёты, страх и даже влияние погодных условий может нарушить планы, разработанные в штабах или правительственных кабинетах. А самое главное, что война всегда остаётся ограниченной политическими мотивами. То есть философское, идеальное понятие войны далеко от того, что имеет место в действительности. Как только война приняла бы форму ничем не ограниченного насилия, «она с момента своего начала стала бы прямо на место вызвавшей ее политики, как нечто от нее совершенно независимое»[70]. Ограниченность войны сохраняет её политическое измерение; перестав быть сдержанной, выйдя за пределы политического, она превращается в тот вид войны, который в XX в. назвали тотальной войной.

В каком-то смысле идея тотальной войны представляет собой развитие мысли Клаузевица: война являет собой масштабный конфликт двух государств или коалиций, где теоретически взаимному применению насилия нет пределов. Но то, что немецкий генерал предполагал лишь как идеальный, абстрактный образ войны, в тотальной войне становится действительностью – мы сталкиваемся с «абсолютным проявлением насилия»[71], а сама война, как видно из приведённой в предыдущем абзаце цитаты, перестаёт быть политическим актом, приобретая самодовлеющее положение.

Мы можем вслед за Мартином ван Кревельдом указать на немецкого фельдмаршала барона Кольмара фон дер Гольца как на одного из первых авторов, ясно описавших сущность тотальной войны в книге «Вооруженный народ»[72]. Гольц издал свой труд в 1883 г. и утверждал там, что «время кабинетных войн минуло. Теперь решает дело не утомление одного лица, стоящего во главе нации, или одной какой-либо господствующей партии, но только истощение борющихся народов… Войны в настоящее время сделались совершенно национальным делом. Даже и тот, кто лично не одобряет войны, считает долгом посвятить себя ей всецело, когда судьба отечества зависит от победы или поражения, и всякий находит такой поступок добродетельным»[73]. Экономическое, техническое, культурное, интеллектуальное развитие нации делает её крайне уязвимой в случае военной угрозы, поэтому Гольц приходит к утилитаристскому по своей сути заключению: развитые народы должны постоянно готовить себя к войнам. Причём, поскольку война становится делом всей нации, речь идёт не только о совершенствовании военного мастерства и накоплении материальных средств, но и о наращивании нравственных сил. Война подчиняет себе всё, в том числе и политику. Тезис Клаузевица о войне как продолжении политики оборачивается своей противоположностью.

Клаузевиц полагал, что народ представляет собой одну из сил, участвующих в войне, но ограничивал его роль каталитической функцией. Он должен был дать чувство ненависти и вражды, которые усиливают непримиримость политиков и военачальников. Гольц соглашается с тем, что страсти, коренящиеся в народных представлениях, разжигают воинственность. Но в эпоху господства всеобщей воинской повинности значение народных масс не исчерпывается одной лишь психологической составляющей. Армия потенциально может вобрать в себя всех, кто способен носить оружие. Таким образом, в эпоху массовых армий мобилизуется весь народ. Техника предоставляет людям идеальные средства уничтожения, поэтому в эпоху технической и политической тотальности истребительный потенциал оружия увеличивается вместе с ростом населения и развитием промышленности. Результатом такой войны становятся тотальные потери и расходы – людские, технические, ресурсные, духовные. Массовые жертвы понесёт и гражданское население, в меньшей степени страдавшее от войн в предыдущие столетия. По итогам Второй мировой войны потери среди гражданских лиц многократно превзойдут число убитых военных.

Мобилизованными оказываются также и все сферы общественной жизни, которые подчиняются военным нуждам. Политика, экономика, даже наука и искусство встают на службу господствующей цели обретения военной победы. Людвиг фон Мизес следующим образом описывает эту ситуацию: «…[государства. – А. К.] не позволяют своим подданным остаться в стороне; всё население рассматривается как элемент вооружённых сил. Кто не может воевать, должен работать, участвовать в снабжении и вооружении армии»[74].

Поскольку все силы государства приводятся в напряжение и подчиняются одной только цели – вооружённой борьбе, итогом которой должно стать полное, тотальное уничтожение противника, – исчезает бинарность, присущая войне Нового времени. По замечанию британского политического теоретика Мэри Калдор, «в тотальной войне публичная сфера стремится охватить собой все общество в целом, таким образом упраздняя само различие между публичным и частным. Соответственно, начинает стираться и различение между военными и гражданскими, между комбатантами и нонкомбатантами»[75]. Подобное тотальное вовлечение в войну с неизбежностью ставит вопрос о личном вкладе в войну и победу. Каждый призывается к борьбе – либо фактической, на поле боя, либо к не менее изнурительной физической – на производстве, либо к идейной. Вся территория враждующих государств представляет собой линию фронта. Борьба ведётся не только огнестрельным или холодным оружием, но и каждодневным трудом, молитвой, размышлением. Русский философ Сергей Николаевич Булгаков так отозвался на начало Первой мировой войны: «…не все призываются к борьбе с врагом внешним, но к борьбе с духовным врагом, расслабленностью и маловерием, призваны все»[76].

Из столкновения двух государств и двух армий, как это было в классических войнах европейских народов, конфликт перерастал в решающую битву двух мировоззрений, одновременное сосуществование которых было невозможным. Особенно явным это стало во время Второй мировой войны, изначально представлявшей собой конфликт идеологий. Война начинает восприниматься как последняя битва добра со злом. Отсюда полулегендарная фраза Черчилля: «…если бы Гитлер вторгся в ад, я по меньшей мере благожелательно отозвался бы о сатане в Палате общин»[77]. Завершить такой конфликт должен «не “договор” и не “мир”, и уж тем более – не “мирный договор” в международно-правовом смысле, но обвинительный приговор победителей побежденному. Этот последний в дальнейшем клеймится как враг тем более, чем более он побежден»[78]. Победа абсолютизируется и может заключаться только в уничтожении враждебного миропорядка. Обе тотальные войны заканчивались именно таким образом: Первая мировая – крушением империй центральных держав, Вторая мировая – капитуляцией Третьего рейха и исчезновением единой Германии.

Подобная интенсификация войны и предельная вовлечённость народов в конфликты приведёт к тяжелейшему переживанию войны. Это заметно по реакции населения непосредственно во время войны. Так, воодушевление 1914 г. очень быстро сменилось разочарованием и усталостью от войны. Перемена в настроении заметна даже в интеллектуальных кругах. В качестве примера можно привести эволюцию восприятия войны членами Московского религиозно-философском общества памяти Вл. Соловьёва, куда входили многие видные русские философы: Е.Н. Трубецкой, С.Н. Булгаков, Н.А. Бердяев, С.Л. Франк, В.Ф. Эрн. В октябре 1914 г. они провели заседание, на котором, несмотря на некоторые разногласия, единодушно высказались в пользу того, что Великая война представляет собой событие особого порядка, которое требует от России проявления всей её духовной мощи. Казалось, что Российская империя должна в ходе войны решить «мировую задачу» и, добившись победы, преобразиться и подняться на новый уровень духовности. Однако со временем тон и содержание дискуссий о войне в философском обществе меняется. Затяжной характер конфликта исчерпает силы не только бойцов, сидящих в окопах от Прибалтики до Румынии и Кавказа, но и воинов-интеллектуалов. Неудачи на фронтах поставили под сомнение изначальную святость миссии России, попрали веру в её духовную чистоту и особую мощь. С.Л. Франк следующим образом формулирует вопрос, с которым столкнулась мыслящая Россия: не было ли допущено ошибки в нравственной оценке противника? И отвечает на него пугающим образом – Германия, если и не преодолела духовный упадок, смогла за счёт своего нравственно-волевого начала найти основания для ведения продолжительной и временами успешной борьбы[79]. Россия же не смогла в ходе войны сохранить чистоту своей высокой цели, обратилась к неприемлемым средствам борьбы, а потому идёт ложной дорогой, всё чаще попустительствуя безнравственному и постыдному[80]. Подобное переосмысление войны не было уникальным для русского философского сообщества. Переживание травматического опыта Великой войны будет определять умонастроения во многих странах Европы вплоть до 1939 г. Усталостью и ужасом от Великой войны можно объяснить и странную войну 1939–1940 гг. Стремлением избежать большой войны будут продиктованы многие решения эпохи холодной войны.

Трансформация войны после 1945 г.

6 августа 1945 г. на японский город Хиросима была сброшена атомная бомба «Малыш». Через три дня эта же судьба постигла ещё один японский город – Нагасаки. Было убито, по разным оценкам, более 150 тыс. человек, города были основательно разрушены. Споры о военной необходимости применения ядерного оружия против японских городов ведутся до сих пор. В течение нескольких дней после удара по Нагасаки правительство Японии приняло решение о капитуляции, что означало окончание Второй мировой войны. И всё же моральная сторона подобного способа ведения войны и приближения победы вызывает вопросы, поскольку основной жертвой ударов стало гражданское население, которое было обречено на страшную смерть и мучения. Однако сам факт атомных бомбардировок имеет куда большее политическое значение. Его не стоит рассматривать всего лишь как один из эпизодов, пусть и ключевых, в истории Второй мировой войны. Последствия применения ядерного оружия продолжают сказываться по сей день, во многом определяя образ современной мировой политики. Кроме того, появление ядерного оружия у США, а четырьмя годами позднее и у Советского Союза и затем у ещё нескольких стран, непосредственно повлияло на трансформацию войны второй половины XX в.

Как отмечают авторы доклада «Ядерное сдерживание и нераспространение», ядерное оружие следует рассматривать «не как средство ведения войны, а как инструмент политического давления, сдерживания или устрашения других стран»[81]. Паритет ядерных сил и угроза взаимного гарантированного уничтожения привели в действие систему ядерного сдерживания. Опасность ответного удара делает нападение на ядерную державу попросту неразумным шагом, заставляя отказаться от прямого военного столкновения с ней. Наблюдаемое после Второй мировой войны постепенное сокращение числа межгосударственных войн во многом связано именно с формированием так называемого ядерного клуба (США, СССР/Россия, Великобритания, Франция, КНР, Индия, Пакистан, Израиль, КНДР).

Противостояние западного и восточного блоков во время холодной войны не завершилось открытым военным конфликтом во многом именно благодаря наличию у противоборствующих сторон атомного оружия. Биполярный мир знал серьёзные кризисы. Нередко стороны были готовы к открытой конфронтации, но представление о разрушительных последствиях, политической нестабильности, которая может быть связана с ядерной войной, всякий раз предотвращало мир от ядерной катастрофы. Безусловно, нельзя было говорить о полном умиротворении и торжестве гуманизма в политике. Война вытеснялась за пределы Европы и Северной Америки в страны третьего мира. Именно там Советский Союз, Соединенные Штаты и их союзники могли найти пространство для опосредованного столкновения между собой, оказывая помощь местным освободительным и революционным движениям и включаясь в антиколониальные войны. Но сама ситуация, когда государства отказываются применять свои армии в случае возникновения серьёзных угроз их национальным интересам, была уникальной. Таким образом, создание и применение ядреного оружия переформатировало всю систему международно-политических отношений, хотя и не было единственным фактором, оказавшим на неё влияние.

Ещё одним результатом Второй мировой войны, оказавшим существенное влияние на мировую политику и практику ведения войн, стало создание Организации Объединённых Наций (ООН) в 1945 г. В Уставе организации было зафиксировано, что основная её цель – «избавить грядущие поколения от бедствий войны»[82]. Работа ООН в сфере поддержания международного мира и безопасности нередко критиковались. Её недостаточную эффективность сравнивали с недееспособностью Лиги наций, которая не смогла предотвратить Вторую мировую войну. Текущий формат организации Совета безопасности ООН, где правом вето обладают пять постоянных членов, приводит иногда к патовым ситуациям, когда из-за разногласий между государствами-членами не может быть положен предел эскалации военного напряжения. Однако само существование политического органа, заботящегося о реализации норм международного права, а также представляющего собой площадку для коллективного обсуждения актуальных международных проблем и пытающегося предотвратить начало вооружённых столкновений и содействовать прекращению огня, стоит признать необходимым элементом системы международной безопасности.

Среди факторов, оказавших влияние на изменение способа отношения к войне и практики её ведения, стоит отметить также и постепенно нарастающую делегитимацию войны. Война перестаёт восприниматься как абсолютно законный способ решения конфликтов, как это было ещё в первой половине XX в., и происходит это сразу по нескольким причинам.

Во-первых, международное законодательство осудило агрессивную войну как преступный акт. Эта норма была закреплена в пакте Бриана-Келлога 1928 г., где говорилось, что война не может служить орудием национальной политики. Затем в Уставе ООН 1945 г. и ряде последующих документов этой организации была зафиксирована возможность применения вооружённых сил только ради общих интересов, но не частных. Наконец, в 1974 г. была принята Резолюция Генеральной Ассамблеи ООН 3314 (XXIX) «Определение агрессии», в которой агрессивная война признавалась преступлением и декларировалось, что никакое территориальное приобретение или выгода, полученная в ходе такой войны, не может считаться законной[83]. Меняется также и понимание роли, которая отведена государству как институту, обладающему суверенитетом и правом на неприкосновенность границ.

Во-вторых, мы должны указать на особое отношение западных обществ к войне в это время, которое американский военный и политический эксперт Эдвард Люттвак назвал постгероической эпохой. Мы указали ранее, что «придуманное» Гоббсом государство выступало в роли поставщика охранных услуг. Гарантируя безопасность, оно в критические моменты получало право использовать население в качестве инструмента разрешения конфликтов. Правительство вело войны по своему усмотрению, набирая солдат и взимая военные налоги. Как пишет Люттвак: «…до сих пор по умолчанию предполагалось, что статус великой державы подразумевает готовность применять силу всякий раз, когда это выгодно, спокойно принимая при этом боевые потери – конечно, до тех пор, пока их численность будет пропорциональна масштабам завоеваний»[84].

Но в современном западном мире государство выступает не просто как гарант безопасности – с ним связываются представления о благополучной жизни, в которой нет места насилию, страданиям и рискам проиграть войну. Британский историк и исследователь войны, Майкл Ховард, сравнивает современное государство с корпорацией, которая обязана выплачивать дивиденды своим акционерам[85]. Призывы к войне без действительно веских причин, по каким-то туманным идеологическим основаниям уже больше не воспринимаются столь безропотно и не поддерживаются, как это могло быть ещё сто лет назад. Гегелевское обоснование значимости войны как средства поддержания жизненных сил и здоровья государства утрачивает свою объяснительную силу. Подготовка общественного мнения к принятию войны требует значительных усилий. Можно вспомнить долгую кампанию по обоснованию необходимости нанесения удара по Ираку в 2003 г. Неудивительно, что всё чаще войну пытаются представить не как крупномасштабный вооруженный конфликт, а как охранительную операцию. Отсюда и многообразие новых именований для различных форм военных действий: контртеррористическая операция, операция по принуждению к миру или по поддержанию мира, гуманитарная интервенция, полицейская акция. Обыватель, привыкший к спокойной, умиротворённой жизни, представляющий систему, «которая существует за счет исключения смерти и идеалом которой является нулевая смерть»[86], в меньшей степени заинтересован в том, чтобы отправиться на военную службу и подвергнуться риску получить ранение или быть убитым. Постепенный уход в прошлое массовых армий, основанных на всеобщем призыве, тому подтверждение. Вместо рекрута и призывника основной боевой единицей становится профессиональный солдат-контрактник, принимающий опасности, на которые идёт, или боец частной военной компании. Но даже в этих условиях нулевая смертность понимается как важнейший ориентир при планировании боевых операций. Так, часто приводятся в пример события 3–4 октября 1993 г., когда потеря в одном бою во время сражения в Могадишо 18 американских солдат (казалось бы несопоставимые жертвы с уровнем дневных потерь во Второй мировой войне или Вьетнамской войне), вынудила правительство США покинуть Сомали, а также почти на десятилетие отказаться от сухопутных военных операций.

Согласно Люттваку, наступление постгероической эпохи означает конец проекта «великой державы», готовой применить военную силу для отстаивания своих интересов и ради этого свободно распоряжавшейся жизнями своих граждан. Причём связывает эти процессы американский теоретик не с особенностями политического развития стран запада, а с демографическими факторами: в постиндустриальных обществах размер семьи резко сократился, поэтому потеря единственного ребёнка воспринимается гораздо острее, нежели потеря одного сына из четырёх-шести, как это было в доиндустриальную и индустриальную эпохи. В результате оказывается, что гражданское общество в бывших великих державах (Россия, США, Великобритания, Франция, Германия) «настолько не переносит жертв, что в действительности демилитаризовано или близко к этому»[87]. Херфрид Мюнклер, который не упоминает Люттвака в своём исследовании постгероической эпохи, сходится с ним во мнении относительно роли демографического фактора. Но он также обращает внимание на значение религиозного идеализма, отличающего героические общества от постгероических и нередко способствующего эскалации насилия за счёт ресурсов, позволяющих обосновать значимость жертвенности[88].

Таким образом, постгероизм следует понимать не как глобальный феномен, но как доминирующий способ восприятия войны в западном мире. Совмещение демографических факторов и особенностей духовного развития не позволяет относиться к войне и связанным с ней жертвам и потерям так же просто, как в прошлом. Но при этом с постгероическими обществами сосуществуют героические, в большей степени готовые к насилию и иначе относящиеся к смерти. Соответственно, вооружённые конфликты нашего времени следует рассматривать, имея в виду эту оппозицию героических и постгероических обществ и их взаимное влияние и столкновение.

В-третьих, помимо дегероизации западных обществ на восприятие войны влияет и новая фаза развития, в которой находится нововременной проект государства. Существует немало исследований, которые связывают трансформации в области силовой политики, если не с «концом истории», то, во всяком случае, с постепенным закатом государства эпохи модерна, которое появилось после Тридцатилетней войны, и было описано Ж. Боденом, Т. Гоббсом, С. Пуфендорфом, Дж. Локком и затем М. Вебером и другими авторами новоевпропейской политической науки. Так, Мартин ван Кревельд ещё четверть века назад заявил, что «институт государства, возможно, находится на пути к исчезновению – и потому, что его способность противостоять организациям, подобным ему самому, все более сомнительна, и потому, что не имеет особого смысла сохранять лояльность организации, которая не сражается, не может и не будет сражаться»[89]. Схожее рассуждение мы находим и у М. Калдор: «Изменения государства происходят по-разному, и… самый важный аспект этой трансформации состоит в изменении роли государства в отношении организованного насилия»[90].

Другими словами, государство, позиционировавшее себя как монополист в сфере применения легитимного физического насилия сталкивается сразу с двумя проблемами. Оно перестаёт восприниматься как источник безопасности и защитник общего блага. Именно исполнение этой роли предоставляло государству право рекрутировать военнослужащих, использовать их по своему усмотрению, а также проводить финансовую политику, обеспечивающую военные расходы. Но сейчас многие государства утратили само желание участвовать в активной политической жизни и вооружённых конфликтах, а также развивать армию и военные технологии. Достаточно вспомнить о периодически повторяющихся требованиях США в отношении своих союзников по НАТО увеличить государственные расходы на оборону до размера не менее, чем в 2 % ВВП. Кроме того, происходит процесс размытия монополии государства на насилие. Как мы уже отмечали, государство на протяжении долгого времени обладало монополией на войну, обусловленной узурпацией права на насилие верховной властью, однако в прошлом столетии государство стало стремительно утрачивать это уникальное право. Давление на государство идёт как сверху, так и снизу. Сверху стоят межгосударственные организации, глобальные и региональные, как, например, ООН или НАТО, которые выстраивают собственные способы отношения и обращения к военному насилию. Снизу – частные военные компании (ЧВК), повстанцы, террористы, сепаратисты, крупные преступные группировки, содержащие собственные армии, в общем, все, кто пользуется слабостью или отсутствием государства в данном регионе для того, чтобы самостоятельно заниматься военной деятельностью. Естественно, сказывается и то, насколько самостоятельны или, наоборот, зависимы государства от влияния локальных лидеров или глобальных сверхдержав. Таким образом, условия, в которых идут современные войны, чаще всего определяются тем, что государство не готово заниматься войной и(или) теряет монополию на организованное насилие, поскольку появляются новые силы, претендующие на право вести войны.

Все эти трансформации в понимании условий общественного договора делают войну непопулярной и чрезвычайно дорогой в политическом смысле. Правительства вынуждены ограничивать свои амбиции ястребов. Крупный конфликт становится всё менее желательным, поскольку может привести к непредсказуемым политическим последствиям на внутренней политической арене. Государство перестаёт восприниматься в качестве политического субъекта, способного решить проблемы безопасности, к тому же нередко задачи, ставившиеся в прошлом перед вооружёнными силами, передаются частным военным компаниям.

Однако это не означает, что война в принципе исчезает или перестаёт быть возможной. Скорее, мы вступили в период, когда межгосударственные войны будут редкостью и доминирующей формой военного конфликта станут так называемые новые войны (о них подробнее будет сказано в следующей главе). Они новые не потому, что человечество никогда не сталкивалось с такого рода конфликтами. Их новизна заключается в том, что они сменяют старую, классическую, регулярную войну Нового времени, которая велась государствами при помощи армий в условиях, когда государства воспринимали право войны как свое естественное право и могли требовать от своих граждан участвовать в этих войнах и жертвовать своими жизнями, полностью подчиняя себя Левиафану.

Глава 2

Как изменилась война на рубеже тысячелетий[91]

Всякая эпоха имела свои собственные войны, свои собственные ограничивающие условия, свои собственные затруднения. Каждая война имела бы, следовательно, также и свою собственную теорию войны, если бы даже всюду рано или поздно люди были склонны разрабатывать эту военную теорию сообразно философским принципам[92].

Карл фон Клаузевиц


Поделиться книгой:

На главную
Назад