Эм, Джона Лерер извиняется рядом с живой лентой Твиттера, где люди чморят его. Это же современный вариант публичной порки на центральной площади.
Джона Лерер живой человек. Мне сейчас максимально некомфортно открывать Твиттер.
Проступки Джоны Лерера значимы, но необходимость извиняться, стоя перед открытым на огромный экран Твиттером, кажется мне жестоким и нетрадиционным наказанием.
Но все это сошло на нет, когда кто-то твитнул:
А Джоне Лереру заплатили за это выступление?
«Конечно, нет», – подумал я.
А потом представители «Найт фаундейшн» ответили на этот вопрос.
Джоне Лереру заплатили 20 тысяч долларов за то, чтобы он выступил с речью о плагиате на ланче Найтов.
Хотел бы я, чтобы мне дали 20 тысяч долларов за то, что я скажу, что я лживый мешок с дерьмом.
И так до позднего вечера, пока, наконец, не появилось:
Журналистский фонд извиняется за выплату 20 тысяч долларов дискредитированному автору Джоне Лереру.
Джона прислал мне письмо. «Сегодня все прошло отвратительно. Я безумно сожалею».
Я отправил ему сочувствующий ответ. И сказал, что, думаю, стоит пожертвовать эти 20 тысяч долларов на благотворительность.
«Это уже ничем не исправить, – ответил он. – Мне нужно реалистично смотреть на происходящее. Не стоило вообще принимать это приглашение, но сейчас уже слишком поздно».
– Черт возьми, да ты даже извиниться не можешь, не пытаясь втиснуть речь в какие-то свои идиотские рамки, – сказал мне Майкл Мойнихэн за ланчем в нью-йоркском «Кукшоп». Он в изумлении качал головой. – Это было не извинение. Это просто какая-то вереница гладуэллианского дерьма. Он словно на автопилоте говорил. Словно робот: «Позвольте мне процитировать вот это исследование такого-то ученого». Все те слова, которыми он пытался описать свою нечестность. Словно ему на голову словарь упал. – Майкл сделал паузу. – О! – воскликнул он. – Мне тут кое-кто прислал сообщение. Мне показалось, что он слишком уж зацикливается. Но он указал мне на то, что Джона сказал: «Я солгал журналисту ПО ИМЕНИ Майкл Мойнихэн». Обожаю. Я сказал: «Да, понимаю, о чем ты». Он не солгал «журналисту Майклу Мойнихэну». Отличный языковой трюк. «Журналисту ПО ИМЕНИ Майкл Мойнихэн». «Что это за чертов сопляк?»
Майкл отрезал кусок от своего стейка. Факт остается фактом: это была великолепная сенсация. Это была та самая истинная журналистика, и что Майкл получил взамен? Несколько поздравительных твитов, которые, может, и дарят какой-то непродолжительный заряд дофамина или вроде того, но в остальном – ничего: 2200 долларов и закамуфлированное оскорбление от Джоны, если Майкл и его приятель были не слишком параноидальны в своих умозаключениях.
Майкл покачал головой.
– Мне от этой истории ничего не перепало, – сказал он.
На самом деле, все было еще хуже, чем ничего. Майкл заметил, что люди начали бояться его. Коллеги-журналисты. За несколько дней до нашего совместного ланча некий запаниковавший писатель – человек, с которым Майкл был едва знаком – выпалил ни с того ни с сего, что биографию, которую он написал, можно случайно заподозрить в плагиате.
– Как будто я
Нравилось это Майклу или нет, но из-за случившегося с Джоной в воздухе витал страх. Но Майкл не хотел становиться каким-то Великим Инквизитором, скитающимся по сельской местности, в то время как различные писатели один за другим признаются в своей вине и умоляют о прощении за преступления, о совершении которых он и не знал.
– Ты оборачиваешься и вдруг осознаешь, что ты во главе этой толпы с вилами, – сказал Майкл. – И ты такой: «Что, черт возьми, вообще
– Это было
Реакция на извинения Джоны шокировала меня своей жестокостью. Складывалось ощущение, что пользователей Твиттера пригласили стать персонажами нового психологического детектива, позволив выбрать роль, и все остановились на образе судьи, известного своими пристрастиями к смертным приговорам. Или и того хуже. Все решили стать местными грубиянами с гравюр, изображающих бичевание.
– Я смотрю на то, как люди все снова и снова вонзают ножи в Джону, – сказал Майкл, – и думаю: «ОН
На следующий день я выехал из Нью-Йорка в Бостон, чтобы попасть в Массачусетские архивы и в Массачусетское историческое общество. Учитывая, сколь агрессивной оказалась новая волна публичного порицания, я задумался над тем, почему подобный вид наказания в XIX веке был постепенно отменен. Я полагал – как, вероятно, и большинство людей, – что его закат связан с миграцией населения из деревень в города. Осмеяние потеряло свою эффективность, поскольку приставленный к позорному столбу человек просто растворялся в толпе анонимов, как только наказание исчерпывало себя. Стыд потерял свою силу. Таковым было мое предположение. А как оно на самом деле?
Я припарковался перед Массачусетским архивом – бетонным бруталистским зданием на набережной рядом с Президентской библиотекой-музеем Джона Ф. Кеннеди. Внутри него хранятся микрофильмы с самыми ранними юридическими бумагами, составленными от руки пуританами-переселенцами. Я сел за проектор и начал внимательно пролистывать их. Насколько я понял, первые лет сто все происходящее в Америке сводилось к тому, что разнообразные люди с именем Натаниэл скупали землю возле реки. Веретенообразные буквы извивались на потрепанных страницах. Людям того времени стоило бы больше времени уделять разбивке на абзацы и меньше – выведению буквы «
То было 15 июля 1742 года. Женщина по имени Абигейл Гилпин, чей муж находился в плавании, была обнаружена «нагой в кровати с неким Джоном Расселом». Обоих надлежало «высечь около позорного столба, по двадцать ударов бичом каждому». Абигейл обратилась к судье – не насчет, собственно, бичевания; она умоляла «позволить ей принять свое наказание до того, как соберется народ. Если вашей чести будет угодно, сжальтесь надо мной ради моих дорогих детей, которые не смогут вынести прискорбных прегрешений своей матери».
В бумагах не было сказано, согласился ли на это судья, но сразу далее я нашел транскрипт проповеди, в которой содержалась подсказка насчет того, почему женщина молила о более приватном исполнении наказания. В своей проповеди преподобный Натан Стронг из Хартфорда, штат Коннектикут, заклинал людей быть менее жизнерадостными на казнях: «Не ступайте в это место ужаса с теплотой в душе, с радостью в сердцах, ибо там смерть! Там власть правительства проявляется в своей самой жуткой форме… Человек, который способен прийти и взглянуть на смерть, чтобы лишь потешить свое досужее чувство юмора, лишен как человечности, так и благочестия».
После обеда я преодолел еще несколько миль, чтобы попасть в Массачусетское историческое общество – величественный, старинный таунхаус на Бойлстон-стрит. Я вспомнил, что Джона написал мне перед тем, как я вылетел в Лос-Анджелес: «Процесс шейминга просто чертовски жесток». Я задумался над фразой «процесс шейминга». Наверное, человеку, подвергающемуся такому порицанию, спокойнее воспринимать свое наказание как процесс, а не как общедоступную вакханалию. Когда тебя уничтожают, хочется чувствовать, что люди, разрывающие тебя на части, хотя бы понимают, что творят. Возможно, менее тонким натурам будет плевать, насколько упорядоченно их осмеяние, но Джона создавал впечатление человека, которому важна организованность и который хотел лишь впечатлить людей и стать своим.
Оказалось, что шейминг когда-то и
Распространено мнение, будто в образовавшихся крупных мегаполисах публичные наказания изжили сами себя, поскольку их посчитали бесполезными. Все были слишком заняты своей трудовой деятельностью, чтобы выслеживать нарушителей в толпах горожан. Но в архивах я не нашел никаких доказательств того, что публичный шейминг вышел из моды из-за появившегося чувства обезличенности. Тем не менее в записях прошлых столетий я обнаружил множество людей, сетующих на его чрезмерную жестокость, предупреждающих, что законопослушные граждане, собравшиеся в толпу, часто заходят слишком далеко.
Движение против публичных наказаний уже шло в полную силу, когда в марте 1787 года Бенджамин Раш, один из отцов-основателей Соединенных Штатов, написал работу, в которой призвал объявить это все вне закона – кандалы, колодки, позорные столбы и прочее:
унижение повсеместно признано наказанием хуже смерти. Может показаться странным, что унижение вообще установили, как более мягкую кару, чем смерть, не знай мы, что человеческий разум редко приходит к истине по какому-либо вопросу, не ошибившись сперва до крайностей.
На случай, если вы посчитаете Раша сердобольным либералом, стоит отметить, что предложенные им поправки к публичному шеймингу включали отход с преступником в укромную комнатку – подальше от глаз публики – и причинение «телесной боли».
Выяснение природы, степени и продолжительности телесной боли потребует некоторого знания принципов чувства и симпатий, возникающих в нервной системе.
Публичные наказания полностью прекратили свое существование в течение пятидесяти лет после публикации исследования Раша – один лишь Делавэр странным образом продержался до 1952 года (вот почему делавэрские критические замечания касательно порки, которые я привел выше, были опубликованы в 1870-х).
Газета «Нью-Йорк таймс», озадаченная упрямством Делавэра, постаралась переубедить их в редакционной статье 1867 года:
Если она и существовала ранее в груди [осужденного преступника], эта искра самоуважения, подобное подвержение публичному унижению в корне гасит ее. Без надежды, что вечно теплится в человеческом сердце, без некоторого желания исправляться и становиться лучшим гражданином, без ощущения, что такое возможно, ни один преступник уже не вернется в благородное русло. Юноша восемнадцати лет, высеченный в Нью-Касле (позорный столб в Делавэре) за кражу в девяти случаях из десяти будет уничтожен. Когда его самоуважение сведено к нулю, а насмешки и издевки общества клеймом висят на лбу, он чувствует себя потерянным и брошенным близкими.
Когда 12 февраля 2013 года Джона Лерер стоял перед выведенной на огромный экран живой лентой Твиттера, он столкнулся с тем, что в XVIII веке было повсеместно признано возмутительным.
Я вышел из Массачусетского исторического общества, достал телефон и твитнул:
Был ли он прав? Казалось, что на этот вопрос действительно нужно получить ответ, потому что никому из нас не приходило в голову задуматься: человек, на которого мы только что набросились, в порядке или в полном раздрае? Полагаю, что, когда оскорбления сыплются подобно дистанционно управляемой атаке дронами, никто не чувствует необходимости задуматься, насколько яростным может быть наше коллективное влияние. Снежинка не чувствует ответственности за сход лавины.
Намерение Лерера подвергнуться тотальному допросу должно было доказать миру, что он готов вернуться в журналистику, что мы можем доверять ему, поскольку теперь он знает, что не стоит доверять самому себе. Все, что он доказал, – это то, что он устроен не так, как все мы. Если он сможет выяснить, почему, эту нейробиологическую статью точно стоит опубликовать.
Я активно советовал Лереру угомонить своих злопыхателей и сделать жест доброй воли, отдав эти 20 тысяч долларов на благотворительность… Наконец, днем мне удалось дозвониться до него. «Я не заинтересован в том, чтобы давать комментарии», – сказал он мне. Неужели он не мог просто сказать, планирует ли оставить деньги себе? «Я читал вашу статью. Мне вам нечего сказать», – сказал он перед тем, как положить трубку.
– Я все еще не понимаю, чем могу вам помочь… – Джона осекся. Он разговаривал со мной по телефону из своего дома в Лос-Анджелесе.
– Те 20 тысяч долларов… – начал я.
– Произошла чудовищная ошибка, – сказал он. – Я не просил об этом. Это было предложение. Мне их просто дали. Ну, что еще вы хотите узнать? Я… – Джона сделал паузу. – Слушайте, мне надо платить по счетам. Я ни пенни не заработал за семь месяцев. У меня были грандиозные амбиции, я зарабатывал невероятное количество денег. И вдруг ты просто перестаешь получать хоть какой-то доход…
Наконец, Джона согласился на более продолжительное интервью. Он звучал устало, словно провел некоторое время внутри центрифуги, спроектированной инопланетянами для изучения того, как стресс влияет на людей. Для умного человека все, что он совершил со времен первого письма Майкла, выглядело как один гигантский просчет. Он был лопнувшим воздушным шариком, размашисто летящим в разных направлениях, лихорадочно лгущим Майклу, прежде чем приземлиться без каких-либо остатков воздуха посреди одного из самых крупных скандалов современности.
– Один друг переслал мне пост Джерри Койна из Чикагского университета, – сказал Джона. – Выдающаяся личность, я как-то раз брал у него интервью. Он написал обо мне пост в своем блоге, где назвал меня социопатом.
Мне Лерер кажется немного социопатом. Да, сцены раскаяния часто бывают фальшивыми, призванными убедить доверчивую публику (как в случае Лэнса Армстронга[18]), что можно снова дать зеленый свет. Но Лерер не потрудился даже выдумать фейковое извинение, звучащее осмысленно. Считайте меня злобным, но на месте редактора журнала я бы никогда его не нанял.
– Я вспомнил про вас, – сказал Джона. – Я решил, что это интересный вопрос к Джону. Джон провел со мной некоторое количество времени. Может, я и
Вопрос меня не удивил. С того момента, как я написал книгу о психопатах[19], люди начали постоянно спрашивать меня, не принадлежат ли и они к их числу (или же не они, а их босс, или бывший партнер, или Лэнс Армстронг). Возможно, Джону и правда подмывало узнать, является ли он одним из них, но я так не считал. Думаю, он знал, что это не так, и хотел завести этот разговор по совершенно другой причине. Представители научной сферы не должны дистанционно диагностировать социопатию у людей. Со стороны Джерри Койна это было глупо. Думаю, Джона хотел немного пообсуждать подобную глупость. Для него это было способом восстановить хоть крохи самооценки – слегка перемыть косточки другому человеку. Джона достиг дна, так что я без проблем подыграл ему. Я сказал Джоне, что он не оставляет впечатление человека, лишенного совести.
– Кто, черт возьми, знает, что такое совесть, – ответил Джона. – Если иметь совесть – это жить в мире, которым правят сожаления, тогда да, у меня есть совесть. Просыпаясь утром, я первым делам думаю, что я сделал не так. Это звучит жалко, и я был бы рад, если бы вы не использовали эту цитату, но другого пути нет.
– А если я почувствую, что ее жизненно необходимо использовать, то можно? – спросил я.
Джона вздохнул.
– Все зависит от того, как вы захотите ее использовать. Но я бы предпочел, чтобы вы этого не делали, – ответил он.
Я вставил эту цитату, потому что она показалась мне важной – с учетом того, какое количество людей считает, что у Джоны какой-то неврологический дефицит совести.
– Испытываемое мной сожаление просто всепоглощающее, – продолжил Джона. – Я думаю о том, что совершил по отношению ко всем тем людям, которых люблю. На что я обрек свою жену. На что я обрек своего брата. На что я обрек своих родителей. Эти мысли не отступают. Через долгое время, когда я оправлюсь от потери своего статуса, потери своей карьеры, которую я невероятно любил, я уже никогда… – Джона прервался. – Жизнь коротка. И я причинил невероятную боль людям, которых люблю. Я не знаю, как назвать это чувство. «Раскаяние» звучит более-менее подходяще. Меня гложет невероятное раскаяние. И время идет, а оно никуда не девается. Жалкое, неотступное чувство.
Я услышал, как где-то на фоне заплакала маленькая дочка Джоны. Мы заговорили о «скользкой дорожке», которая привела к фейковым цитатам Боба Дилана. Все началось с самоплагиата – с того, что Джона использовал свои же абзацы текста в разных статьях. Я сказал ему, что не считаю это деяние преступлением века.
– Фрэнк Синатра не единожды поет «My Way», – сказал я.
– Самоплагиат должен был стать тревожным звоночком, – сказал Джона. – Он должен был стать знаком, что я уже работаю на пределе своих возможностей. Если у меня вдруг появляется необходимость использовать заново свой же материал, для чего тогда вообще садиться и писать этот пост в блог? Слушайте, мы можем поспорить об этичности этого поступка. Я так точно услышал уже немало споров. Но на тот момент я не считал, что поступаю неправильно. Если бы я так думал, то постарался бы как-то замести следы. – Он сделал паузу. – Для меня это должен был быть огромный, сияющий неоновый знак, кричащий: «Ты становишься небрежным». Ты срезаешь углы и не замечаешь этого, и это входит в привычку – а ты придумываешь оправдания, потому что слишком занят. Я не отказывался ни от каких предложений.
– А что бы в этом было такого плохого? – спросил я.
– Это какая-то токсичная смесь неуверенности в себе и амбициозности, – сказал Джона. – Я всегда чувствовал, что просто попал в тренд. Словно в один момент я на вершине, а затем просто исчезну. Так что я действовал, пока была такая возможность. И еще во мне сидели глубоко укоренившиеся… звучит так, будто я на приеме у психотерапевта… очень опасные и безрассудные амбиции. Сложи неуверенность в себе и амбициозность – и получишь неспособность отказывать. А затем в один прекрасный день на почту приходит письмо, в котором говорится, что четырем [шести] цитатам Дилана нет никаких объяснений, их нигде больше нет, и ты понимаешь, что выдумал их три года назад для синопсиса[20] книги – и ты был слишком ленив, слишком глуп, чтобы их перепроверить. Мне остается только желать – и поверьте, я искренне этого желаю, – чтобы в тот момент мне хватило отваги, хватило смелости заняться фактчекингом своей последней книги. Но всякий, кто хоть раз занимался фактчекингом, знает: это не слишком уж веселая работа. История становится более плоской. А ты вынужден биться над исправлением всех своих ошибок, совершенных сознательно и бессознательно…
– То есть вы забыли, что в книге были фейковые цитаты? – спросил я.
–
– Значит, вы поступили небрежно?
– Я не хочу винить во всем одну небрежность, – сказал он. – Это небрежность и фальшь. Небрежность и ложь. Я солгал, чтобы скрыть небрежность.
Я подумал, что сказать Джоне, что он написал отличную речь, было, вероятно, неверным ходом. По правде говоря, мне стоило перечитать ее в самолете еще три-четыре раза, потому что слова все кружились по странице, и я никак не мог понять – это свидетельствует о проблемах с концентрацией внимания с моей стороны или о мудреном выражении мыслей Джоной. Но, как и все журналисты, я люблю эксклюзивы – эксклюзив загоняет в угол громкие провалы. И я решил, что сказать ему, что речь отличная, значит повысить свой шанс на проведение интервью.
– Я очень тщательно над ней работал, – сказал Джона. – Во время выступления я смотрел на ленту Твиттера, и те вещи, которые писали люди… Некоторые посчитали аналогию с ФБР худшей вещью на планете. Но это не было каким-то обманным трюком. Так я осмысляю мир. Так я думаю. Очевидно, что это было ошибкой. Но… – Он осекся.
– Эта лента! – сказал я.
– Я пытался извиниться, но видеть реакцию на это в прямом эфире… Я не знал, смогу ли дойти до конца. Мне пришлось щелкнуть эмоциональным выключателем где-то внутри себя. Думаю, мне нужно было закрыться.
– Какие из твитов вам запомнились больше всего?
– Не самые жестокие, потому что их как раз было легко списать со счетов, – сказал он. – А те, в которых под отзывчивостью прятался нож.
– Например?
– Я не хочу…
Джона сказал, что не ему судить, почему людей «так разозлили» его извинения. Я сказал, что, по моему мнению, виной всему то, что речь звучала слишком уж похоже на выступления прежнего Джоны Лерера. Люди хотели увидеть, что он каким-то образом изменился. То, что он не выглядел очевидно загнанным в угол, дало людям повод выдвинуть собственные предположения, представить его монстром, невосприимчивым к стыду.
– Они не хотели, чтобы вы искали какую-то интеллектуальную подоплеку, – сказал я. – Они хотели, чтобы вы показали свои эмоции. Если бы вы были более эмоциональным, они бы охотнее на это повелись.
Джона вздохнул.
– Возможно, эта стратегия оказалась бы успешнее, – сказал он. – Но это не то, что мне хотелось изобразить на сцене. Не то, чем я хотел бы поделиться со всей Вселенной, с каждым пользователем Твиттера. Я не хотел рассказывать о том, как эта ситуация сломала меня. Это то, с чем мне предстояло разобраться самостоятельно, в чем мне помогали только мои близкие. И это однозначно не то, о чем я хотел бы рассказать, поднявшись на сцену перед всем Интернетом.
– Почему нет? – спросил я.
– Господи, да я не знаю, – сказал Джона. – Вы бы смогли?
– Да, – ответил я. – Думаю, что да. И думаю, это значит, что я бы лучше вас удержался на плаву.
– Как бы тогда звучала извинительная речь Джона Ронсона? – спросил Джона. – Что бы вы сказали?
– Так, – начал я. – Я бы сказал… Ну… Я… Привет. Я Джон Ронсон, и я хочу извиниться за… – Я споткнулся.
Джона терпеливо выслушал меня. Я закончил. Несмотря на то, что для меня это все было понарошку, я почувствовал себя выжатым. И это я даже не приблизился к цели в своей речи.
– Случившееся с вами – это мой самый страшный кошмар, – сказал я.
– Да, – ответил Джона. – Он был и моим тоже.
Прошло еще четыре месяца. Зима сменилась ранним летом. Затем, неожиданно, Эндрю Вайли начал продвигать среди нью-йоркских издателей синопсис новой книги Джоны Лерера. «Книга о любви»[21]. Синопсис моментально слили в «Нью-Йорк таймс».
В нем Джона описал момент, в котором он почувствовал «дрожь голосового сообщения»:
Меня разоблачили. Меня стошнило в мусорный бак, а потом я заплакал. Почему я плакал? Меня поймали на лжи, на отчаянной попытке скрыть свои ошибки. И мне стало ясно, что в течение 24 часов начнется мой крах. Я потеряю свою работу и свою репутацию. Мой личный стыд станет достоянием общественности.
Джона уехал из Сент-Луиса в Лос-Анджелес в костюме и рубашке, «которые были покрыты пятнами пота и рвоты»:
Я открываю входную дверь, снимаю грязную рубашку и всхлипываю у жены на плече. Она беспокоится обо мне, но недоумевает: как я, черт возьми, мог быть таким беспечным? Мне нечего на это ответить.
Медиа-сообщество Нью-Йорка заявило о решительном равнодушии к страданиям Джоны. «“Мусорный бак” – отличный выбор детали для компульсивного плагиатора, – написал Том Скокка в “Гокер”. – И да: найди двух свидетелей, которые видели тебя блюющим именно в то время и в том месте, как ты уверяешь. Или даже не утруждайся».
А затем, к моему удивлению, Дэниел Энгбер из «Слейт» объявил, что провел целый день за изучением синопсиса новой книги Джоны и полагает, что обнаружил в нем признаки плагиата.
Ну не мог же Джона быть настолько самонадеянным?
После более тщательного прочтения статьи Энгбера понятнее не стало. «Глава, посвященная секрету счастливого брака, – писал Энгбер, – близка к копированию недавнего эссе на аналогичную тему за авторством Адама Гопника, бывшего когда-то коллегой Лерера в “Нью-йоркере”».
Гопник: В 1838 году, когда Дарвин впервые задумался о женитьбе, он написал фантастическую серию заметок, посвященных этой теме, – своего рода наукообразный перечень плюсов и минусов брака… В колонку «за» он отнес приобретение «постоянного компаньона и друга в старости» и – незабываемый и убедительный факт – заключил, что жена «все же лучше, чем собака».
Лерер: В июле 1838 года Чарльз Дарвин рассуждал о возможности заключения брака в своем дневнике. Его мысли быстро вылились в список, таблицу с колонками причин «жениться» и «не жениться». Плюсы супружества оказались весьма непосредственными: Дарвин упомянул возможность появления детей («если так будет угодно Богу»), пользу для здоровья и удовольствие от наличия «постоянного компаньона (и друга в старости)». Жена, написал он, вероятно, «все же лучше, чем собака».
Гопник: И у Дарвинов был близкий к идеальному брак.
Лерер: Может показаться, что это не самое удачное начало отношений, но брак Дарвинов в итоге оказался практически идеальным.
И так далее, на протяжении нескольких параграфов. Энгбер был не до конца уверен, плагиат это или же «он поменял слова, чтобы воздержаться от этого». Или же оба автора опирались на один и тот же источник: «В примечаниях Лерер ссылается на страницу 661 биографии Дарвина, написанную в 1991 году Десмондом и Муром. Любой человек, у которого на руках обнаружится копия этой книги, может сверить формулировки».