На следующее утро меня будит Мо, вылизывая мне лицо. Я слышу его громкое мурчание и мяуканье, он явно голоден.
Я спускаю ноги с кровати, а Мо уже давно у двери и смотрит на меня с надеждой. И, может, немного нетерпеливо.
В коридоре я насыпаю ему в миску корм и наливаю воды. У него все здесь, возле моей комнаты, и я рада, что мама с папой никогда не заговаривали о том, что, похоже, мой лучший друг – мой единственный друг! – теперь кошка.
Выйдя из ванной, я, спотыкаясь, возвращаюсь к себе и тут же наталкиваюсь на письмо, что лежит на маленькой тумбочке у кровати. Слова, обращенные к Иззи. На сердце мгновенно тяжелеет, так, словно на него кто-то уселся. Но я, вздернув подбородок, переставляю одну ногу за другой. Так надо.
Я беру письмо и, подойдя к комоду за спичками, специально делаю глубокий вдох и выдох. Пальцы дрожат, а вместе с ними и бумага в руке. Ноги несут меня к балкону, я открываю дверь, и в лицо тут же ударяет горячий, наэлектризованный воздух. Мир, который только и ждет, чтобы на него обрушился дождь и принес прохладу. Зажав письмо ногами, я хочу достать спичку из коробка, но удается мне это не сразу. Чиркаю по боковой стороне коробка, но ничего не выходит. На второй попытке у спички отламывается головка. Другая спичка расщепляется, а следующая выпадает у меня из дрожащих, а теперь еще и влажных от пота пальцев. Застонав от разочарования, я стискиваю зубы, на секунду запрокидываю голову и закрываю глаза, пытаясь успокоиться. Остается всего две спички, а мне не хочется выходить за новыми, пока не отправлю сообщение Иззи.
Чирк. Спичка загорается, огонь медленно ползет по маленькому черенку, который я нерешительно подношу к бумаге, что опять у меня в руке. Пламя беззвучно идет своей дорогой. Беззвучно и все же угрожающе, так точно и целенаправленно. Оно уничтожает все на своем пути, не оставляя ничего, только прах и пепел, только то, что распадается.
Глава 6
Ханна
ВСЕГДА ХОЧЕТСЯ ТОГО,
ЧТО ПОЛУЧИТЬ НЕВОЗМОЖНО
Спать, есть, молчать – всегда вместе с Мо, который тенью следует за мной. Если я не делаю что-то из этого, то пишу Иззи, посылаю ей свои слова и вижу сны. Хорошие приходят днем, дурные по ночам.
Тишина приняла другую форму. После того как пять дней назад я, увлекаемая той последней искрой во мне, отправилась в парикмахерскую и вернулась без своих длинных волос. После того как отец назвал меня Иззи, а я не захотела быть ею. Все молчат, так, словно они украли мое безмолвие. У отца больше не получается даже взглянуть на меня. В последний раз он был таким, когда мы с Иззи покинули безопасный двор, чтобы порисовать на улице мелками – просто потому, что на асфальте рисунки смотрятся лучше, или когда играли с рукоятками конфорок плиты, а в довершение пытались спрятаться в духовке. И смягчить его сердце всегда удавалось именно Иззи, потому что она была упрямой как осел, а сердце у нее было ангельское. А может, потому, что она умела плакать по заказу и, печально глядя на папу своими большими глазами, выдавливала из себя слезы и надувала губы. Все в ней так и кричало: прости меня, не сердись! Тогда он испугался за нас. Сегодня он просто в ярости. Тогда я не понимала разницы, сегодня я чувствую ее.
Я стою перед дверью в столовую, судорожно сжимая и разжимая кулаки, снова и снова. Ноги одеревенели, ступни словно кто-то прибил к полу. До меня доносится звяканье столовых приборов и их скрежет по тарелкам. Живот тихонько урчит, а я размышляю, отважусь ли сесть с мамой и папой за стол. Я просто стою столбом и, наконец, избрав легкий путь, беру Мо на руки и тащусь в свою комнату. Сделаю себе потом бутерброд или мюсли, этого хватит.
Обнимая Мо, я поднимаюсь по лестнице, и в уголках губ у меня дрожит улыбка.
Да, думаю, сегодня я буду есть мюсли хаоса.
Когда ни письма к Иззи, ни Мо или музыка больше не могут отвлечь меня от урчащего желудка, я набираюсь храбрости и снова выхожу из комнаты. Меня тяготит, что мама с папой обиделись на мою маленькую вспышку сильнее, чем думалось. Нет, вообще-то я вовсе как следует не подумала, в этом-то и проблема. Так было всегда, только поэтому мы и оказались в этой ситуации.
Уже несколько дней я успешно избегаю встречи с ними обоими, и, похоже, их это не особо беспокоит, потому что никто не пришел ко мне задать какие-нибудь пустяшные вопросы или просто взглянуть на меня.
Дойдя до лестницы, я замираю. Шуршит бумага, звук идет из спальни родителей. Это мама или папа? Или они оба? Почему звук такой, будто они что-то читают? Им это никогда не было свойственно.
Понятия не имею, зачем я сейчас открываю прикрытую дверь и вхожу в комнату. Понятия не имею, почему делаю это так спокойно, почти уверенно. Мама сидит по-турецки на огромной двуспальной кровати, в профиль ко мне. На ней старая, линялая футболка и короткие шорты. Без сомнения, она давно заметила, что я здесь, но глаз на меня не поднимает. Я продолжаю стоять на круглом, пушистом коврике у кровати, зарываясь в него ногами. И жду. В этом я хорошо натренирована. Даже если не могу сказать, чего жду. Тогда я убеждаю себя, что знать цель вовсе неважно.
На коленях у нее лежит толстая книга, точнее, альбом, полный фотографий. Она осторожно перелистывает большую, плотную страницу, и фотографии, прежде чем исчезнуть, на миг отражают свет. Мама почти любовно гладит каждую из них, кажется, будто в мыслях она далеко, очень далеко, где-то в другом месте.
Правой рукой я неуверенно вожу вверх-вниз по левой. Чувствую себя непрошеным гостем, чужаком. Мой взгляд скользит к двери, я напряженно сглатываю, испытывая большое искушение просто взять и уйти, дать ей свободное пространство, в котором она сейчас нуждается. Никому не известно, зачем я вообще сюда пришла, что мне тут надо и почему я все еще здесь стою. Я не могу ничего сказать. И менее всего то, что поправило бы ситуацию и сделало бы ее более выносимой. Я причинила ей боль – и не только пять дней назад, вернувшись домой другой и все же прежней.
– Ты ведь хотела что-нибудь изменить, верно? – Доносится до меня тихий мамин голос. Ее взгляд находит мой, удерживает его, и я так сильно закусываю нижнюю губу, что чувствую вкус крови. Быстро киваю, при этом мне хочется крикнуть «да». Да, я хотела так много всего изменить – и хочу до сих пор. Я хочу, чтобы все было по-другому, чтобы можно было открутить время назад. Рука словно сама по себе приглаживает короткие волосы.
Мама вымученно улыбается, а затем подзывает меня взмахом руки. На то чтобы решиться двинуться к ней, уходит добрых десять секунд. Такое ощущение, словно на ногах громадные ласты – ходить с ними можно, но шаги получаются такими беспомощными, ненормальными и чужими. Я присаживаюсь на край кровати достаточно далеко от нее, но мама меняет позу и придвигается ближе. Она гладит меня по спине, и я вижу по ее лицу, каких сил ей это стоит. Чувствуя застрявший в горле ком, делаю несколько глотательных движений и пытаюсь расслабиться. Она сдвигает мне на колени половину альбома, который оказывается тяжелее, чем выглядит, и снова начинает листать.
Альбом заклеен фотографиями вдоль и поперек – невозможно понять, по какому принципу. По диагонали, внахлест, цветные и черно-белые, маленькие и большие. Но наконец я понимаю принцип. На всех фотографиях – мы с Иззи. Моя дрожащая рука ложится рядом с рукой мамы, и я провожу ею по снимкам, словно мое касание вернет все, что на них изображено. Вот Иззи впервые едет на велосипеде без опорных колес, вот она падает и смеется над ранкой на ноге, а я рядом плачу, потому что она поранилась. Моя рука движется дальше, единственное движение, которое вызывает одно воспоминание за другим.
Мы с Иззи после соревнований, в пропотевших трико, коротких спортивных брюках, белых кроссовках, с волейбольным мячом между нами и широченными улыбками на лицах. Вот мы едим спагетти из одной тарелки, и обе одновременно выловили за разные концы одну и ту же спагеттину. Мы на диване, уснули рядом, совершенно переплетясь друг с другом, с открытыми ртами, а сверху на нас Мо. Мы с мамой и папой. Счастливые.
Прежде папа постоянно фотографировал, они с фотоаппаратом были неразлучны, но с тех пор, как Иззи не стало, он сослал фотоаппарат в какой-то темный угол.
Мгновения, когда каждой клеточкой ощущаешь, что ты потерял, всегда переживаются как в первый раз. Они приходят снова и снова, но снова и снова будто впервые. Так, словно постоянно бередишь рану, тут же забывая, что делал это не раз. Скорбь – это особая форма памяти и забвения: вспоминая, испытываешь боль, но вспоминаешь опять, потому что забыл, как было больно. Сперва воспоминание похоже на объятие, а чуть позже, перед тем как, уступив место новому, уйти в небытие, оно сродни удару в лицо наотмашь. Но, даже зная это, все равно будешь вспоминать. Потому что этот краткий миг счастья стоит любой боли.
Мамина рука накрывает мою, и, в конце концов, именно поэтому, а не из-за старых фотографий, я начинаю рыдать.
– Да, – шепчет она, и голос у нее срывается. – Я тоже думаю, что пора что-то менять.
Нервничать меня заставляет не эта фраза и не то, с какой нежностью она смотрит на меня, а что-то, что висит между нами, словно невидимый листок, который еще не знает, улететь ему или упасть на землю.
Но я решительно гоню эти мысли прочь и, собравшись с духом, смотрю с мамой другие фотографии. Я переживаю все воспоминания, все прекрасные и тяжелые моменты и всю боль. Без конца переживаю все как в первый раз.
И когда мы закрываем альбом, кажется, что большая дыра зияет у меня не только в желудке.
Мама, шумно вздохнув, встает, чтобы убрать фотографии в ящик под кроватью. То, что альбом еще существует, граничит с чудом. Кроме этих снимков и вещей в той коробке у меня в комнате, в нашем доме нет ничего старого. Ничего из прошлого.
Мама, не говоря ни слова, выходит из комнаты, и это к лучшему, потому что в воздухе витает гораздо больше несказанного, чем я в состоянии вынести. Чуть позже я следую за ней, закрываю дверь родительской спальни и наконец иду туда, куда собиралась изначально. Кухня пуста, до меня доносятся приглушенные голоса из телевизора. На столе лежит дощечка со свежими бутербродами и немного салата в миске. Мюсли хаоса отменяются, но в душе я благодарю маму за то, что она мне это приготовила. Для меня это значит очень многое. Два бутерброда и маленькая порция салата значат для меня очень многое.
На следующий день меня мучают угрызения совести. Фотографии со всеми вызванными ими воспоминаниями, минуты, проведенные с мамой, так утомили меня и погрузили в размышления, что я впервые забыла написать Иззи. Событие под знаком «в первый раз» другого рода. И от этого страшно больно.
С Мо, лежащим у меня на плече, я иду вниз, мне хочется позавтракать с родителями. Мне не хочется больше скрываться, ведь мои изъяны, в конце концов, и не скрыть.
Неужели я опоздала? Быть не может. Но выглядит все не так, как всегда. Мама не носится по кухне как сумасшедшая, пытаясь спасти омлет, а папа не выбрасывает тост из-за того, что тот опять пригорел. Они сидят за столом, а стол пустой. Перед ними нет ничего, кроме какой-то брошюры. Мо, приподнявшись у меня на плече, старается сохранить равновесие и громко мяукает, и родители вздрагивают, словно мы их напугали. Так, словно я застигла их за каким-то занятием врасплох. Вверх по позвоночнику прокладывает себе путь дурное предчувствие, по рукам бегут мурашки, и я была бы рада поменять короткий синий топик на пуловер, чтобы не зябнуть посреди лета.
Даже папа смотрит на меня. Что-то изменилось, и мне на ум приходят мамины слова. Да, может, пора что-то изменить.
– Доброе утро! – говорят они оба в один голос.
–
– Мы немного припозднились с завтраком, прости, я сейчас… – голос у мамы почти срывается и, вставая, она чуть не стягивает со стола скатерть. Мама лихорадочно озирается, но, прежде чем успевает броситься в атаку, до нее дотягивается папа и удерживает за руку. Вздрогнув, она замирает, плечи ее опускаются, и она почти с мольбой смотрит на папу. Он ободряюще кивает ей, и они, не произнося ни слова, говорят так много, что у меня вот-вот заболит голова. Мама снова опускается на стул и, пытаясь взять себя в руки, крепко держится за папу.
– Ханна, – тихо говорит он. Эти пять букв проскальзывают сквозь меня. Он еще помнит мое имя, но помнит ли он, кто я?
Непроизвольно вытягиваюсь, держусь прямо, вздергиваю подбородок и, схватив Мо, укрепляю стены внутри и вокруг себя, и пусть я день за днем проклинаю их, но они здесь и защищают меня.
– Я… – начинает было папа и осекается, так сильно сдвинув брови к переносице, что вокруг глаз и на лбу образуются глубокие морщины, отчего он выглядит слишком серьезным, слишком задумчивым.
– Мы… – приходит ему на помощь мама. – Нам хотелось бы, чтобы ты присела.
Я не шевелюсь, мой взгляд перемещается с него на нее и на все то, что молча и невидимо лежит между нами тремя, на всю печаль, страх, страдания и воспоминания. На все, что было и чего больше нет.
– Пожалуйста, – добавляет она, и я, наконец, не выдержав, иду к ней. Я сажусь между ними, перекладываю Мо с плеча на колени и глажу его по шерсти снова и снова, словно мантру повторяю.
– Почти через четыре недели начнутся занятия в школе, как ты знаешь, и…
– Мы забрали тебя из школы, – врывается в мамину фразу папа, а она проводит рукой по лбу. Я испуганно хватаю ртом воздух. Что? Забрали из школы?
– Мы записали тебя в другое место, – отец сверлит меня взглядом. – Мы думаем, что дальше так продолжаться не может. Что мы должны что-то изменить. Обязаны, – прибавляет он, и слова его, как скалы в прибой, как гора среди бури – не сокрушить и с места не сдвинуть. Они стоят намертво.
Я дышу слишком часто, Мо впивается когтями мне в ноги, потому что я слишком сильно вцепляюсь пальцами в его шерсть.
Мне становится плохо.
Они хотят отослать меня прочь, они хотят отослать меня прочь, они хотят отослать меня прочь, отослать прочь, отослать прочь, отослать прочь. Прочь. В остатке именно это. Прочь.
– Школа, говорят, очень хорошая. – Мама и раньше всегда пыталась приукрашивать действительность. Я хватаю брошюру, открываю ее. На первых страницах изображено во всей красе солидное, окруженное лесом старое здание из серого камня, почти замок. Мне встречаются слова «частный», «интернат», «интенсивная поддержка», и с каждым следующим предложением, с каждой следующей перевернутой страницей я все больше понимаю, что такое «Святая Анна». Особое место для подростков со специфическими проблемами.
В моей голове тут же раздается голос Иззи, она бы сказала:
–
– Мы подумали, что, может быть, там тебе будет лучше. Может, в «Святой Анне» у тебя будет достаточно личного времени и пространства, и может… – голос у мамы срывается, она, дрожа, делает вдох, и предпринимает вторую попытку, – может, ты с кем-нибудь заговоришь.
– Раз уж ты не говоришь с нами. – Сказав это, папа тут же опускает глаза. Он не имеет в виду ничего плохого, я знаю, но от этого не менее больно. Я бы говорила, если бы могла. Или нет? В отчаянии отпускаю Мо и зарываюсь лицом в ладони. Снова и снова качаю головой, пока не подключается все тело, не начинает раскачиваться взад-вперед, и Мо не слетает с коленей. Пока мама не начинает гладить меня по голове.
– Нам это кажется самым лучшим решением, Ханна!
И сказав «нам», она не имеет в виду меня. Я, оскорбленно подняв голову, вскакиваю со стула, сметаю брошюру со стола, и та, помявшись, приземляется на полу. Мо с шипением удирает из кухни. Я в ярости! На маму с папой, на жизнь, на это мгновение. Я не хочу туда, я не другая и не чокнутая. Я всего лишь Ханна.
– Через несколько дней все новые ученики вместе едут в летний лагерь, это обязательно. Занятия в школе начнутся по расписанию, как и везде. – Папин голос звучит холодно. – Ты поедешь и будешь учиться в этой школе.
Спор окончен. Ему нет нужды произносить эти последние слова, они слышатся и так. Самое смешное, что мы вовсе не спорили. Как бы я могла спорить без слов? И что дал бы спор, притом что все, похоже, давно решено и решение непреложно?
Я лечу наверх, впервые, сколько себя помню, со всей силы хлопаю дверью и кричу безмолвным криком, громче которого не бывает.
Глава 7
Леви
НА СТАРТ, ВНИМАНИЕ, МАРШ!
– Леви! Ты слышишь меня? – гремит из коридора голос Макса.
Разумеется, слышу, я же не глухой. Он еще больше охрипнет, если и дальше будет так вопить.
– Леви! Тащи уже сюда свою задницу, иначе они уедут без тебя.
Его шаги слышатся все ближе, словно топочет целое стадо, и не проходит и пяти секунд, как его кулак принимается без остановки молотить по моей двери. От этого больно спине, потому что я сижу на полу, прислонясь к ней, чтобы никто не вошел.
Вещи мои собраны. Они были собраны уже две недели назад. Сегодня наконец-то отъезд, и я ощущаю себя так же, как и в тот раз, когда впервые ехал в лагерь: так дерьмово, что дальше некуда! Я не хочу. Не хочу, чтобы последний раз начинался уже сегодня, хотя до этого все торопил время.
Гитара лежит рядом, как и любимая бейсболка брата и большая дорожная сумка. Готовее не бывает.
– Леви, клянусь, если ты сейчас же не выйдешь, я дам тебе пинка под зад! – Представив себе, как Макс это делает, не могу удержаться от смеха. Он меньше меня ростом и, несмотря на терапию и регулярное питание, все такой же тщедушный. Он бы к моему заду и близко не подобрался.
– Макс, ну что ты так кричишь? Ты в здании не один.
О нет! Я ненадолго закрываю глаза.
– Леви! Ты в комнате?
– Да, – хриплю я, отодвигаясь, чтобы можно было открыть дверь. В нее протискивается Бен и тут же закрывает ее, что вызывает у Макса стон разочарования:
– Эй! Так нечестно!
– Да будет тебе, Макс! Как будто жизнь вас этому еще до школы не научила! – дружелюбно отзывается Бен с улыбкой на лице и опускается передо мной на колени.
– Все хорошо? – спрашивает он, и это очень мило с его стороны, ведь он прекрасно знает, что ничего хорошего нет. Этим вопросом он дает мне ощущение выбора. Позволяет решить, что я скажу и сколько – и скажу ли что-нибудь вообще.
Бен пристально смотрит на меня, белая борода резко контрастирует с загорелой кожей и еще почти черными волосами. Ему около пятидесяти, и он директор «Святой Анны». Бенедикт Франке, которого все зовут просто Бен. Он объяснил нам, что это место теперь для нас родное и каждый, кто здесь живет, член нашей семьи. Нет никаких причин создавать ненужную дистанцию, если мы вообще-то ищем близости. «
– Не знаю, – осторожно говорю я. Это ложь только наполовину.
– Понимаю, – говорит Бен, и он, пожалуй, единственный, кому я в этом верю. – А что ты знаешь?
Приглаживая волосы, ухожу от его взгляда. Я не хочу говорить, не хочу произносить эти слова. Тем более Бен прекрасно понимает, что происходит.
– Если произнести вслух, лучше не станет.
– Возможно, и так. Но если страдать молча, лучше тоже не станет. Иногда нужно сказать о своих страхах вслух, чтобы обнаружить, что бояться не стоит.
– Не понимаю, почему ты ушел с кафедры философии, – слегка огрызаюсь я.