Имперская конституция представляла непреодолимые трудности для кодификации. Поэтому после каждых выборов императора приводили к присяге, где утомительно долго перечислялись все привилегии его подданных. Он обязывался править только с согласия рейхстага, не назначать иностранцев на имперские посты, не начинать войну и не объявлять вне закона никого из своих подданных без общего согласия. Эта присяга, или капитуляция, слегка изменялась на каждых новых выборах, и бывали такие случаи, когда многие ее положения нарушались, если не все вообще. В конечном итоге власть императора опиралась не на конституцию, а на силу.
Имперская армия набиралась за счет контингентов отдельных государств, а оплачивалась из средств, выделенных голосованием рейхстага. Субсидии почему-то назывались «римскими месяцами» и составляли 128 тысяч гульденов, то есть такую сумму, в которую обходилось месячное содержание армии. Однако в случае вооруженного конфликта, который неизбежно становился последним аргументом в споре за власть, император, вероятно, смог бы собрать только ту армию, которую мог содержать из собственных ресурсов. А так как династия Габсбургов обладала куда большими ресурсами, чем любые ее предшественники, она сравнительно эффективно сохраняла свои позиции.
Несмотря на то что в 1618 году императорский титул по сути был пустышкой, Габсбурги не оставляли надежд вернуть ему реальную власть. У такого приверженного традициям народа, как германский, в глубине души всегда таилось почтение к императору даже среди самых рьяных защитников «германских свобод» – и расчетливый император всегда мог воспользоваться этим чувством.
Выражение «германские свободы» набрало популярность в XVI веке. В теории оно означало конституционные права отдельных правителей империи, а фактически – все то, что диктовали прихоти и выгоды князей, но эта неприкрытая правда ничуть не умаляет той личной искренности, с которой большинство из них верило в свои возвышенные мотивы. У менее многочисленной группы сторонников державной власти, сплотившейся вокруг императора, был свой объединяющий лозунг – «справедливость»; у одних на первом месте стояло правительство, у других – независимость. В конце концов разрыв не мог не наступить.
Если бы разногласия между императором и его подданными проявились очевиднее, может быть, катастрофа имела бы не такие разрушительные последствия. Но такова была участь Германии, что ее разногласия были скрыты под пеленой. Вольные города опасались князей даже больше, чем князья опасались императора, и, разделяя теорию «германских свобод», сомневались в искренности князей, выступавших за них. С подозрением относясь к земельной аристократии, из рук которой они когда-то силой вырвали свободу, вольные города предпочли бы оставить все, как есть, чем пытаться выиграть хоть что-нибудь, если плодами победы придется делиться с классом, который вызывал у них такое недоверие. Высшее католическое духовенство, с другой стороны, поддерживало императора-католика, рассчитывая на то, что он защитит их от враждебно настроенных князей, нередко принадлежавших к еретическим церквям. Высокоразвитое классовое сознание разделяло землевладельцев, бюргеров, церковников и крестьян, и общее благо приносилось в жертву частным интересам. А появление у каждой из этих групп своей военной организации сделало и без того опасную ситуацию еще более угрожающей.
И даже при этом между этими партиями не существовало четких политических границ. Одни вольные города питали к соседям острую зависть конкурентов: Линдау и Брегенц на Боденском озере отказывались пускать в свои порты корабли друг друга, Любеку на Балтике не давало покоя процветание Гамбурга. Слабый князь, боясь сильного соседа, мог обратиться к императору за защитой, а спор из-за наследства мог рассорить и королевский дом, как рассорились династии, правившие в Саксонии, Гессене и Бадене. Из-за личных страхов и мелочных интересов партия германских свобод размежевалась на бесчисленные враждебные друг другу фрагменты.
Среди всех этих независимых князей, прелатов, графов, рыцарей и дворян лишь около дюжины обладали достаточным авторитетом, чтобы считаться фигурами в европейской политике; вокруг этих выдающихся деятелей сосредотачивалась муравьиная политика империи. С дипломатической точки зрения они находились в двойственном положении: мелкие пешки в европейской игре, но крупные фигуры дома. Их политика отражала одновременно и ничтожество, и величие их положения, колеблясь между респектабельной дипломатией и закулисными интригами, между показной пышностью и скупостью в зависимости от того, что диктовали их интересы.
Первыми по статусу стояли семь курфюрстов. Возглавлял их курфюрст Майнцский, который вместе с курфюрстами Кёльна и Трира обладал приоритетом над всеми германскими князьями. Эти трое выражали в правительстве империи интересы религии, а точнее, католической церкви, и их престиж опирался больше на традиции, чем на власть. Остальные четыре курфюрста были светскими князьями: король Богемии (Чехии), правители Пфальца, Саксонии и Бранденбурга.
Монархами Чехии, как и Венгрии, уже почти век оставались представители дома Габсбургов. Не считая императорского семейства, высшим светским правителем в Германии считался курфюрст Пфальцский. Этот титул в течение многих поколений передавался по наследству в южногерманском роду Виттельсбахов, которому когда-то принадлежала и сама императорская корона. Столицей Пфальца был Гейдельберг (Хайдельберг) на реке Неккар, и курфюрст владел большей частью богатого винодельческого района между Мозелем, Сааром и Рейном – неправильным треугольником, в который вдавались земли епископств Шпейер (Шпайер), Вормс, Майнц и Трир. Область носила название Рейнского или Нижнего Пфальца, но курфюрсту также принадлежал и Верхний Пфальц, сравнительно небогатый сельскохозяйственный район между Дунаем и горами Чешский Лес и Шумава. Другие князья, возможно, были богаче, но курфюрст Пфальца занимал две ключевые позиции в Германии: выгодное положение на Рейне и на Дунае, откуда мог угрожать путям сообщения между разбросанными владениями Габсбургов.
У шестого курфюрста – Саксонского – столица находилась в Дрездене, откуда он правил плодородными равнинами рек Эльба и Мульде. Это была богатая, густонаселенная провинция, процветание которой зиждилось на Лейпциге – рынке всей Восточной Европы. Лейпциг был не вольным городом, а ценнейшей собственностью курфюрста. Старшей линии того же семейства, лишенной прав наследства, принадлежала вереница «малых Саксоний» – с центрами в городах Гота, Веймар, Альтенбург, – лежавших к западу от метрополии.
Седьмой курфюрст – Бранденбургский – обладал самыми крупными, но и самыми бедными владениями: песчаной равниной на северо-востоке Германии, не имеющей торговых морских портов. Его земли питали Эльба и Одер, но в устье одной стоял вольный город Гамбург, а устье другой находилось совсем в другом герцогстве – Западной Померании. Столица Бранденбурга, малонаселенной сельскохозяйственной страны, располагалась в небольшом городке Берлине с деревянными постройками и населением менее 10 тысяч человек. Лишь в 1618 году курфюрст унаследовал Пруссию с ее прекрасным Кёнигсбергом, но эта отдаленная область за Вислой не входила в империю, а была феодом польской короны.
Помимо курфюрстов, в Германии было и еще несколько правителей высокого статуса. Герцог Баварский, властелин почти миллиона подданных, занимал настолько важное положение, которое никто не мог превзойти. Дальний родственник курфюрста Пфальцского, он был главой младшей ветви династии Виттельсбахов, и его земли образовывали бастион между Австрией и князьями Центральной Германии. Баварское герцогство в основном было сельскохозяйственным, и в нем было немного городов. Сам Мюнхен, несмотря на новый герцогский дворец, собор и внушительные ворота, больше походил на разросшуюся деревню в предгорьях, чем на столичный город.
Герцог Вюртембергский со столицей в Штутгарте, маркграфы Баденские и ландграфы Гессенские также были не последними фигурами. Герцог Лотарингский, контролировавший один из путей во Францию, играл более важную роль в европейской дипломатии, нежели в имперской политике. Герцоги Брауншвейгские, князья из династии Вельфов, а восточнее герцоги Мекленбургские и Померанские доминировали в политике северной части империи.
6
Если в такой ситуации, когда столько течений шло против главного потока, формирование даже двух партий по вопросу о реформе империи становилось делом весьма нелегким, то религиозные распри делали его окончательно невозможным.
Лишь единая вера поддерживала единство распадающейся империи. Когда же протестантизм в клочки разорвал слабо скрепленные княжества, когда самые предприимчивые князья ухватились за него как за новое оружие в борьбе против императора, пятисотлетние теории развеялись словно дым. В 1555 году в тексте Аугсбургского религиозного соглашения был сформулирован принцип cujus regio, ejus religio («чья страна, того и вера»), согласно которому князьям разрешалось вводить на своей земле католическую или лютеранскую веру, а их подданным, не желавшим подчиниться, полагалось эмигрировать. Этот необычайный компромисс спас теорию религиозного единства в каждом отдельном государстве, но разрушил ее в рамках всей империи.
Религиозная рознь лишь яснее выявила разногласия между князьями и императором, поскольку семейство Габсбургов принадлежало к католической вере и не пользовалось популярностью у подданных-протестантов, притом что захват лютеранами многих епархий в Северной Германии усилил территориальную власть князей. Однако кальвинизм, возникший в течение десяти лет после Аугсбургского мира, уничтожил всякие шансы мирного исхода.
«Дракон кальвинизма, – заявлял один лютеранский автор, – чреват всеми ужасами магометанства». Яростный пыл, с которым некоторые германские правители приняли и распространяли новый культ, в какой-то степени оправдывал это утверждение. Например, курфюрст Пфальцский самым грубым образом продемонстрировал, что не верит в пресуществление. Громко смеясь, он разорвал гостию на кусочки со словами: «Что из тебя за Бог! Думаешь, ты сильнее меня? Поглядим!» У него в аскетично побеленных монастырях купелью служил оловянный таз. Ландграф Гессен-Кассельский принял дополнительные меры: велел раздавать на причастии самый черствый хлеб, чтобы у его подданных не осталось никаких сомнений в материальной природе того, что они вкушают.
Лютеране были потрясены вдвойне. Сами они уже не почитали святынь старой веры, но все же почтительно сохранили их в качестве внешних символов своего культа и питали естественное уважение к договору, который гарантировал им свободу вероисповедания. Они боялись, что кальвинисты дискредитируют все протестантское движение, и пришли в настоящую панику, когда в прямое нарушение Аугсбургского договора кальвинисты беззастенчиво и скрупулезно начали обращать в свою веру новых приверженцев. Принцип cujus regio, ejus religio претерпел одно разумное изменение. Отныне любой владетельный прелат, аббат, епископ или архиепископ лишался своих земель в том случае, если переходил в протестантство. Это важное правило – «духовную оговорку», Reservation Ecclesiasticum, – кальвинисты уважали не больше, чем сам Аугсбургский мир, положения которого не упоминали никаких иных протестантских вероисповеданий, кроме лютеранского.
Теперь, однако, лютеране стали опасаться, что будет подорван и сам договор, который обеспечивал им право на существование. Игнорирование имперских эдиктов стороной, которая считала врагами всех, кто не с ними, угрожало лютеранам не меньше, чем католикам, и правители обоих вероисповеданий стали неуверенно нащупывать пути друг к другу. Между бескомпромиссными католиками, с одной стороны, и кальвинистами – с другой, начала возникать центристская партия.
У католичества, лютеранства и кальвинизма было нечто общее: все они использовались князьями и другими правителями для усиления своего могущества. Это было весьма характерно для Габсбургов, которые во всех своих действиях неуклонно придерживались принципа абсолютизма; а вот со стороны князей с их громкими призывами к свободе это было вопиющее лицемерие. Они требовали от императора того, в чем отказывали собственному народу. Движение за свободы, судорожные всплески мятежей в торговом и крестьянском сословии приводили в ужас злосчастных правителей, зажатых между бунтом снизу и притеснением сверху. Шли одновременно две битвы: одна между князьями и императором, другая – между князьями и их подданными, и князья несли на себе бремя обеих, принимая удары с обеих сторон, неся факел свободы в одной руке и меч тирана – в другой.
Естественный союз между теми, кто требовал свободы совести, и теми, кто требовал политической свободы, помимо их воли развалился. Религиозная политика князей-реформа-тов создала дымовую завесу и затушевала, но не устранила антагонизм между католическими авторитарными государствами и их протестантскими оппонентами. Выиграли от этого католики. Их позиция оставалась четкой, в то время как протестанты, кальвинисты и лютеране тонули в противоречиях.
Личные прихоти и требования князей вредили благополучию их подданных. Саксония, Бранденбург и Пфальц метались от лютеранства к кальвинизму и обратно, оставляя за собой след из лишений, изгнаний и насилия. В Пфальце регент-кальвинист силой увез в сектантский молельный дом ребенка – наследника князя-лютеранина, который отбивался и кричал. В Бадене умер правитель, оставив беременную жену, и регент бросил вдову в тюрьму, а после рождения наследника забрал его, чтобы воспитать в своей вере. В Бранденбурге курфюрст заявил, что скорее сожжет свой единственный университет, чем допустит, чтобы в него пролезла хоть одна кальвинистская доктрина. И тем не менее его преемник стал кальвинистом и поставил нового пастора в Берлине, тогда толпа лютеран ворвалась в его дом и разграбила его до такой степени, что на следующий день, в Страстную пятницу, ему пришлось читать проповедь в зеленых подштанниках, которые только и оставили ему мятежники.
Извращенные усилия образованного класса тратились на сочинение ругательных книг, охотно читавшихся неразборчивой публикой. Кальвинисты призывали всех истинно верующих к насилию и особо предпочитали самые кровожадные псалмы. Но и католики с лютеранами не были невинными жертвами, и повсюду доказательством истинной веры становилась грубая сила. Лютеране нападали на кальвинистов на улицах Берлина; католические священники в Баварии носили при себе ружья для самообороны; в Дрездене толпа остановила похоронную процессию одного итальянца-католика и разорвала его труп в клочки; протестантский пастор и католический священник подрались прямо на улице во Франкфурте-на-Майне, а в Штирии иезуиты часто срывали богослужения у кальвинистов: они тайно пробирались на собрание, умыкали молитвенники из рук молящихся и ловко подсовывали вместо них свои требники.
Подобное происходило не каждый день и не везде. Бывали относительно спокойные годы; встречались не тронутые враждой области; представители всех трех направлений христианства заключали браки, дружили и мирно обсуждали противоречия. Но ни в чем нельзя было быть уверенным. Человек мог быть великодушен или безразличен, местный священник или пастор мог пользоваться уважением всех трех сторон, но везде, явно или подспудно, оставалась опасность вспышки, а центральная власть была слишком слаба или слишком пристрастна, чтобы не допустить пожара.
7
Из-за хронических болезней администрации и нравственного упадка интеллектуальный авторитет Германии и ее социально-культурные достижения начали вырождаться. То тут, то там над толпой современников возвышались великие люди: в Саксонии композитор и музыкант Генрих Шютц, в Силезии поэт Мартин Опиц, в Аугсбурге архитектор Элиас Холль, а в Вюртемберге теолог Иоганн Валентин Андреэ. Однако они выделялись самой своей редкостью; их были единицы. Кое-где предпринимались попытки улучшить систему образования и развивать немецкую культуру, особенно среди правящего класса, но добивались они немногого. Как в политической, так и в интеллектуальной и общественной жизни Германию затмевали соперницы – Франция и Испания; при императорском дворе завели повадки, искусство и одежду на испанский манер, при дворах Штутгарта и Гейдельберга (Хайдельберга) – на французский. Дрезден и Берлин отвергали иностранное влияние и расплачивались за это культурной отсталостью. Музыка, танцы и поэзия ввозились из Италии, картины – из Нидерландов, романы и мода – из Франции, пьесы и даже актеры – из Англии. Мартин Опиц, красноречиво призывая сделать немецкий язык средством литературного творчества, сам писал на латыни, чтобы наверняка быть услышанным. Принцесса Гессенская сочиняла изящные вирши по-итальянски, курфюрст Пфальца писал любовные письма по-французски, а его жена-англичанка так и не посчитала нужным выучиться говорить по-немецки.
Фактически в ту эпоху Германия славилась в Европе только обжорством да пьянством. «Вол перестает пить, когда утоляет жажду, – говорили французы, – а немцы только начинают». Путешественников из Испании и Италии поражали чудовищный аппетит и неумение поддерживать разговор в стране, где богатые люди любого сословия целыми часами молча ели и пили под оглушительный грохот духового оркестра. Немцы не отрицали обвинений. «Мы, немцы, – гласила народная поговорка, – съедаем и выпиваем наши деньги». Valete et inebriamini[6] – такими словами один вельможа, вечно навеселе, имел обыкновение заканчивать письма к друзьям. Ландграф Гессенский основал общество трезвости, но его первый же президент умер от пьянства; Людвиг Вюртембергский по прозвищу Благочестивый перепил двух собутыльников до потери сознания и, сохранив достаточную трезвость, велел отправить их домой в телеге со свиньей. Пьянство охватило все слои общества; молодые господа в Берлине, возвращаясь домой после кутежа, врывались в дома мирных бюргеров и гонялись за ними по улицам. На крестьянских свадьбах в Гессене на еду и питье тратили сбережения, накопленные за год и больше, и свадебный кортеж чаще добирался до церкви уже пьяным, чем трезвым. В Баварии и еще с меньшим успехом в Померании правительство раз за разом принимало законы, пытаясь запретить подобные излишества.
Такой репутацией не стал бы гордиться немецкий интеллектуал, однако патриоты попроще были не прочь прославить национальную любовь к мясу и вину. Они опирались на авторитет Тацита, утверждая, что их предки вели себя примерно так же. Эта своеобразная разновидность национальной гордости, впоследствии достигшая в Германии своего апогея, зародилась еще в XVI веке. Арминия[7] оптимистично превратили в Германа (Германна) и уже начали создавать из него национального героя, а как минимум один ученый пытался вывести прямое происхождение всей германской нации от четвертого сына Ноя, который родился на свет уже после потопа. Словом Teutsch[8] называлось все честное и смелое, и любой правитель, желавший заручиться народной поддержкой, ссылался на текущую в нем германскую кровь и присущие ему германские добродетели. Национальное самосознание германской нации сохранялось нетронутым и служило едва ли не единственной гарантией существования государства, чья культурная и политическая жизнеспособность, казалось, угасла.
Это интеллектуальное бесплодие имело под собой и другую, более глубокую причину, нежели то, что все силы народа поглощал религиозный конфликт. Начали исчезать сами условия, в которых складывалось величие Германии. Ее культура опиралась на города, но города пришли в упадок. Ненадежность транспорта в политически нестабильной стране и сокращение итальянской торговли губительно сказались на немецкой коммерции. Кроме того, в ее денежном обращении царил полный хаос; не было эффективной центральной власти, которая бы контролировала выпуск денег бесчисленными монетными дворами; и князья, и города, и прелаты наживались на чеканке монет, как хотели. Саксонская династия распоряжалась сорока пятью монетными дворами, герцоги Браунншвейгские – четырьмя десятками; в Силезии их было восемнадцать, в Нижнерейнском округе – шестьдесят семь.
Между тем кредитоспособность Германии упала, а из-за рискованных спекуляций один за другим терпели крах крупные банковские дома. Фирма Манлиха в Аугсбурге разорилась еще в 1573 году, а фирма Хауга – год спустя; более крупное предприятие Вельзеров обвалилось в 1614 году, и всемирно известные Фуггеры не сумели пережить бури и вскоре объявили о закрытии, потеряв в общей сложности больше 8 миллионов гульденов.
Все это время шведская, голландская и датская конкуренция душила Ганзейский союз, и во всей Германии только Гамбург и Франкфурт-на-Майне показывали признаки стабильности и растущего процветания.
В сельском хозяйстве упадок проявился даже хуже, чем в городах. После крестьянской войны взаимные страхи между крестьянами и землевладельцами полностью сменили собой прежние отношения взаимных обязательств. Землевладельцы использовали любую возможностью для упрочения своей власти, и крепостной гнет либо ничуть не ослаб, либо даже усилился. Секуляризация церковных земель на севере Германии добавила причин для недовольства, поскольку крестьяне – хотя давно уже протестанты – не были столь же привязаны к сеньору-мирянину, как прежде к епископам и аббатам. Мелкий свободный землевладелец из класса «рыцарей» не отличался высокой нравственностью; как правило, это были ленивые, безответственные и взыскательные хозяева. Пристрастие аристократов к охоте заставляло тщательно охранять опасную дичь, наносившую вред хозяйствам, и крестьяне были вынуждены даром обслуживать охотничьи кампании своего хозяина, которые порой опустошали целые поля.
Нищета, политические беспорядки, религиозные распри, конфликт интересов и личная зависть – все это угрожало в любой момент вспыхнуть войной. А в огне не было недостатка.
В 1608 году столкновение между католиками и протестантами в Донауверте, вольном городе на Дунае, несколько месяцев держало империю на грани катастрофы. Надворный совет с одобрения императора лишил Донауверт прав и вернул католикам тамошнюю церковь, неправомерно захваченную протестантами. Протестантская Германия встретила этот указ бурей возмущения, и, если бы у нее нашелся вождь, могла бы начаться война. Однако межпартийные ссоры затушили костер, ибо города не желали объединяться с князьями, а лютеране – с кальвинистами.
В 1609 году восстание в Чехии вынудило императора гарантировать в стране свободу вероисповедания, но, не считая некоторого ослабления императорского авторитета, инцидент не привел ни к каким заметным последствиям.
В 1610 году смерть герцога Клеве-Йюлиха, не оставившего наследников, вызвала третий и самый опасный кризис. Его земли – Йюлих (Юлих), Клеве, Марк, Берг и Равенсберг – были разбросаны по Рейну от голландской границы до Кёльна и могли служить важным военным плацдармом как для Габсбургов, так и для их противников. Двое претендентов, оба протестанты, заявили о своих правах, и император тотчас же ввел в регион войска в ожидании того, чем решится дело. Это было самое меньшее, что мог сделать император для того, чтобы предотвратить серьезное столкновение между соперниками, но протестантские князья увидели в его действиях попытку захватить земли для собственной династии, а французский король Генрих IV усмотрел в них козни испанского короля Филиппа III, который стремился обеспечить себе этот важный район для операций против голландцев. Генрих IV не колебался; действуя вместе с германскими союзниками, он стал готовиться к вторжению, и лишь его случайное убийство предотвратило европейскую войну. Когда у конфликта не стало вождя, он перешел в затяжные переговоры, пока один из претендентов не попытался решить проблему переходом в католичество. Его соперник, курфюрст Бранденбургский, в надежде заручиться поддержкой крайней протестантской партии обратился в кальвинизм, но из-за этого шага у него возникло столько личных затруднений, что в конце концов ему пришлось согласиться на временное урегулирование вопроса, по которому Йюлих и Берг отошли к его сопернику, а ему остались только Клеве, Марк и Равенсберг.
Пока империю бросало из кризиса в кризис, из которых она каждый раз выходила все с большим трудом, отдельные правители стремились обеспечить собственную безопасность. Первоочередной задачей казалась сильная оборона. Одного путешественника в 1610 году поразило, что даже в самых маленьких городках люди грозили друг другу оружием. Один заезжий англичанин, которого быстро и беспардонно выдворили за ограду герцогского дворца, с негодованием заявил, что дома «этих недостойных князей охраняются голодными алебардистами и заплесневелыми стражниками да парой головорезов, так что их дворцы больше похожи на тюрьму, чем на свободный и благородный двор могущественного владыки». Оружие поставляли союзники, пока не образовалась паутина столь озлобленной вражды, что и самый дальновидный из тогдашних политиков не мог бы предсказать, где плотину прорвет в конце концов и кто на чью сторону встанет. Как выразился главный советник императора, даже сам Соломон не смог бы развязать узел Германии; в империи и за ее пределами каждый дипломат сам решал, что да как, и поступал соответственно в ожидании неминуемого взрыва.
8
В конце второго десятилетия XVII века империя так и продолжала опасно дрейфовать между подводными рифами, и в Европе никто не сомневался в том, что окончание перемирия в Голландии в 1621 году станет сигналом к германской войне.
Амброзио Спинола, генуэзский полководец, командующий испанской армией, тщательно подготавливал свой план нападения. Если ему удастся задействовать во Фландрии людские ресурсы равнин Северной Италии и обеспечить связь между Миланом и Брабантом, он выиграет войну. Силы и деньги голландцев когда-нибудь истощатся. Получая серебро из Испании и пушечное мясо из Северной Италии через Геную и долину Вальтеллину, Спинола измотает врага. Его путь из Милана в Брабант шел через долину Вальтеллину по северному берегу Боденского озера (озеро Констанц), оттуда через Эльзас, на север по левому берегу Рейна, через католическое епископство Страсбург. Нижний Рейн находился в дружественных руках – епископов Кёльна и Трира и нового герцога Йюлиха и Берга. Но между возделанными землями Страсбурга и Трира лежали 80 километров Пфальца, принадлежавшие князю-кальвинисту. Пока этот князь остается союзником голландцев, сухопутный маршрут по Рейну представлял опасность, так что пришлось бы доставлять испанские войска и деньги по морю, что на неопределенный срок затормозит планы Спинолы. Поэтому было чрезвычайно важно овладеть этим участком земли.
Замысел Спинолы, о котором давно уже подозревала противная сторона, сделал Рейнский Пфальц краеугольным камнем европейской политики и выдвинул его молодого государя в первые ряды дипломатических интриг. Курфюрст Пфальцский был не одинок. Страх, охвативший немецкие города после нападения на Донауверт, и еще более сильная паника протестантских князей из-за имперской оккупации Клеве позволили советникам курфюрста убедить по меньшей мере некоторых правителей княжеств и городов позабыть о своей вражде и заключить союз, известный как уния. Формально протестантская, уния по преимуществу была кальвинистской. Она стала отнюдь не малочисленным ядром оппозиции Габсбургам в Германии и получила моральную поддержку от венецианцев и финансовую – от голландцев. Вдобавок король Англии отдал в жены курфюрсту Пфальцскому свою единственную дочь.
Королевские браки в начале XVII века привлекали всеобщее внимание, так что свадьба английской принцессы вызвала ажиотаж. Принцесса Елизавета, единственная оставшаяся в живых дочь Якова I, была одной из самых завидных невест в Европе, и ее прочили в жены и французскому дофину, и наследнику испанского короля, не говоря уже о короле Швеции. Немецкие курфюрсты редко попадали в список претендентов рядом с такими соперниками, и вплоть до последнего момента сторона жениха опасалась, что все их планы сорвутся. Но желание короля выдать дочь за протестанта, решительное вмешательство принца Уэльского и то, что обаятельный молодой жених сразу же завоевал расположение и короля, и его министров, и невесты, и лондонской толпы, – все это способствовало триумфу пфальцской дипломатии. Победа, однако, ни к чему не привела; договаривающиеся стороны преследовали разные цели. Европейские политики видели в курфюрсте главную проблему для Габсбургов, незаменимого союзника голландцев и протестантских правительств, пешку, пусть и огромной важности, но всего лишь пешку в их игре. При этом в самой империи он был вождем протестантской партии и избранным защитником германских свобод. Курфюрст и его министры были немцами; для них главной задачей было ослабление императора, упрочение в Германии княжеских прав и безусловной религиозной свободы. Вражда между Бурбонами и Габсбургами, предстоящая война с голландцами были для них всего лишь картами в игре, которые нужно было так хитроумно разыграть, чтобы заполучить поддержку иностранных держав.
Для курфюрста и его друзей очаг европейской напряженности находился не в Мадриде, Париже, Брюсселе или Гааге, а в Праге. Причина была проста: правящий император Маттиас[9] был стар и бездетен, так что на очередных выборах императора представлялась возможность не дать Габсбургам снова сесть на императорский трон, и протестантское большинство в коллегии курфюрстов получало отличный шанс добиться успеха. В ней числилось три курфюрста-католика, все трое епископы, и трое курфюрстов-протестантов – Саксонский, Бранденбургский и Пфальцский. Седьмым же курфюрстом был король Богемии, где на большинстве предыдущих выборов неизменно побеждал католик и Габсбург. Однако корона Чехии была выборной, а не наследственной, а среди чехов было много протестантов, и если бы какой-то смелый германский принц поднял восстание в Чехии, вырвал бы из рук Габсбургов чешскую корону и вместе с нею право голоса на выборах императора, то протестантская партия в коллегии курфюрстов получила бы численное преимущество над католиками в соотношении 4 к 3, и участь императорской династии была бы решена.
Подобные же намеки делались и во время бракосочетания курфюрста Пфальцского. Таким образом, о чешском проекте знали все, кто подписал брачный союз, но если советники курфюрста рассчитывали на то, что английский король поможет им осуществить планы, то король Англии со своей стороны предполагал, что эта блажь далеких германских олухов никогда не будет играть роли в настоящей европейской политике.
Две проблемы сошлись на одном человеке: европейская дипломатия, образовывавшая широкий круг, включавший Мадрид, Париж, Брюссель и Гаагу; и германская дипломатия, искавшая подходов к императорской власти и короне
Чехии. Обе они упирались в курфюрста Пфальцского. Редко в истории Европы случалось так, чтобы столь многое зависело от личных качеств одного-единственного человека.
В 1618 году курфюрсту Фридриху V шел двадцать второй год от роду, и он девятый год находился у власти. У стройного, хорошо сложенного юноши приятные черты лица и красивые глаза дополнялись необыкновенно располагающими манерами. Не считая того, что порой его охватывало уныние, он был любезным хозяином и приятным собеседником, веселым и непритязательным. Мягкий и доверчивый, одинаково неспособный гневаться, ненавидеть и проявлять решительность, он добросовестно стремился исполнять свои обязанности, хотя очень любил охотиться, играть в теннис, плавать и даже просто поваляться в постели. Судьба-шутница не наделила его никакими пороками, зато одарила всеми достоинствами, совершенно бесполезными для государя. Он не был силен ни телом, ни духом, и нежное воспитание, которое по идее должно было расшевелить его робкую натуру и подготовить к предстоящей архисложной задаче, совсем ослабило даже те ростки твердости характера, которые у него имелись.
Его мать, дочь Вильгельма I Молчаливого, с необыкновенной силой духа хранила преданность своему болезненному мужу-пьянице, но все же удалила сына от неуправляемых вспышек его отца, отправив на воспитание к сестре в Седан, где он жил при дворе ее супруга герцога Буйонского (Бульонского). Этот дворянин был признанным вождем кальвинистской партии во Франции.
Застенчивым мальчиком четырнадцати лет Фридриха после смерти отца вернули в Гейдельберг (Хайдельберг), где он завершил свое образование под присмотром еще отцовского канцлера Христиана Ангальтского (Анхальтского). Чувствительный и ласковый, юный принц поддался влиянию взрослых, которые лепили его по своему желанию, безоговорочно верил в ту миссию, которую они наметили для него, покорно подчинялся их мнению и обращался за советом к своему капеллану или Анхальтскому, как прежде к герцогу Бульонскому.
Никто из них не обладал качествами, необходимыми для разрешения европейского кризиса; герцог Бульонский (Буйонский) был типичным неукротимым дворянином прежнего века, храбрым, благородным, честолюбивым, но не способным видеть что-либо дальше собственного носа. Капеллан Шульц не отличался от большинства своих коллег: фанатичный педант, опьяненный властью над своим чрезмерно совестливым повелителем.
Христиан Анхальтский, самая важная фигура из троих, сам родился князем, но предоставил управление своим крошечным государством Анхальт-Бернбург помощникам, чтобы найти лучшее применение своим талантам в Пфальце. Это был безгранично самоуверенный, энергичный человечек с копной необычайно рыжих волос. Он выказал некоторый талант в военных делах, управлении и дипломатии. Как блестяще, например, он устроил брак с английской принцессой! Однако он и не задумывался о том, что однажды для него настанет день расплаты, когда король Англии поймет, что его втянули в германскую войну. Дипломатические игры Анхальтского с Англией, с Соединенными провинциями, с немецкими князьями, а затем с герцогом Савойским основывалась на простом принципе: он обещал всегда и все. Он рассчитывал, что, когда разразится германский кризис, его союзники выполнят свою часть сделки, прежде чем заставят его выполнить обещанное. Но он просчитался: когда пришла пора, ни один из союзов, которых он так упорно добивался, не выдержал напряжения.
Его величайшим достижением за пределами Германии был английский брак, а в самой Германии – Евангелическая уния. Воспользовавшись паникой, вызванной решением по Донауверту, он создал этот альянс и с тех самых пор поддерживал в нем жизнь. Однако Христиан Анхальтский не относился к тем, кто внушал доверие, и князья, равно как и города унии, уже начали подозревать, что он использует дело протестантов и германских свобод для усиления позиций курфюрста Пфальцского. Сам же курфюрст настолько явно был марионеткой в руках своего министра, что никоим образом не мог развеять этих растущих сомнений. К несчастью, Фридрих оказался совершенно безобидным, но категорически неспособным решать поставленные задачи, так что его союзники плыли вместе с ним по течению к неминуемой пропасти, не имея достаточной уверенности ни для того, чтобы поддержать его, ни для того, чтобы найти повод с ним порвать.
Единственная причина столь явной нечестности Христиана Анхальтского заключалась в том, что он каждый раз обманывал и самого себя; мало кто мог быть так же безапелляционно уверен в том, что является хозяином положения. Вдобавок к самонадеянности он обладал и другими качествами, которыми рассчитывал вызвать рабское поклонение своего господина. Он казался примером всех человеческих добродетелей, преданнейшим мужем и любимейшим отцом, а его дом бы мог послужить образцом для всех германских князей. Легко понять, почему курфюрст по-прежнему в нарушение всех условностей своего времени звал министра mon pere[10], а подписывался словами «ваш смиренный и покорный сын и слуга».
Среди домочадцев курфюрста Пфальцского был и еще один человек, обладавший влиянием, с которым нельзя было не считаться, – это его жена Елизавета. В принцессе крепкое здоровье и жизнерадостность сочетались с твердым характером, умом и красотой. Ее очарование заключалось в яркой внешности и оживленности, и ее почерневшие и выцветшие от времени портреты доносят до нас лишь следы ее былого великолепия. Блеск золотисто-каштановых волос, нежность румянца на щеках и быстрота жестов, меняющееся выражение умных, проницательных глаз и лукавых губ, зеркало того «буйного нрава», который шокировал и очаровывал ее современников, – все это утеряно для нас навсегда. Ее письма дают представление об отдельных вспышках ее храброй и своевольной души, но и о более твердой сердцевине, о смелости и решимости, не лишенной упрямства и гордости.
Брачный союз, заключенный в самых прозаических целях, быстро перерос в брак по любви. Елизавета презирала родной язык мужа и так и не выучилась на нем говорить, ссорилась с его родственниками и устроила беспорядок в его домашних делах, но с курфюрстом она жила в непрерывном медовом месяце, называя его именем героя из модного тогда любовного романа[11], посылая маленькие подарки и предаваясь прелестным перепалкам и примирениям. Однако это было неподходящее для идиллии время, да и курфюрст Пфальцский для нее не годился.
Протестантская партия в Европе и сторонники германских свобод возлагали надежды на Фридриха и его элегантный двор в Гейдельберге (Хайдельберге). Те же, кто верил в политическое и религиозное предназначение династии Габсбургов, обращали взоры в сторону Граца в Штирии, где находился скучный двор эрцгерцога Фердинанда, кузена правящего императора. После смерти в 1598 году Филиппа II семейство испытывало нехватку способных людей. Его преемник в качестве главы династии – Филипп III Испанский (правил в 1598–1621) – был человеком бездарным и непримечательным. Его дочь, талантливая инфанта Изабелла, которая в то время правила в Нидерландах вместе со своим супругом эрцгерцогом Альбрехтом, по причине своего пола и бездетности была лишена возможности играть ведущую роль в династической политике. Ее кузен, старый император Матиас (Матвей), думал только об одном: как оттянуть наступление кризиса до тех пор, пока он сам благополучно не сойдет в могилу. Матвей тоже не имел детей, и семья избрала преемником его кузена Фердинанда Штирийского. Поддержку Филиппа III купили значительной уступкой: после избрания на имперский трон Фердинанд обещал передать феоды Габсбургов в Эльзасе своим испанским кузенам. Это было все равно что пообещать испанскому королю всемерную помощь в транспортировке войск для голландской войны. Задолго до фактического подписания договора по соответствующим условиям были проведены консультации со Спинолой. И опять внутренние проблемы Германии переплелись с европейскими.
Крестник Филиппа II Фердинанд задумал довести до конца труд, начатый крестным отцом. Ему еще в детстве внушили чувство долга перед церковью, ведь он обучался в иезуитском коллеже в Инголынтадте. Впоследствии он совершил паломничество в Рим и Лорето, где, как многие ошибочно полагали, якобы дал клятву искоренить ересь в Германии. Фердинанду ни к чему было клясться. Его не мучили никакие сомнения, и миссия, для которой его воспитали, была для него такой же естественной, как способность дышать.
Сразу же по достижении совершеннолетия Фердинанд ввел в Штирии католичество, проявив при этом непоколебимую убежденность, а не осторожность. Протестанты составляли столь значительное меньшинство, что его отец так и не осмелился выступить против них; Фердинанд же рискнул – позднее рискованные действия стали визитной карточкой его политики. Как-то раз он заявил, что лучше потеряет все, но не потерпит ереси, однако ему хватило проницательности понять, что его собственная власть во многом зависит от усиления католичества. В его семье не без оснований полагали, что всякое сопротивление светскому правительству исходит от протестантов.
В политике Фердинанда хитрость сочеталась со смелостью; он подрывал позиции протестантов ограничениями гражданских прав, завлекал на свою сторону молодое поколение воспитанием и пропагандой и постепенно затягивал гайки, пока протестанты с опозданием не осознали, что у них больше нет никаких способов для противодействия. Триумф этой политики в Штирии послужил предостережением для всей Германии. Религиозный мир 1555 года основывался всего лишь на обычае; по странному недосмотру его так и не ратифицировали. А что, если появится император, который решит просто не обращать на него внимания?
В 1618 году эрцгерцогу Фердинанду было 40 лет. Это был веселый, дружелюбный краснолицый человек невысокого роста, у которого для всех готова была приветливая улыбка. Его веснушчатое лицо и близорукие выпуклые голубые глаза лучились искренностью и добродушием. Рыжеволосый, грузный и суетливый, он совершенно не производил внушительного впечатления, а фамильярная манера поведения побуждала придворных и слуг пользоваться ею. И друзья, и враги сходились на том, что трудно найти более покладистого человека. Штирией он правил добросовестно и благодушно; он организовал общественные программы по предоставлению помощи больным и нуждающимся и бесплатной юридической защите для бедных в судах. Его благотворительность не имела границ; он помнил в лицо своих самых скромных подданных и интересовался их личными бедами. Он питал две непреодолимые страсти: церковь и охота; он пунктуально выполнял все религиозные обязанности и ездил на охоту раза три-четыре в неделю. У него были необычайно счастливые отношения с детьми и женой. Он вел совершенно обычную частную жизнь, и только привычка к некоторым патологическим самоограничениям рисует ее в неожиданном свете.
И в общественном мнении, и в частных разговорах все восхваляли достоинства эрцгерцога, но не его способности. Большинство современников с пренебрежительной мягкостью отзывалось о нем как о добродушном простаке, который полностью находился в руках своего главного министра Ульриха фон Эггенберга. И все же столь явное отсутствие личной инициативы у Фердинанда, возможно, было лишь позой; еще в юности иезуиты научили его перекладывать ответственность за политические решения на других, чтобы не обременять свою совесть. Похоже, он не прислушивался к политическим советам своих исповедников, и послушание церкви не мешало ему при случае жестко разобраться с кардиналом или бросить вызов папе, когда его целью было то, что сам он считал правильным. Не раз за свою жизнь он превращал неудачу в преимущество, внезапно обращал в свою пользу огромную опасность, вырывал победу из поражения. На современников это не производило впечатления, и они объясняли все его поразительной везучестью. Если это везучесть, то она была в самом деле поразительной.
Сбитые с толку явным противоречием между всем известной добротой Фердинанда и его беспощадной политикой, его современники придумали объяснение, что в политическом смысле он был всего лишь марионеткой, и не сумели понять того, что для марионетки он проявлял феноменальную находчивость и последовательность. В качестве единственного доказательства в поддержку этой распространенной точки зрения приводились отношения Фердинанда и Эггенберга. Конечно, он был привязан к своему министру, в котором его очень привлекали учтивость, невозмутимость и ясность суждений. Когда Эггенберг заболел, Фердинанд то и дело заходил к нему в комнату обсудить государственные дела. Это лишь доказывает, что Фердинанд не действовал без одобрения Эггенберга. Но это совсем не доказывает того, что Эггенберг инициировал политику Фердинанда. Когда много позже место Эггенберга постепенно занял другой министр, политика Фердинанда не изменилась. Нет никаких сомнений, что Фердинанд доверял Эггенбергу больше, чем кому-либо другому, и во многом полагался на его советы; но между ними никогда не было такого подчинения одной воли другой, как между курфюрстом Фридрихом и Христианом Анхальтским.
Личное добродушие и политическая беспощадность не являются взаимоисключающими качествами, и, если таланты Фердинанда были не из тех, что проявляются в разговорах и письмах, это еще не доказывает того, что способностей у него не было. По существу, люди надеялись на приход Фердинанда к власти или боялись его потому, что считали его инструментом в руках династии и иезуитов, поскольку верили в то, что он дал священную клятву искоренить ересь, поскольку думали, что у него нет иной воли, помимо стоящих за ним громадных сил воинствующего католицизма. Но им следовало бы опасаться его потому, что он был одним из самых смелых и целеустремленных политиков, которых когда-либо производила на свет династия Габсбургов.
9
Фердинанд Штирийский был кандидатом на императорский трон. Фридрих, курфюрст Пфальцский, возглавлял партию германских свобод. Ни тот ни другой не стояли за единство германской нации. Однако между двумя крайностями были еще два человека, чьи интересы лежали исключительно в Германии, чья политика придерживалась среднего курса и чей переход на ту или иную сторону сыграл бы решающую роль. Курфюрст Иоганн-Георг Саксонский и герцог Максимилиан Баварский – эти два человека могли бы основать центристскую партию, которая еще имела шансы вытащить германский народ из-под развалин Священной Римской империи.
Иоганну-Георгу, курфюрсту Саксонскому, было чуть за тридцать; этот белокурый мужчина с широким квадратным лицом и нездоровым румянцем придерживался консервативных и патриотичных взглядов на жизнь. Он носил бороду в народном духе, стриг волосы и ни слова не понимал по-французски. Одевался он богато, просто и благоразумно, как и подобает князю, доброму христианину и отцу семейства, а его стол ломился от местных плодов, дичи и пива. Три раза в неделю он со всем своим двором ходил на службу и причащался в лютеранской церкви. По своему собственному разумению, Иоганн-Георг не отступал от принципов и вел безупречную частную жизнь в удушающе домашней атмосфере. При маниакальной любви к охоте он не был бескультурным человеком, интересовался ювелирными изделиями, но больше всего – музыкой. При его покровительстве Генрих Шютц сотворил чудо, соединив немецкие и итальянские веяния в музыке, опередившей свой век.
Несмотря на эти культурные притязания, Иоганн-Георг сохранил старый добрый немецкий обычай кутежей, чем шокировал людей, подпавших под французское или испанское влияние, – Фридриха Пфальцского и Фердинанда Штирийского. Известно, что Иоганн-Георг, презиравший иностранные деликатесы, мог просидеть за столом семь часов кряду, поглощая домашнюю снедь и местное пиво и прерываясь только затем, чтобы отодрать за уши придворного карлика или вылить остатки из кружки на голову слуге, давая тому понять, чтобы принес еще. Он не был завзятым пьяницей; его ум, когда он трезвел, был совершенно ясным, и пил он по привычке и за компанию, а не по слабости. Однако он пил слишком много и слишком часто. Позже стали говорить, что курфюрст был навеселе всякий раз, когда он допускал глупость в политике, и по меньшей мере у одного посла депеши усыпаны пометками вроде: «Вино его несколько разгорячило» и «Мне показалось, что он сильно пьян». Попробуй тут остаться дипломатом.
Но это ничего не меняло, потому что Иоганн-Георг, пьяный или трезвый, был весьма загадочной личностью. Никто не знал, на чью сторону он встанет. Возможно, не было никакого вреда в том, чтобы заставлять обе партии гадать, кого он поддержит, если бы сам Иоганн-Георг это знал; к несчастью, он блуждал во тьме так же, как и те, кто его обхаживал. Прежде всего, он хотел для Германии мира, коммерческого процветания и единства; в отличие от Фридриха и Фердинанда он не видел перед собой высокого предназначения и не хотел рисковать нынешним удобством ради сомнительных будущих благ. Видя, что Священная Римская империя германской нации угрожает рухнуть, он не представлял иного средства ее спасти, кроме как снова подставить подпорки. Стоя между двумя партиями, которые разрушали здание империи, между партией германских свобод и партией абсолютизма Габсбургов, он выступал за укрепление древних традиций. В первую очередь Иоганн-Георг был конституционалистом.
Из трех лидеров Иоганн-Георг, по-видимому, был умнее всех, но он не обладал ни самоуверенностью Фердинанда, ни доверием Фридриха к советникам; он принадлежал к числу тех, кто видит обе стороны любой медали, но не имеет достаточной смелости, чтобы сделать выбор. Когда он действовал, то исходил из мудрых, честных и конструктивных мотивов, но всегда начинал действовать слишком поздно.
Большое, хотя и не решающее влияние на него оказывали два человека: жена и придворный священник. Курфюрстина Магдалена-Сибилла была женщиной с характером, благонравной, доброй, энергичной и без причуд. Она была недалекого ума; считала, что лютеранство – самая правильная вера, что низшие классы должны знать свое место и что политический кризис, видимо, можно преодолеть всеобщим постом. Она превосходно заботилась о детях и домашнем хозяйстве курфюрста, и отчасти благодаря ей курфюрст и его подданные питали друг к другу симпатию, так как она была одной из первых правительниц, которые осознали важность респектабельного и скромного образа жизни для укрепления престижа правящего семейства.
Придворный капеллан доктор Хеэ, легковозбудимый венецианец из знатного рода, воспитывался среди католиков и в силу этого получил некоторое представление об их взглядах. У кальвинистов в вероучении, говаривал он, в сорок четыре раза больше ошибок. С другой стороны, он был убежденным протестантом и, как и его господин, конституционалистом. Язвительный автор и красноречивый оратор, он питал неуемную страсть к печатному слову, впервые проявившуюся, когда ему было 16 лет, и во всей Германии был известен как полемист. Кальвинисты, обыгрывая произношение его имени, прозвали Хеэ «первосвященником» – Hohepriester. Чванясь своим интеллектом и происхождением, ученый доктор легко становился мишенью для насмешек. «Не знаю, как и благодарить Господа за все те великие и возвышенные дары, которыми он в своем божественном всемогуществе наделил меня» – так выражался он, по словам современников.
Потомки оказались неблагосклонны к Иоганну-Георгу и его советникам. Как защитники невразумительной конституции и расколотого народа, они взвалили на свои плечи неблагодарную задачу и, как показали дальнейшие события, плохо выполнили ее, но, однако, надо отдать должное курфюрсту хотя бы за некоторые качества, которые довольно редко встречались среди князей в последующие годы. Он всегда был честен, всегда говорил, что думал, искренне трудился ради мира и общего блага Германии, и если порой он ставил Саксонию на первое место и нахватал для себя больше, чем следовало, то вина лежит на обычаях того времени, и, по крайней мере, он никогда не просил помощи у иноземцев. В историю курфюрст вошел человеком, который предал протестантов в 1620 году, императора – в 1631 году, шведов – в 1635-м. На самом же деле он был едва ли не единственным, кто проводил последовательную политику среди переменчивых интриг и врагов, и союзников. Будь он другим человеком, возможно, он нашел бы средний путь к спасению страны от катастрофы. В этом и состоит одна из главных трагедий германской истории, что Иоганн-Георг не был великим человеком.
Среди германских правителей наилучшей репутацией за рубежом пользовался герцог Максимилиан Баварский, хоть и не был курфюрстом. Дальний родственник курфюрста Пфальцского, он тоже принадлежал к роду Виттельсбахов, которые в некоторых частях Германии почитались больше, чем не такая древняя династия Габсбургов. По мнению современников, он был самым способным из германских правителей; человек бесконечно находчивый, терпеливый и расчетливый, он правил Баварией больше 20 лет со времени отречения отца. Теперь же ему было 45 лет, и он был одним из самых преуспевающих и самых малоприятных правителей в Европе. За счет бережливости и неусыпного контроля он скопил такое богатство в своей казне, что мог не только распоряжаться баварским ландтагом, когда позволял ему собираться, но и диктовать общую политику союзникам, когда заключал с ними альянсы и оплачивал львиную долю расходов.
Холодно благожелательный, педантично справедливый и неукоснительно нравственный, Максимилиан не щадил себя, выполняя нелегкий труд по управлению страной. Он построил больницы, организовал общественное вспомоществование, поощрял образование и искусство и дал своему народу то чувство безопасности, которое бывает при стабильном и платежеспособном правительстве. Однако он ввел смертную казнь за прелюбодеяние; ежегодно отправлял преступников на галеры и помогал допрашивать ведьм с помощью пыток. Он содержал постоянную армию и проводил набор призывников по всей стране. Он вмешивался даже в самые личные дела своих подданных: никому, даже дворянину, не позволялось иметь экипаж, пока ему не исполнится 55 лет, чтобы не ухудшилась порода верховых лошадей и мастерство его кавалеристов; за три года он семь раз издавал предписания об одежде, чтобы его подданные одевались не только более пристойно, но и более практично для войны. Не было ни одного уголка, куда бы герцог не сунул нос в поисках преступлений. Шокированный безнравственностью крестьян, он запретил им танцы и потребовал, чтобы работники-мужчины и работницы-женщины не спали в одном помещении, и ему не пришло в голову, что у бедняков и без того мало удовольствий и они не всегда отвечают за те условия, в которых живут. Его скаредность стала в Европе притчей во языцех: он урезал содержание престарелого отца, посчитав сумму слишком большой для того, кто уже отошел от власти, и слугам герцог платил хотя и регулярно, но очень мало, и управлял своим хозяйством за счет страха и почтения.
Максимилиан, отталкивающий в политике, был таким же малоприятным и в человеческих качествах. Судьба немилостиво наделила его весьма невыразительной внешностью; это был нескладный, худой, небольшого роста человек с волосами мышиного цвета и одутловатым лицом, аденоиды сильно портили его речь и черты. Он имел отточенные манеры, умел вести непринужденный и эрудированный разговор, но его пронзительный голос пугал неподготовленных собеседников. В угоду жене, принцессе Лотарингской, он завел у себя французскую моду, чье изящество вряд ли могло скрыть его физические недостатки.
Более способный и политически продуктивный, чем Иоганн-Георг, Максимилиан не обладал той бескомпромиссной прямотой, которая искупала изъяны курфюрста Саксонского. Осторожный сверх меры, герцог всячески избегал брать на себя обязательства и тем самым вселял пустые надежды во всех, кто пытался чего-то добиться от него. Как и Иоганн-Георг, он искренне стремился к общему благу для Германии, но, в отличие от того, имел ясное понимание политики и четкие взгляды. Тем больше его вина, когда он, подобно курфюрсту, ставил личные интересы на первое место. В этом смысле и курфюрст Саксонский, и герцог Баварский подвели свою страну, но Максимилиан – с куда более бесстыдным эгоизмом. Как никто другой, он желал, чтобы остальные жертвовали своей выгодой ради общего блага, и, как никто другой, ревниво и губительно цеплялся за собственные.
Связанный с эрцгерцогом Фердинандом двумя браками[12], Максимилиан начал правление пламенным сторонником Контрреформации, и считалось, что на его землях по сравнению с остальной Германией ереси меньше всего. В 1608 году его выбрали для того, чтобы исполнить судебное решение по Донауверту. Максимилиан сразу же согласился, тем самым твердо встав на сторону императорской власти. Он стал настолько непопулярен среди защитников германских свобод, что ему пришлось основать Католическую лигу чуть ли не для самозащиты в пику Евангелической унии Христиана Анхальтского.
Позднее, больше опасаясь вмешательства испанской короны в германские дела, курфюрст изменил свою политику. Сначала он попытался вывести всех габсбургских правителей из Католической лиги. Затем он совсем распустил ее и основал новую лигу, состоявшую исключительно из правителей, подчиненных его воле. В письме курфюрсту Пфальцскому он изобразил этот орган как чисто политическую ассоциацию, созданную ради сохранения конституции, и предложил объединить ее с Евангелической унией на неконфессиональном принципе. В то время это предложение было не такой уж нелепицей, какой ее представили будущие историки обеих организаций, так что нет никаких оснований подозревать герцога в неискренности.
И католики, и протестанты шептались о том, как бы выдвинуть Максимилиана в качестве соперника Фердинанда на очередных императорских выборах. Его репутация оправдывала подобную высокую честь, и у него не было никаких рискованных обязательств перед иноземцами. За пределами Баварии Максимилиан не проявил особой враждебности к протестантам и был очень дружен с курфюрстом Г[фальцским. Таким образом, герцог получил бы поддержку трех протестантских курфюрстов; а из трех рейнских епископов епископ Кёльнский приходился ему родным братом, на Майнцского мог надавить курфюрст Г[фальца, а Трирским командовал французский двор[13]. Таким образом, все будут за него, кроме богемского короля. Однако в июне 1617 года королем Богемии (Чехии) избрали Фердинанда Штирийского. Вот если бы кто-то вырвал из его рук корону… Но все это были пустые гадания, ведь сам Максимилиан до сих пор не принял никакого решения. Он был способен сделать выбор, но его осторожность пересилила разум; ему не хватало той решительной, но и осмотрительной смелости, которая знает, когда и ради чего стоит идти на риск.
В Германии практически не было других князей, которых следовало бы принимать в расчет. Курфюрст Иоганн-Сигиз-мунд Бранденбургский, кальвинист, чьи подданные по большей части исповедовали лютеранство, был стар, ничего собой не представлял и полностью погрузился в дворцовые интриги. Кроме того, он только что приобрел Пруссию в качестве феода от польской короны и боялся и на шаг подойти к династии Габсбургов, пока ему грозил их сторожевой пес – польский король. В общем и целом он уныло тащился по пятам за Саксонией.
Из трех церковных курфюрстов Иоганн-Швайкард Майнцский был человеком неглупым, ответственным и миролюбивым, но почти не обладал влиянием вне коллегии. Значение епископа Трирского было настолько ничтожно, что можно прочесть груду литературы того периода и даже не найти его имени, хотя в историю Трира вошло другое выдающееся имя – Меттерних[14]. Достаточно и того, что этот отпрыск семейства ничего не добавил к его репутации. Кёльнский курфюрст тоже не играл особой роли, если не считать того, что был братом Максимилиана Баварского.
В Вене император Матиас (Матвей) стоял одной ногой в могиле. Он мрачно предсказывал, что после его кончины произойдет нечто ужасное. Но он не имел даже сомнительного удовольствия вовремя умереть. Вместе с Европой он ошибся в расчетах на три года. Сигнал к войне подало не окончание голландского перемирия в апреле 1621 года, а восстание в Чехии, поднятое в мае 1618 года.
Глава 2
Король для Чехии. 1617-1619
Более того, мы сочли, что если отвергнем это законное призвание, то отяготим свою совесть кровопролитием и разорением множества земель…
1
Богемское (Чешское) королевство было всего лишь небольшой провинцией, но статус короля давал права владения на герцогства Силезию и Лаузиц (Лужицы) и маркграфство Моравию. У всех четырех провинций были свои столицы в Праге, Бреслау, Баутцене и Брюнне (Брно), свои сеймы, которые принимали и соблюдали свои законы. В Силезии говорили на немецком и польском языках, в Лаузице (Лужицах) – на немецком и вендском, в Богемии (Чехии) – на немецком и чешском, а в Моравии – на чешском.
Сомнительно, что все они или какие-либо из четырех по-настоящему находились в границах Священной Римской империи.
Богемия (Чехия), самая богатая провинция, господствовала над тремя остальными. Здесь раньше, чем где-либо, достигли зрелости движения за религиозную независимость, национальное единство и политическую свободу, будоражившие остальную Европу. От немцев чехов отделял язык, от других славян – вероисповедание и характер; самодостаточные и предприимчивые, они издавна славились своей деловой хваткой, а их фольклор восхвалял добродетели трудолюбия. Они переняли христианство от византийских миссионеров, но изменили культ, приспособив к местным обычаям; когда позже чехи слились с католической церковью, они сохранили на богослужениях родную речь и приняли в качестве покровителя не кого-то из знаменитых христианских святых, а своего короля Вацлава, чья святость опиралась на народную любовь, а не какой-то иной более высокий авторитет.
Чехи закономерно одними из первых бросили вызов всевластию Рима, подарив Европе сразу двух великих учителей – Яна Гуса и Иеронима Пражского, сожженных за ересь в городе Констанц в 1417 году[15]. Реформаторов осудили, но их учение легло в основу национального достоинства чехов, а затем они, обретя вождя в лице Жижки и сплотившись на широкой горе Табор, отвоевали свою страну. В следующем поколении Йиржи из Подебрад, первый некатолический король в Европе, ввел религию Гуса на всей территории Чехии и повелел поместить на фасаде каждой церкви скульптурное изображение чаши – символ реформы. Отличительной чертой утраквизма, нового учения, было то, что миряне смогли причащаться под обоими видами[16]; в остальном же от католичества она отличалась только в мелочах. Пятьдесят лет спустя в Европу нахлынула германская Реформация и распространила в Чехии лютеранство, за которым последовал кальвинизм.
Примерно в это же время Чехия (Богемия) попала в руки династии Габсбургов[17], в которых осталась надолго. Королевство было желанной наградой, ведь его доходы от налогов с богатого сельского хозяйства и не менее успешной торговли покрывали более половины расходов на управление империей. «Там было и есть все, что требуется человеку… кажется, будто сама природа сделала страну своей житницей или кладовой» – так отзывался о Чехии один восхищенный путешественник. Трудно понять, почему чехи так долго гнули спину перед Габсбургами, которые растрачивали ее богатства на иноземные дела; это было тем более странно, что чешская монархия была не наследственной, а выборной.
Правда же заключалась в том, что Чехия в конце XVI века пребывала в состоянии самой чудовищной смуты. Пока утраквисты (чашники), лютеране и кальвинисты дрались между собой за привилегии, короли Габсбурги снова сделали католичество официальной религией, а три остальные еле-еле терпели. Между тем начался упадок; прежние ценности, основанные на землевладении, рушились, сопротивляясь до конца; маленькую страну делили между собой не менее 1400 дворянских семейств, и каждое из них претендовало на социальную исключительность, которая обходилась недешево. Большинство этих семейств принадлежали к лютеранству, но страх перед фанатичным кальвинистским меньшинством заставил их искать защиты у правительства Габсбургов, пусть даже католического. В довершение всего дворяне одинаково не ладили ни с горожанами, ни с крестьянами.
Эти внутренние распри давали Габсбургам ощущение собственной безопасности. И все же случайный кризис ненадолго сплотил чехов: в 1609 году, когда император Рудольф попытался отменить веротерпимость к протестантам, даже католическая знать выступила против ущемления их прав. Угроза всеобщего восстания вынудила императора издать так называемую «Грамоту его величества», которая гарантировала протестантам свободу вероисповедания, а для его защиты учреждалась организация, члены которой назывались дефенсорами.
Император Рудольф сделал Прагу столицей своей империи. Здесь он провел последние мрачные годы правления среди астролябий и небесных карт своих лабораторий, заполняя конюшни лошадьми, на которых он никогда не ездил, а имперские апартаменты – наложницами, которых он редко видел и даже не трогал; он часами закрывался со своими астрологами и астрономами, в то время как указы и депеши неделями пылились без подписи у него на столе. В конце концов лютеранское дворянство Чехии добилось его низложения и возвело на трон его брата Матиаса (Матвея).
«Чехи, – писал один анонимный политик, – готовы на все, лишь бы уничтожить католическую церковь, и ничего не сделают ради пущей славы Матиаса». И действительно, лютеранская партия собиралась связать нового государя узами благодарности, но традиционное католичество династии Габсбургов оказалось для них слишком чуждым. Не прошло много времени, как Матвей нарушил если не букву, то дух «Грамоты его величества»; между тем он перенес свою резиденцию в Вену, добавив тем самым финансовое бремя к тому, что уже вызывало негодование его подданных. И дворяне, и горожане почувствовали себя преданными и возмущенно задумались о том, что их страну превратили в простую провинцию Австрии. В отместку пражский сейм принял законы, запрещающие кому-либо селиться в стране или приобретать права гражданства, если он не говорит на чешском языке.
Чешский сейм включал в себя представителей трех сословий: дворян, бюргеров и крестьян, из которых лишь первые имели право голоса, а остальные выполняли совещательные функции. Только землевладельцы могли быть дворянами, и утрата земли влекла за собой утрату всякого права заседать или голосовать в сейме; и наоборот, приобретая землю, человек приобретал и все привилегии землевладельца. Таким образом, чешский сейм насчитывал 1400 землевладельцев, в основном мелких, чуть больше, чем фермеров, которые действовали по рекомендациям крестьянских и бюргерских комитетов. Именно они, кто собирал налоги и от кого они поступали правительству, могли вынудить дворян с правом голоса действовать по своей указке; в частности, 42 вольных королевских города играли достаточно важную роль в экономике Чехии, чтобы в сейме добивались их расположения.
Землевладельцы делились на два класса – панов и рыцарей, причем паны имели по два голоса. Рыцарей, с другой стороны, было примерно втрое больше, чем панов. Полное отсутствие представительного принципа помешало многим авторам увидеть в чешском сейме элементы демократического правительства; в Англии, стране с более многочисленным населением, парламент насчитывал вдвое меньше депутатов, считая палату и лордов, и общин, и, хотя в нем проявился зачаточный принцип территориального представительства, там, в отличие от Чехии, никто не пытался учесть различные интересы общественных классов. Таким образом, в конституции Чехии не было ничего ущербного.
Опасность заключалась в ее слишком активной политической и религиозной жизни, в противоречивых стремлениях религий и классов. Одни выступали за национальную независимость, другие – за религиозную свободу, третьи – за то, чтобы сейм фактически взял под контроль центральное правительство. Все три стремления можно было объединить, но бюргеры подозревали, что дворяне, естественные вожди страны в случае войны, могут использовать вооруженное восстание ради своей личной выгоды; вольные крестьяне, которые едва могли обеспечить себе пропитание, не хотели рисковать нынешней безопасностью ради будущих улучшений, боясь как жадных горожан, так и тиранов-землевладельцев. Лютеране, утраквисты (чашники), кальвинисты, католики – все опасались религиозной нетерпимости друг друга. Фактически национальной независимости можно было добиться только путем свержения той самой династии, которая, несмотря на всю свою постылость, все-таки обеспечивала некоторое равновесие между сторонами.
Однако этот шаткий нейтралитет быстро приближался к концу, поскольку Матвей был бездетным, и его преемником и в империи, и в Чехии, скорее всего, должен был стать эрцгерцог Фердинанд Штирийский, чьи непопулярные политические и религиозные взгляды были уже хорошо известны. Никто не сомневался в том, что он так же основательно разберется с протестантами и народным правительством в Чехии, как сделал это у себя в Штирии.
Оставалось неясным, смогут ли чехи сплотиться воедино, как во время кризиса 1609 года. Три главных принципа – национальная независимость, веротерпимость и демократия – отталкивали их от Фердинанда, австрийца, католика и деспота, но при этом тянули их в три разных стороны. Если их знаменем станет религиозная свобода, они должны объединиться с германскими протестантами, которые уже готовились вместе выступить против Фердинанда; если же они защищали народное правительство, то дворянам и бюргерам надо было сообща добиваться конституционной реформы от будущего короля; если их лозунгом была национальная независимость, то чехам следовало поднять открытое восстание и все принести в жертву ради первоочередных потребностей войны. У каждой из трех точек зрения было примерно равное число приверженцев во всей стране, но ни одна из них не оформилась в достаточной мере четко, чтобы объединить сторонников в партию. Границы между ними размывались из-за частных интересов и междоусобиц, а позади мертвым грузом тащилась консервативная покорность.