‹…›
Теперь вкратце о жизни. Меня, Дезька, в самом деле очень волновала твоя лаконичная раскладка на этот счет. Скажу тебе, что, несмотря на всю «врожденную» (с отрочества, от школы) близость нашу, придыхание-то у меня к тебе тоже есть. Я горжусь, что я не просто рядовой почитатель, а еще и… Тем не менее я не осмелился позавидовать, как в нескольких фразах была сказана суть. Для меня, ты понимаешь, проблема в том, прилагаться или нет.
Проблема — приложившись раз и навсегда, как делать «хорошо» (в толстовском смысле) на предназначенном шестке. Помогает мне то, что, как мне кажется, я достаточно «знаю» (в твоем смысле), чтобы перед кем-либо оправдываться. Словом, я думаю, у нас состоится сентябрьская дача. Я вроде бы никуда не собираюсь в это время. А отпуск у меня в августе.
Обнимаю тебя. И привет Гале. Т.
№ 3. Д. Самойлов — А. Черняеву. 16.08.1978
16.08.78
Дорогой Толя!
Рад был твоему письму. Я понимаю всю особенность твоего общения. Общение субординационное неполноценно. А в «дружеском», особенно со старыми товарищами, неизбежен момент «прощупывания» и «испытания».
В случаях же социальной неполноценности, как у Вадима, это и задирание, и желание «врезать», потому что это единственный способ «врезать». На другие у него нет ни характера, ни идей, ни храбрости.
Оба варианта — и субординационный и «дружеский» — раздражительны, потому что в основе своей исходят не из тебя-личности, а из тебя-функции.
В меньшей степени порой такое раздражение чувствую и я, когда со мной общаются, как «с поэтом», т. е. с уверенностью, что знают, как именно должен вести себя поэт и что должен думать по тому или иному поводу.
Дружба, по-моему, именно и означает исключение функционального момента. И восприятие личности и судьбы в какой-то особенной связи с твоей личностью и судьбой. Часто объяснить это трудно, я всегда это чувствую. Это и называется дружеским чувством, которое, как и все чувства, избирательно, нечасто и содержит какой-то акцент ответственности — тоже, может быть, не совсем сознательно.
Так я всегда относился к тебе.
Лилька — баба умная. Это в ней главное. Эмоциональность в ней выдуманная, но уже так давно, что стала привычкой. Внутри она человек собранный, сильно эгоцентрический и жесткий. Выдумала она себя неплохо. Она, например, человек моды. Но моду умеет выбирать почти безошибочно (я знаю и ошибки), и моду не поверхностную, а так сказать — элитарную. Ее смягчает и придает свой оттенок «атмосфере».
Симка[9] — человек одаренный и действительно эмоциональный. Но, кажется мне, человек для коротких дистанций. Лилька могла бы быть менее предубежденной, но ее предубеждения тоже выдуманы очень давно и уже стали чертой характера.
А вот Левку я никогда не пойму. Может быть, он проще, чем кажется. Он давно попал в машину (еще с детства — частью машины была его семья) и всегда старался уйти от того, что «не машина», оберегал себя. Но в нем, кажется, есть и существует помимо воли какое-то лирическое начало, которое он не умеет проявить. Я порой ощущаю, что являюсь частью этого «лирического начала» и потому, хотя и пунктирно, между нами остается связь. Хотя по всем видимым параметрам мы люди не просто разные, но просто противоположного склада.
К тебе у него, я думаю, та же тяга плюс момент субординационный, т. е. две тяги (как и к Трояновскому[10]). И тебя он, наверное, любит и уважает больше всех. Говорит, во всяком случае, с оттенком благоговения. Только его душевная закрытость мешает ему быть откровенным, оттого он и ищет с тобой встреч как бы деловых. А на самом деле это его лирика.
Но, конечно, о Левке все гипотетично.
Ты не подумай, когда я пишу, что мне хочется обо многом расспросить тебя, что это из разряда «прощупывания». Дело вовсе не в этом. Просто у меня в очередной раз есть потребность заново сформулировать «концепцию жизни», которая сперва нащупывается в стихах, а потом требует осознания.
Меня всегда считали человеком гармоническим и утрясенным. Это оттого, что я на каждом этапе жизни концепцию имел или выбирал. И еще оттого, что я человек эволюционного, а не взрывного типа.
Концепции у меня бывали разные. Многие из них полностью отпали, но у меня никогда нет желания каяться в прошлых ошибках и начисто отвергать себя «такого-то периода». Я знаю одно, что любая концепция годится для меня только в том случае, если не противоречит нескольким исходным внутренним принципам, т. е. моему характеру — характеру жизни, мировосприятия, литературе. Например, мне всегда чужды мистицизм, перевес прав над обязанностями, идея человекоубийства и любой философский или мировоззренческий догматизм, даже «с человеческим лицом», как у наших либералов.
Но я, кажется, расписался.
Спасибо тебе за разговор со Стукалиным[11] и за острастку Пузикову[12]. Надеюсь, что это поможет[13]. К сентябрю, видимо, издательские дела мои разрешатся, и выяснится линия Осипова[14], с которым у меня всегда отношения были приязненные.
Есть ли у тебя летние планы? Когда и куда собираешься поехать? Стал бы тебя уговаривать приехать сюда. Здесь есть вполне приличные заведения, где, как я знаю, отдыхают разные лица. Но погода гнусная, не погода, а сволочь. И перемен не предвидится.
Для нас это отчасти лучше, потому что меньше бомонда, от которого обычно летом нет житья.
Я, исходя из погоды, работаю. Иногда стихи пишутся. А недавно задумал поэму из русской истории, но с поворотом совсем неожиданным. Сейчас читаю книги о Екатерине Второй[15]. Здесь, слава богу, есть межбиблиотечный абонемент и многое можно получить, даже из редких изданий.
Приехал Феликс[16] с Галей[17] и Любой[18]. Он мил, играет в волейбол, рассказывает про тарелки[19], за которые готов пострадать. Мы с ним порой треплемся на абстрактные темы и о бабах. И даже порой заходим в буфет, дернуть коньячку.
Но Феликс — особая статья. Ругает Вадьку за безделье и сутенерство. А Вадька, по-моему, живет именно так, как ему и нравится. Он изгой на общественном питании. Корысти и приобретательства в нем никогда не было. Впереди маячит пенсия, которая в какой-то мере сможет компенсировать импотенцию. Зато — свобода от обязанностей, от обязательств, безопасный половой плюрализм, возможность почитывать. Полеживать, пописывать, по… И великое поле для ругательства и неприязни эпохи.
Он свободен и счастлив, потому что другого понимания свободы у него нет. А регулярный Феликс сердится.
Но, наконец, ставлю точку.
Привет всем твоим.
Обнимаю.
Прости, что стукаю на машинке — фломастеров нет, а пером писать мне трудно.
№ 4. А. Черняев — Д. Самойлову. 11.02.1982
11.02.82
Дезька, мой дорогой Дезька! Я весь вечер читал и читал. Захлебывался и возвращался, и прожил несколько жизней за одну книгу[20]. Суть каждого десятилетия, всех нас и всей страны ты выразил в нескольких строках. И какая глубина и простота! И — самое главное, что теперь нужно: спокойствие и мужество уступить место (однако надеюсь, все-таки по-державински, насчет лиры, если, конечно, таковая имеется…).
Ты — великий, Дезька. И пусть мне не говорят, что у меня примешивается личное (не в смысле, «личных отношений», а смысле общности места и действия в юности). Я суну им в нос и эту твою новую книгу.
Обнимаю тебя.
Сегодня я улетаю на неделю. Потом опять буду писать.
Твой Толя
№ 5. А. С. Черняев — М. С. Горбачеву. 11.11.1989
11.11.89 г.
Михаил Сергеевич!
Давид Самойлов, мой друг еще со школы, а теперь известный поэт, просил передать Вам свой последний сборник[21]. Он в своей надписи отражает глубинное убеждение большой части интеллигенции.
С уважением,
А. Черняев
(Пометка карандашом: Доложено)
Михаил Львовский. Так запомнилось
В предвоенные годы молодые поэты Москвы часто узнавали друг друга прежде, чем доводилось им познакомиться лично. Впереди каждого летели его самые знаменитые строчки, передаваемые из уст в уста, так как никто из нас не печатался.
«Я с детства не любил овал! Я с детства угол рисовал!» (П. Коган).
«Любви упрямая резьба по дереву непониманья» (И. Окунев[24]).
«Как пахнет женщиной вагон, когда та женщина не с вами» (Н. Майоров).
«Где взгляд косой навис косой над славой Пабло Пикассо» (С. Наровчатов).
«Она стояла над цветами, как продолжение цветов» (М. Львов[25]).
«Произошла такая тишина, какую только мертвыми услышим» (Б. Слуцкий).
Я мог бы без конца цитировать такие летучие строчки, в том числе, конечно же, М. Кульчицкого, и Н. Глазкова, и Е. Аграновича[26]. Но больше всего мне хотелось познакомиться в те далекие годы с автором стихотворения, которое врезалось мне в память все целиком, и никогда уже я не мог его позабыть, потому что повторял без конца по любому поводу и без всякого повода:
Мне было известно, что сочинил эти стихи Давид Самойлов[27] — студент ИФЛИ. Говорили, что после того, как «Плотники» появились в ифлийской стенгазете, разгорелись горячие споры. А мне казалось — о чем тут спорить, когда гениально.
И вот наконец с помощью Павла Когана мы познакомились. Давид прочитал мне одно стихотворение про охоту на мамонта и сказал, что больше у него ничего нет.
— Как нет?
— А так. Я мало пишу. Теперь ты читай.
Я начал. Он говорит: «Еще». Читаю. «Еще», — говорит.
Я прочитал все, что у меня тогда было. Он улыбается, как мальчик, которому подсунули не то пирожное.
— Понимаешь… Не нравится. Ты не обижайся. У тебя все есть. Ты, безусловно, поэт. Но мне такие стихи вообще не нравятся.
Я, конечно, обиделся.
— А кто из поэтов тебе нравится? — спрашиваю.
Отвечает:
— Пушкин.
Я подумал, что издевается. Но улыбка обезоруживала.
Ну не то пирожное. Что тут поделаешь! Главное, если бы «Плотники» мне не нравились — легче, конечно, было бы. А то ведь как нравятся!
Немного от сердца отлегло, когда увидел, как он слушает моих друзей-поэтов. Очень внимательно, но тоже без особого восторга.
С тех пор главным в моей жизни стало неутолимое желание — пусть автору «Плотников» понравится хоть одна моя строка.
Это произошло не скоро.
Естественно, в нашу компанию молодых поэтов то и дело попадали девушки. Одни писали стихи, другие нет, а просто красивые. Среди тех, кто не писал, была красивая Люся М. Она ушла из Вахтанговского театрального училища, но уезжать из Москвы не хотела.
«Почему бы ей не поступить в Литинститут?!» — решили мы. Что стихов у нее нет — не беда, напишем! И написали. В основном я, Наровчатов и, кажется, Агранович.
Давид Самойлов прочитал стихи, которые якобы сочинила Люся М., и, ткнув в одно из них, спросил меня:
— Это ты написал?
Отвечаю:
— Я.
— Ты знаешь, мне очень нравится.
Я чуть не заплакал.
— Да я это левой ногой нацарапал.
— А мне плевать, — говорит Давид, — рукой, ногой… Нравится, и все.
Я спрашиваю:
— И чем же оно тебя так привлекло?
— Свободой, понимаешь, свободой!
Я задумался. Что же произошло? Когда я эти стихи за Люсю М. писал, никакой особой ответственности не чувствовал. За один присест — почти набело. Может, так и надо? Не знал я тогда слова «раскованность», его еще тогда не изобрели. А Давид, говоря о стихах, произносил слово «свобода». Он его всю жизнь повторял.
В воспоминаниях, подобных тем, какие я сейчас пишу, лучше всего рассказывать о случаях из жизни, а не о спорах, мыслях или, скажем, о чертах характера, без подтверждения, начинающегося со слов: вот, например… Про случаи легче всего читается. Но без того, о чем мне хочется сказать, не стоило заводиться с воспоминаниями. Это не про случай.
Давид Самойлов был человеком искусства. Всего искусства, в полном объеме этого понятия. Я ощутил это еще во времена, когда восхищался «Плотниками». В них, казалось мне, все: музыка, живопись, гравюра, артистизм и, конечно, поэзия. Спорить приходилось с теми, кто приклеивал этому стихотворению ярлыки «литературщина», «стилизация». А в те времена нам вдалбливали: не дай бог, если у тебя в стихах ассоциации, связанные с искусством, — это обязательно вторично. Надо непосредственно про жизнь. Как будто искусство — это не часть жизни! Этого Давид не говорил, но я уверен: именно об этом он и молчал.
— А что такое стилизация? — говорил за него я. — Если поэт всегда привлекает к себе читателя, так или иначе опираясь на его жизненный опыт, то в стилизации он обращается главным образом к эстетическому читательскому опыту. Эстетический опыт тоже часть жизни, причем важнейшая. Нет, уж оставьте нам право без памяти любить «Моцарта и Сальери» и твердить стилизацию: «Я здесь, Инезилья…»
Давид молчал об этом, но твердо знал, что имеет право воскрешать в нашей памяти всего Вальтера Скотта и все баллады о Робин Гуде одной строчкой «Плотников». Этим правом он пользовался всю жизнь. Уже в зрелых стихах Моцарт, Бах, Рихтер вдохновляют его музу. Давид, если признаться, был эстетически образованнее нас всех. И он не поддался ученическим предрассудкам типа: пиши только о том, что случилось с тобой, чему был свидетелем. Мировое искусство учило его другому, почему он и стал любимым поэтом интеллигенции. Он захватил ее не только безусловным поэтическим даром, но и внушительным объемом общечеловеческой культуры, которой так чураются стихотворцы, боящиеся утопить в ней свое хилое своеобразие.
Да, юноша Давид Самойлов не вступал в теоретические споры. И в крупнейших наших поэтических вечерах участия не принимал. Я тогда все время пытался понять: почему? Например, вечер в Юридическом институте. Мы все на эстраде, а он — в зрительном зале. Зорко наблюдает за происходящим.
А наблюдать было за чем.
Павел Коган на глазах у ликующих зрителей чуть не подрался за место на трибуне с Даниилом Даниным, тогда сотрудником «Литгазеты», а ныне известным писателем.
Из-за чего был сыр-бор?