Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Корабельная слободка - Зиновий Самойлович Давыдов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Перенести на катер! — шипел он задыхаясь. — Осторожно… Как зеницу ока…

Бережно подняли матросы Османа-пашу на руки, уложили в висячую парусиновую койку на пробковый матрац и на уцелевших канатах спустили на катер.

— Должно, не какой-нибудь, — шепнул Тимоха скуластому матросу, когда они в катере убирали крюки. — Тоже и у них всякие бывают. Не иначе, не простой мулла, а, как бы сказать, архиерей ихний либо архимандрит…

— Дурак ты, Тимоха! — только и молвил скуластый.

«Ну, уж и дурак», — подумал обидчиво Тимоха.

Тряхнув серьгой, он поплевал себе на руки и взялся за весло.

Игнат Терешко налег на руль, и катер, рассекая воду, вышел на середину рейда.

— Мабудь[22] велыку птаху пиймалы, ваше благородие, Миколай Михайлович? — спросил Игнат шопотом, наклонившись]К Лукашевичу.

Лукашевич потер руки, лицо у него просияло…

— Да, уж и птица! — сказал он улыбнувшись. — Как это по-вашему? Птыця-пигалыця. Да… Адмирал — вон что за птица! — добавил он резко. — Флагман эскадры.

— Ого! — вытаращил глаза Игнат.

Перед ним в катере лежал на пробковом матраце старичок в замызганном чекменьке. Шаровары у старичка подбились кверху, тесемки на кальсонах развязались… Игнат только рукой махнул.

— От то ж, — сказал он, покачав головой: — таки довоевавсь!

Лукашевич рассмеялся и снова потер руки.

IX

Лазарет

На корабле «Императрица Мария» Османа-пашу уложили в общей офицерской каюте на диване. Молодой лекарь Порфирий Андреевич Успенский протер полой полотняного халата стекла своих золотых очков и принялся осторожно ощупывать у пленного адмирала перебитую обломком мачты ногу. Старик лежал с закрытыми глазами и время от времени тихо стонал. Нахимов сидел у стола и молча ждал результатов осмотра.

А на другом диване, тут же, лежал весь обвязанный бинтами капудан Адиль-бей с несуществовавшего больше фрегата «Фазлы-аллах». Адиль-бея еще с час назад доставил сюда на своей шлюпке мичман Никольский. Молодой капудан никогда и ничему не дивился так, как сегодня. Он переводил глаза, широко поставленные на застывшем лице, с Нахимова на Османа-пашу, с Османа-паши на русского лекаря и только диву давался, куда может завести человека судьба.

— Ну как, Порфирий Андреевич? — нарушил наконец общее молчание Нахимов.

— Голень у старика перебита в двух местах, — ответил лекарь. — Возьмем ногу в лубки. Сейчас распоряжусь с гипсом. А потом пусть выспится хорошенько. Проспится и в разум войдет. Это ему урок; ему и тем, кто за его спиной, в Лондоне, в Париже…

— А этот? — кивнул Павел Степанович в сторону Адиль-бея.

— Этому — ничего: молод. Что вынуто из раны, что вправлено… Жив будет. Трудно мне было с ним.

— А что, кричал?

— Если б кричал! А то уставился, вот как сейчас: глядит, не мигая, прямо в глаза мне. Мне даже жутко стало. Тронулся он, что ли, умом сегодня, всегда ли такой был?.. Случилось со мной уже раз вот с таким же, как этот. Положил я его на стол, а он на меня уставился да вдруг как зарычит — и в горло мне зубами! Вот…

Лекарь запрокинул голову, и Нахимов увидел у него, немного вправо от большого кадыка, багровые следы укуса.

— Взяли его в мундире капитана второго ранга, — заметил Нахимов. — Тоже ведь в некотором роде трофей.

— Победа, Павел Степанович, — откликнулся со складного стула лекарь. — Да, великая победа! Вот, ей-ей, уж всякий скажет, победа эта выше Чесменской победы, Наваринской победы выше…

— Ну, знаете, конечно… — не то соглашался, не то как будто пробовал отрицать Нахимов, возясь с обкусанным чубуком, вправляя его в потухшую трубку. — А и верно! Англичане, французы — глаза-то у них у всех завидущие; они теперь глянут и ахнут: «Ого-го, куда Россия прянула! А мы-то ее ни во что не ставили». Эва, хватились! Ду-ра-чье!

Нахимов встал и сунул трубку в задний карман сюртука. Лицо у Павла Степановича было при свете настенной лампы смугло и бледно, под глубоко запавшими глазами легли густые тени. Он перегнулся через стол и глянул Адиль-бею прямо в глаза. А капудан не спускал глаз с русского адмирала. Ни одна жилка не дрогнула на лице у Адиль-бея и под пристальным, прямо на него направленным взглядом Нахимова; на неподвижном лице капудана просто не отразилось ничего.

— Вздор-с! — притопнул ногою Нахимов. — Ахинея, белиберда! Такую куклу надо бы отправить в музей восковых фигур. Фу! — вздохнул он тяжело и вытащил из кармана свой перепачканный кровью платок.

И вдруг почувствовал, будто валится на стол от усталости; но; что-то вспомнив, заторопился:

— В лазарет… да, в лазарет, Порфирий Андреевич, мне можно пройти?

— Вам, Павел Степанович, всюду можно.

— Если разрешите, доктор, — молвил Нахимов и вышел из каюты.

Вечерело. Из разорванных облаков выглядывали стайки испуганных звезд. На рейде догорали турецкие фрегаты. Плотники и конопатчики перестукивались на русских кораблях.

На воздухе Нахимов почувствовал неожиданный прилив сил. Голова у него снова работала отчетливо и просветленно. От минутного головокружения в кают-компании не осталось и следа.

«На пистолетный выстрел… — вспомнил Павел Степанович собственный наказ: — близкое расстояние от противника… близкое расстояние и взаимная помощь русских кораблей. Правильно! Сегодня в сражении был «Чесмою» выручен «Константин»; от «Трех святителей» не осталось бы и щепки, если бы на помощь кораблю не обратился «Ростислав»… Правильно! А теперь скорее, скорее откачать воду в трюмах, заделать все пробоины, законопатить все щели — ив Севастополь на капитальный ремонт».

Кончился, прошел этот день, великое в истории России восемнадцатое число месяца ноября тысяча восемьсот пятьдесят третьего года… Но Нахимов не испытывал чувства торжества. Он знал: имя Синопа прогремит теперь по свету… Уничтожена эскадра Османа-паши, ни одного не оставлено фрегата… И что ж?

Сутулясь, пробирался Павел Степанович верхней палубой, еще не освобожденной от всего, что нагромоздилось на ней после горячего трехчасового боя.

«И что же? — спрашивал он сам себя. — Есть убитые… да, тридцать восемь человек. И раненых двести сорок. Русские офицеры и матросы. Корабли сильно потрепаны, но все уцелели. А турецкие, с оружием для кавказских горцев, с десантом и наемными возмутителями, все пущены на дно. И воздано за русскую кровь, вероломно пролитую на Николаевском посту. Звери!.. Сегодня зверю обрублены когти в его же берлоге. Пусть-ка теперь сунутся! Победа! Русская победа в морской баталии, в знаменитейшей отныне баталии… Да, но…»

И Павел Степанович остановился на минуту у груды сваленных, расщепленных, превращенных в дрова мачт и рей и глубоко вдохнул в себя свежий воздух, чуть горьковатый от гари, которую не развеял еще ветер.

«Да, но… — продолжал Павел Степанович, снова пускаясь в путь: — но последствия будут каковы? По-след-стви-я! Сколько на Босфоре вражеских вымпелов? Сотни! Английская эскадра, французские корабли… На Черном море флот российский бельмом у них на глазу. Не первый год ярятся и только предлога ждут. Предлог им надобен, предлог им подай! Ну, и не кончится дело Синопом, не кончится, не кончится…»

В люке, до которого наконец добрался Нахимов, чуть отсвечивало, и глухо, как из погреба, отдавали оттуда голоса.

«Не кончится…» — продолжал твердить про себя Павел Степанович, спускаясь по отвесной почти лесенке в лазарет, где тускло горел фонарь и резко пахло эфиром и кровью. На койках, а где и прямо на матрацах по столам и под столами лежали раненые матросы, кто молча, кто стеная, кто бормоча в бреду невесть что. Но у самой лесенки лежали рядом два матроса, оба головой к лесенке, один — на койке, другой — на полу. И странно тихой, спокойной и рассудительной была их беседа в этом стенании вокруг, с нечеловеческим хрипом, со страшным скрежетом зубовным.

— Сколько этих турок в воду с кораблей посшибало — страсть! — молвил матрос с койки.

— Одних посшибало, Елисей Кузьмич, а другие, верно, и сами в воду бултых, — заметил матрос на полу. — Это они с опиума шалеют. Как сражение, так они— ала-ала, а потом давай опиум курить. С опиума им как бы море по колено становится. Я это с прежних сражений знаю, а нынче видеть не довелось: в пороховой камере находился.

— Это, Антон, да, — откликнулся матрос с койки. — Пороховая камера — местечко глухое.

— Настороже мы стояли, Елисей Кузьмич, в пороховой камере, с фитилем, я да еще Тимоха Дубовой. Порядок давно известный, и Павел Степанович тоже объявлял: как будет подходить неприятель и станется так, что нам его не удержать, то нужно нашему кораблю с турецким сцепиться. И ты, говорит Павел Степанович, сразу по сигналу, Антон Майстренков, зажигай в пороховой камере фитиль, чтобы взорваться на воздух и ему и нам, а не даться ему в руки. Нельзя, говорит Павел Степанович, чтобы русскому войску да отдаться в плен.

— Да, это — да, — подтвердил матрос с койки.

Нахимов спустился на ступеньку ниже и услышал еще отчетливее.

— Ну, это так, — продолжал матрос, лежавший на полу. — Да что это, говорю Тимохе Дубовому, будто дымком к нам в пороховую камеру тянет? Нет ли тут беды? Без огня дыму не бывает. Надо, говорю, Тимоха, в колокбл ударить. А Тимоха: мне: «Никакого дыму нет, это тебе, Антон, померещилось». Ну, думаю, нет дыму, — так нет, а все же, думаю, лучше бы наверх слазить, поглядеть, не дымно ли там повыше. Так ты, говорю Тимохе, если сигнал будет, сразу зажигай фитиль, чтобы нам всем на воздух взорваться, а не идти в плен к неприятелю. «Зажгу, — говорит Тимоха, — если такой сигнал будет, что одолевает неприятель. Полезай, — говорит, — не сомневайся». Я полез, добрался до верхней палубы, из люка до половины вылез, и тут сразу в глаза мне — пыхх! Как хватило, то и день ведь такой, что в небе облака сплошь, а в глазах у меня будто солнце засверкало. Прямо беда! А теперь с каждым часом все хуже: ни солнышка, ни облака, ни тебя, Елисей Кузьмич, — ничегошеньки глазами не вижу. Кабы не это, то была бы мне только великая радость от победы такой.

— Ты гляди, — предупредил матрос с койки: — в госпиталях фельдшера эти — пьяницы. Станут ляписом прижигать — как бы ненароком и вовсе тебе очей не выжгли.

У Нахимова, который слышал весь этот разговор, сжалось сердце.

«Вот — матросы, — подумал он, — русские люди, слуги отечества. И велика наша Россия, да вот…»

Он развел руками и уронил их, и они повисли у него, бессильные что-нибудь сделать, чем-нибудь по-настоящему помочь.

«Велика Россия, — вертелось у него в голове, — а фельдшера — пьяницы, а провиантмейстеры — воры, а городничие — взяточники, да по одному штуцеру приходится чуть ли не на целую роту…»

Он махнул рукой, шагнул с лестницы. вниз… И его сразу заметили, гул прошел по лазарету и затих, только слышнее стали выкрики тяжело раненных, метавшихся в бреду.

— Никак, Белянкин? — молвил Нахимов, вглядываясь в испитое, похудевшее лицо Елисея.

— Так точно, ваше превосходительство Павел Степанович! Я самый.

— Ну, как рука у тебя, Белянкин?

— Руку вправили, да по локоток оттяпали. Только недавно очнулся: где ты, рученька моя? — И Елисей всхлипнул. — Вовсе я, Павел Степанович, теперь однорукий. Выходит, значит, мне чистая отставка. Небо ли мне теперь коптить, гусей ди пасти?..

— Не тужи, Белянкин, — положил ему руку на плечо Нахимов. — Ты, друг, насчет этого не тужи. Всё образуем. Надо лечить рану. Семейство твое, Белянкин, в Севастополе? Какое у тебя, семейство?

— Как же, Павел Степанович, — обрадовался Елисей: — в Севастополе! Жена у меня, сынишка Мишук в училище ходит…

— Это хорошо, что в училище ходит, — одобрил Нахимов. — Пусть учится. А ты не тужи. Образуем всё. Вот возьми на табачок или на что другое…

И Нахимов вынул из кармана бумажку и сунул ее под подушку Елисею.

— Да, Павел Степанович… — смутился Елисей. — Что ж вы это? Еще не нищий я. Стало быть…

— Без разговоров, Белянкин! — оборвал его Нахимов. — Табачку, а то винца хвати; можешь выпить за мое здоровье.

— За ваше здоровье, Павел Степанович, это мы можем с полным удовольствием.

— Ну, и чудесно! А рану лечить надо.

И Нахимов, достав из бокового кармана сюртука пачку денег, пошел их рассовывать под подушки раненым матросам, твердя, словно оправдываясь:

— На табачок, братцы. Нельзя без табачку матросу. Любит матросская душа трубочку! Служба-с… Так-то, братцы. Без этого никак нельзя.

Рассовав все свои деньги, Нахимов, словно стыдясь того, что он сделал, бочком выбрался из лазарета и прошел к себе в каюту.

X

Возвращение

Обратный переход из Синопа в Севастополь взял у эскадры два дня. Корабли шли с кое-как заделанными пробоинами, с разбитыми мачтами, с исстрелянными в клочья кормовыми флагами. Почетные раны, полученные эскадрой в победоносной битве, были замечены с кораблей, стоявших на севастопольском рейде. Корабли эти были расцвечены пестрыми флагами; матросы стояли на реях; «ура», «ура» без конца и пушечные салюты приветствовали победителей. Торжественно, один за другим входили возвращавшиеся корабли на Большой севастопольский рейд, и дедушка Перепетуй махал каждому кораблю своим ватным картузом. Дедушка при этом кричал что-то, но ничего не было слышно, потому что с береговых батарей беспрерывно били салюты. А кроме того, подле дедушки все, решительно все кричали «ура». Наверно, и дедушка кричал «ура».

Стояла отличная погода. Вода в бухте была зелена, как малахит, и прозрачна, как стекло. Точно осколки разбитого зеркала, сверкали на воде солнечные блики. Вся бухта кишела лодками различного устройства: яликами, шлюпками, гичками… Громыхая цепями, плюхались якоря в студеную воду, и желтые карантинные[23] флаги были подняты на всех вернувшихся в гавань кораблях. На берегу гремела музыка и весь день толпились люди — родные и друзья героев Синопа. Но никто из экипажей кораблей не мог сойти на берег, пока длился карантин.

— Никаких исключений, — едко морщился командующий Крымской армией светлейший князь Меншиков.

Худой, длинный, старый, он, проходя по набережной, путался ногами в своей гвардейской шинели, и, казалось, еще минута— и его собьет ветром. Но ему как-то удавалось и против ветра держаться на ногах, только руками он размахивал, как ветряная мельница крыльями.

Мало было у старика радостей. Но «светлейший» был счастлив уже тем, что как-то смог умерить торжество Нахимова. Меншикову претило простое обхождение Нахимова с людьми и то, что Павла Степановича так любили матросы. «Матросский батька», — презрительно называл Нахимова Меншиков.

— Пгавила без исключений, — картавил по старой привычке «светлейший», мелко перебирая ногами, потому что его мучил застарелый геморой. — Под желтые флаги… извольте… на… на четыге дня.

Военные оркестры, сменяя друг друга, играли теперь на Графской пристани каждый день с полудня и до вечера, и резвые звуки маршей, галопов и полек разносились далеко в прозрачном осеннем воздухе. А к вечеру приезжал на пристань капельмейстер Новицкий, усатый толстяк, и давал концерты из вальсов и оперных арий. Пристань была иллюминована разноцветными фонариками. Матросы на кораблях толпились у правого борта. Им был хорошо виден бычий затылок Новицкого и его белые панталоны, его шпоры и каска, и золотые пуговицы на растопыренных фалдочках зеленого мундира, и тяжелые руки в белых перчатках, едва шевелившиеся в такт исполняемым номерам.

На кормовом балконе своей каюты сидел Павел Степанович Нахимов. Он, посасывая трубку, глядел на берег и думал о командире «Императрицы Марии» капитане второго ранга Барановском. Барановский в Синопском сражении получил сильную контузию в бок и в ноги, а на берег в Севастополе свезти нельзя: карантин!

— Глупо, гадко, нелепо, — твердит Нахимов.

И вспоминает, что у Синопа погиб в бою штурманский прапорщик Семен Высота. Совсем безусый мальчик, худенький, стройный, как лозинка… Сидит бывало Сенечка в штурманской рубке за своими морскими картами, а рядом на столе — фунтик с изюмом.

— Убит, — шепчет Нахимов: — пал смертью храбрых в бою при Синопе.

И еще других перебрал в памяти Павел Степанович: матросы разных статей, молодые и безусые и старики-усачи… Всех их Нахимов знал в лицо и, вспоминая теперь каждого, кончал тем, что каждый раз мысленно приговаривал: пал смертью храбрых в бою при Синопе.

Вот и Федор Карнаухов, тоже с «Императрицы Марии»; и он пал смертью храбрых… Крепко держал он в руках свой банник и сноровисто управлялся подле орудия. Да вот, поди ж ты! И банник из рук выронил и сам пал, как подрубленное дерево.

В первый же день по возвращении, когда стали они в Севастополе на якоре против Графской пристани, подошла на ялике к кораблю круглолицая матроска Арина Карнаухова. Заметив знакомого матроса на верхней палубе, она крикнула звонко, на всю бухту:

— Прокофьич, здравствуй! Мой-то где же?

— Не жди, Арина, — молвил ей матрос сурово. — Ядром… чуть не первого…

Заголосила, запричитала Арина, весла выронила из рук; отнесло ее ялик на середину бухты. До самого вечера разносились Аринины вопли не в лад с медными трубами оркестра, который все гремел и гремел на пристани, почти не умолкая.

И Марья Белянкина залилась слезами, когда тоже на ялике подходила к кораблю, где она увидела Елисея с рукой в бинтах и на черной перевязи через плечо. Марье сразу бросилось в глаза, что забинтовано у Елисея что-то несоразмерно малое. И лицо Елисея, бледное, опавшее, подсказало ей, что много, видно, крови потерял Елисей. И Мишук все это заметил. Он бросил махать отцу бескозыркой и только переводил испуганно глаза с отца на мать, с матери на отца…

Но Марья услыхала, что ответил Прокофьич Арине Карнауховой. И увидела, как пала Арина на дно ялика и понесло неуправляемый ялик на середину бухты. Сразу тогда притихла Марья, но слезы еще долго струились у нее по лицу, и она вытирала его краем синего шелкового праздничного платка. Как сквозь сон, разбирала она, что кричал ей с палубы Елисей: что это, мол, ничего; что, конечно, прощай морская служба, и выйдет ему теперь чистая отставка; но вот и Павел Степанович говорит, что все образуется. А Мишук что? В училище ходит? Ну, и пускай ходит; вот и Павел Степанович говорит: хорошо, мол, что Мишук ходит в училище; пускай, говорит, учится Мишук.

Уже смеркалось, когда Мишук с матерью, помахав Елисею на прощанье, пустились обратно домой, в Корабельную слободку. За пристанью, под старой акацией, темнела фигура. Марья и в сумерках различила толстые девичьи косы, отливавшие темным золотом, и ситцевый платок, оброненный в пожухлую траву. Девушка прижалась лицом к дереву, и плечи у нее содрогались от беззвучных рыданий.

— Даша! — вскрикнул Мишук и остановился.

Но Марья подбежала к девушке и обхватила ее руками.

Тут Мишук вспомнил, что рассказал сегодня тятя о матросе Александрове с фрегата «Кагул». Нет уже у Даши и отца, убит матрос Александр Александров, пал в сражении при Синопе.

Каждый день Мишук прибегал теперь на пристань. Там он подбирался к какому-нибудь яличнику, отдыхавшему после обеда под стенкой пристани, и выпрашивал у него ялик тятеньку проведать.

— На минуточку, дяденька, миленький, только на минуточку! — улещивал Мишук яличника. — Словечко тятеньке молвить; очень нужно.

— Знаю я вас, арештантов! — ворчал яличник, насупив седые брови и укладываясь на подостланной под себя ветхой шинельке. — На минуточку… Жди тебя потом…

— Лопни мои глаза, дяденька! — клялся Мишук. — Враз обернусь.

— Враз… Знаю я, как это враз, арештанты… А-а-а, — протяжно зевал яличник и, уже смежив глаза, спрашивал: — Ты чей же это такой будешь?



Поделиться книгой:

На главную
Назад