Андре Ремакль
Время жить
Голос Мари доносится как сквозь шум водопада. Слова проскакивают между струй. Голос Мари словно в звездочках капель.
– Почему ты так рано?.. Сейчас кончаю… Ты хотя бы не заболел? Что ты там говоришь?
В голосе смех и слезы. Но нет, то вода смеется и плачет. Это голос Мари, лишь слегка искаженный.
Даже самый знакомый голос, если человека не видишь, звучит загадочно. Смешавшись с журчанием воды, он должен преодолеть не только тишину, но и другие преграды, звуковой барьер – на земле, не в небе.
Луи швырнул на кухонный стол сумку, отпихнул ногой стул и плюхнулся на него.
– Ничего… давай быстрее…
Луи говорит громко, стараясь заглушить нескромность этого купания, нескромность своего присутствия здесь, в то время как рядом, за занавеской, тело Мари, как и ее голос, словно в каплях дождя.
Занавеска задернута не до конца. Стоит чуть передвинуться – пересесть на стул у окна, и, разговаривая с женой, он будет лучше слышать ее и видеть.
Но двигаться ему неохота. После двенадцати лет супружеской жизни он из-за какого-то странного чувства стыдливости все еще стесняется смотреть на обнаженную Мари. Переехав в эту квартиру, он оборудовал в углу кухни душ, и Мари тотчас захотелось его обновить. На радостях она подозвала Луи, и он при виде ее наготы испытал одновременно стыд и желание.
– Была бы она живая – ох, не отказался бы от такой бабы.
– Не распаляйся, парень, она не взаправдашняя.
– Дайте-ка глянуть…
– Не пяль глаза, старина, а то удар хватит.
– Вот это сила!
– Не тронь, обожжешься.
– Тебе, дядя, это уже не по возрасту.
– Закрой глаза, Леон, не то сегодня заделаешь жене восьмого.
– Возьми ее себе домой для компании…
– Не зад, а сдобная булочка.
Все эти шуточки подкреплялись непристойными жестами.
Вот уже десять минут стройка взволнованно гудела. Строители выбрались из подвальных помещений, сошли с лесов и верхних этажей, побросали бетономешалки и краны, думать забыли о своих фундаментах, благо между двумя заливками бетона выдался перерыв, и окружили яму с земляной кашицей, откуда экскаватор извлек женскую статую. Еще влажный камень блестит на солнце.
А за занавеской, наверное, так же блестит под душем голое тело Мари.
Луи буквально падает от усталости. Усевшись, он вытягивает ноги и прилаживает натруженную поясницу к спинке стула.
Он еще никак не возьмет в толк, почему Мари закричала от удивления, когда он открыл дверь в квартиру.
– Кто там? Нельзя, нельзя… Я под душем!
Одна рука статуи поднята, словно кого-то отстраняет, вторая – прикрывает низ живота. Жижа, из которой ее вытащили, длинными потоками сползает по каменным округлостям.
Когда ключ щелкнул в замке, Мари, должно быть, тоже подняла руку, а второй прикрыла живот.
– Да это же я, ну!
А у кого же еще могут быть ключи от квартиры? Дальше этого мысли его не пошли. Забились в темный уголок подсознания.
– Ты меня напугал…
– С чего бы? Кто же, по-твоему, это мог быть?
– Не знаю… Дети.
– Разве ты даешь им ключи?
– Иногда…
Статуя еще долго будоражила рабочих. А теперь она валяется где-то в углу строительной площадки, снова погрузившись в сон: молодой архитектор заверил, что этот гипсовый слепок никакой ценности не имеет.
Подсобные рабочие зачернили ей под животом треугольник – последний знак внимания к статуе, прежде чем она вновь превратилась в кусок камня, куда бесполезней, чем цемент или бетон.
Она ожила лишь на полчаса, когда экскаватор обнаружил ее на узком ложе из грязи – камень, превратившийся в женщину из-за минутного прилива всеобщего вожделения, которое ее пышные формы вызвали у этих мужчин, сотрясавшихся в непристойном гоготе; каменная статуя, по которой они едва скользнули бы взглядом, стой она на постаменте в углу просторного парка, где высокие дома, зажатые в корсеты строительных лесов, пришли на смену деревьям. Но беспомощно лежа на земле, она вдруг стала для них бабой, как-то странно затесавшейся среди грязных, выпачканных цементом спецовок.
Сегодня, как и каждый вечер, Луи клонит ко сну. Пока вкалываешь на стройке, рабочая суетня кое-как разгоняет сонливость. Зайдешь после работы в бистро – и тоже ненадолго встряхнешься. Стоишь привалившись к стойке. Споришь о том, о сем – о воскресных скачках или местной футбольной команде, иногда о политике. Говоришь, чтобы говорить. Пошутишь с Анжеликой, племянницей хозяина, которая ходит от столика к столику, вертя крутым задом. Сыграешь с дружками партию-другую в белот или рами. Три-четыре аперитива взбадривают, отгоняют усталость. Потом мчишься на мотороллере, ветер хлещет в лицо – и словно бы ничего; но стоит добраться до первых домов города, снова одолевает охота спать. И уже не покидает.
Когда Луи приходит домой, его дочка Симона уже спит. Из-под двери в комнату старшего сына Жан-Жака пробивается полоска света – должно быть, готовит уроки. Луи наскоро хлебает остывший суп, проглатывает кусок мяса, заглядывает в котелок на плите, какую еду оставили ему назавтра – взять с собой. Он потягивается, зевает, идет в спальню, но света не зажигает, чтобы не разбудить своего младшего, Ива, посасывающего во сне кулачок. Лезет в постель, слегка потеснив свернувшуюся клубочком Мари. И тут же проваливается.
В те вечера, когда Луи попадает домой чуть пораньше, он, открыв дверь, застает Мари и детей в гостиной – неподвижные тени в холодном свете телеэкрана, тени того мира, в который – ему кажется – он проникает словно обманом. Он обосновывается на кухне. Мари уже давно не встает, чтобы поцеловать его и накормить. С тех самых пор, как они завели этот проклятый телевизор!
Ест он торопливо и издали следит за черно-белыми, картинками, пляшущими на экране. Если выступают певцы, ему еще мало-мальски интересно, но если показывают фильм или спектакль, он сидит, так и не поняв до конца что к чему – ведь начала-то он не видел.
Ему хочется посидеть рядом с Мари, но очень скоро на экране все сливается в одно серое пятно. Веки опускаются сами. Он идет спать. И не слышит, когда ложится Мари. Он-то встает чуть свет. В пять утра! До стройки на мотороллере около часа езды. Этот час езды на рассвете, гнусном, промозглом, мало-помалу разгоняет сонную одурь. Стаканчик рому, выпитый залпом в баре, окончательно его взбадривает. И так каждый божий день.
Сегодня вечером он против обыкновения вернулся сравнительно рано: поденщики в знак протеста бросили работу на час раньше, а те, кто на сдельщине, присоединились к ним из солидарности.
Парни устроили в баре собрание. Луи слушал речь профсоюзного деятеля краем уха, к нему это отношения не имеет. Его бригада договаривается об оплате за квадратный метр прямо с хозяином. Он вышел из бара вместе со своим напарником Рене, и тот сказал:
– Сделаю-ка я своей девчонке сюрприз. Посмотрел бы ты на нее – настоящее чудо. А ты домой?
– А то куда же? Погляжу телевизор. Не часто удается.
Сидя на стуле, Луи чувствует, как привычная сонливость еще усиливается от монотонного журчания воды. С чего это Мари надумала мыться в шесть часов вечера? Луи никогда не заявляется так рано домой – тут что-то не так, ему это не по душе. Как и ее удивление, когда он вошел.
Ты смотри! Видать, помылась уже.
Вода не барабанит больше по плиткам. Через неплотно затянутую занавеску легкими струйками просачивается пар и осаждается на окнах кухни.
– Все. Сейчас только ополоснусь.
Мерный стук капель возобновляется, и Луи делает усилие, чтобы освободиться от усталости, сжимающей его, будто тисками.
Извлеченная из топкой грязи, статуя выглядела, словно после купанья или душа. У нее пышная грудь, тонкая талия, округлый живот.
Луч солнца скользит по нейлоновой занавеске. Он очерчивает фигуру Мари. И эта тень, вырисовываясь на занавеске, делает Мари еще менее реальной, чем когда до него доносился только ее голос.
Похоже, она никогда не выйдет. Луи встает, подходит ближе, и голое тело жены – как удар в лицо.
Два парня поставили скульптуру стоймя. Одна нога у нее отбита. Сбоку статуя кажется и вовсе бесстыжей: одна грудь выше другой, бедро круто отведено в сторону.
Чернорабочий-алжирец, прыгнув в яму, извивался перед ней в танце живота, медленном и непристойном. Строители хлопали в ладоши, подбадривая его. Кое-кто подпевал:
– Trabadja la moukere,
Trabadja bono.[1]
Остальные орали:
– А ну, Мохамед, больше жизни.
Луи смотрел. Хлопал в ладоши. На миг поддался искушению и тоже стал раскачиваться в такт с другими. К нему подошел вечно хмурый каменщик Алонсо, с которым он, случалось, выпивал, и шепнул на ухо своим раскатистым испанским говорком:
– Все вы бабники, и ты не лучше других. Стоит вам увидеть хоть что-то вроде женщины, и всех уже разбирает. Башка у вас не работает. Покажи тебе кусок камня, и ты уж готов. Жены тебе мало. А ведь…
– Что «ведь»?
– Мне говорили, что она та еще штучка.
– А кто говорил-то?
– Один, надо думать, знаток, и, возможно, пока ты кривляешься, как обезьяна, он как раз с ней там развлекается.
Обязательно он скажет какую-нибудь гадость, этот Алонсо.
Мари его не видит. Она лениво потягивается под душем. Вода, одевая ее загорелое тело в жемчужный наряд, одновременно обнажает его. Руки движутся вслед за водяными потоками. Они поглаживают груди, растирают живот. Они нарушают гармонию тела и восстанавливают ее.
Луи замирает – он оробел и сгорает от любопытства.
– Trabadja la moukere,
Trabadja bono.
Мохамед извивался и так и эдак. Казалось, статуя тоже оживала на солнце. Смех и выкрики становились все откровеннее.
– Пошли, Луи, пропустим по стаканчику, – крикнул Алонсо.
Луи притворился, будто не слышит. Надоели ему истории Алонсо – вечно одно и то же.
В щелке незадернутой занавески Луи обнаруживает совсем незнакомую ему женщину. Ладная фигура, упругая грудь, женственный, не изуродованный тремя родами живот, кожа, пропитанная солнцем, – все это ему неизвестно, какая-то незнакомка предстает перед ним. И ему, с его запоздалым, нерастраченным до сих пор целомудрием она кажется сладострастной и полной истомы. Уже много лет он не видал Мари голой.
Она поворачивается то в одну, то в другую сторону, нагибается обтереть ноги. Луи раздвигает занавеску во всю ширь, хватает Мари и приподымает.
Мохамед подошел к статуе. Он взял ее на руки, потерся об нее. Пение и хлопки прекратились. Люди застыли. Лица посуровели. Два рабочих-алжирца бросили Мохамеду из задних рядов короткие фразы, сухой и резкий приказ. Мохамед перечить не стал. Оставил статую, вылез из ямы и ушел с товарищами, которые, похоже, ругали его почем зря.
Люди так и остались стоять. Но вой сирены разогнал их в один миг.
Они вернулись на рабочие места, посудачили о статуе, попутно приплетая свои любовные подвиги и соленые анекдотцы. А потом статуя была снова забыта.
Мари, смеясь, отбивается.
– Что это на тебя нашло? Я совсем мокрая.
Луи прижимает ее к себе. Его пальцы, заскорузлые, в ссадинах, цепляются за кожу, пахнущую водой и туалетным мылом.
– Ты весь в пыли. Придется опять мыться.
Он несет ее через кухню на диван в гостиной. Мари вырывается, бежит под душ и, ополоснувшись, насухо вытирается, подходит к окну, открывает его, расстилает на просушку полотенца – желто-красно-синее и белое.
– Тебя увидят с улицы, Мари! – вопит Луи.