В романе Беляева главное — это человеческая судьба Ихтиандра и человеческая цель экспериментов профессора Сальватора. Гениальный врач „искалечил“ индейского мальчика не в сомнительных интересах чистой науки, как „поняли“ в свое время Беляева некоторые критики. На вопрос прокурора, каким образом пришла ему мысль создать человека-рыбу, профессор отвечал: „Мысль все та же — человек не совершенен. Получив в процессе эволюционного развития большие преимущества по сравнению со своими животными предками, человек вместе с тем потерял многое из того, что имел на низших стадиях животного развития… Первая рыба среди людей и первый человек среди рыб, Ихтиандр не мог не чувствовать одиночества. Но если бы следом за ним и другие люди проникли в океан, жизнь стала бы совершенно иной“.
Нельзя не сочувствовать Сальватору, как бы ни были спорны его идеи с точки зрения моральной и медико-биологической, как бы ни были утопичны они в мире ненависти. Не следует, однако, смешивать позицию Сальватора с позицией автора, хотя и сам Сальватор, мечтая осчастливить человечество, знал цену миру, в котором живет. „Я не спешил попасть на скамью подсудимых… — объяснял он причину „засекреченности“ своих опытов, — я опасался, что мое изобретение в условиях нашего общественного строя принесет больше вреда, чем пользы. Вокруг Ихтиандра уже завязалась борьба… Ихтиандра отняли бы, чего доброго, генералы и адмиралы, чтобы заставить человека-амфибию топить военные корабли. Нет, я не мог Ихтиандра и ихтиандров сделать общим достоянием в стране, где борьба и алчность обращают высочайшие открытия в зло, увеличивая сумму человеческого страдания“.
Роман привлекает не только социальной остротой драмы Сальватора и Ихтиандра. Сальватор близок нам и своей революционной мыслью ученого. „Вы, кажется, приписываете себе качества всемогущего божества?“ — спросил его прокурор. Да, Сальватор „присвоил“ — не себе, науке! — божественную власть над природой. И пусть в будущем человек поручит переделку себя, скорее всего, не скальпелю хирурга, — важно само покушение Сальватора, второго отца Ихтиандра, на „божественное“ естество своего сына. Заслуга Беляева в том, что он выдвинул идею вмешательства в „святая святых“ — человеческую природу и зажег ее поэтическим вдохновением. Животное приспосабливается к среде. Человек приспосабливает среду к себе. Но высшее развитие разума — усовершенствование себя. Социальное и духовное развитие общества откроет дверь и биологическому совершенствованию. Так читается сегодня роман „Человек-амфибия“.
Мысль о всемогуществе науки у Беляева неотделима от захватывающих приключений, от поэтичных картин вольного полета Ихтиандра в безмолвии океанских глубин. Продолжая жюль-верновскую романтику освоения моря, Беляев приобщает нас к иному мироотношению. Но и сама по себе эта фантастическая романтика имела художественно-эмоциональную и научную ценность: скольких энтузиастов подвигнул роман Беляева на освоение голубого континента!
Нынче разрабатывается сразу несколько программ проникновения человека в гидрокосмос. Еще недавно исследователи беляевского творчества писали, что нынешние „люди-амфибии“ — аквалангисты — осуществили мечту о приходе человека в океан. Но это не совсем так.
В 1959 году профессор физиологии Лейденского университета Иоханнес Кильстра поставил серию опытов на мышах и собаках, заставляя их дышать перенасыщенной кислородом водой. Исследуются и другие пути „амфибизации“ — предварительное насыщение кислородом не окружающей воды, как в опытах Кильстра, но самого организма; извлечение кислорода из окружающей воды посредством особых пленок-мембран. В 1962 году патриарх акванавтики Жак-Ив Кусто на Втором международном конгрессе по подводным исследованиям заявил, что, по его мнению, через полвека сформируются новые люди, приспособленные к жизни под водой. Это будет достигнуто с помощью союза инженера и врача. Акванавтам будут вживлены миниатюрные аппараты, вводящие кислород непосредственно в кровь и удаляющие из нее углекислый газ. Легкие и все полости костей будут заполнены нейтральной несжимаемой жидкостью, а дыхательные центры заторможены. „Я вижу новую расу Гомо Акватикус — грядущее поколение, рожденное в подводных поселках и окончательно приспособившееся к новой окружающей среде“, — сказал Кусто. Одни из первых подводных домов — прообразы грядущих поселков, о которых мечтал Кусто, — были сооружены в крымской бухте Ласпи. Дома эти назывались „Ихтиандр-66“, „Ихтиандр-67“ и так далее. И сооружали их члены клуба аквалангистов „Ихтиандр“. Символично, не правда ли?
Нельзя не вспомнить, что подводный поселок впервые был описан опять-таки в романе Александра Беляева, Только уже не в „Человеке-амфибии“, а в „Подводных земледельцах“ (1930).
Мысль о несовершенстве человеческой природы волновала Беляева глубоко лично. С нее, как мы помним, и начиналось творчество писателя-фантаста, Сейчас журналисты чуть ли не с удивлением восклицают: „До Барнарда был… Доуэль!“ (кейптаунский врач Кристиан Барнард первым осуществил в 1967 году пересадку сердца). А ведь в свое время Беляева обвиняли в отсталости! „Рассказ „Голова профессора Доуэля“, — отвечал он на упреки литературной критики, — был написан мною, когда еще не существовало опытов не только С. С. Брюхоненко, но и его предшественников по оживлению изолированных органов. Сначала я написал рассказ, в котором фигурирует лишь оживленная голова. Только при переделке рассказа в роман я осмелился на создание двуединых людей (голова одного человека, приживленная к туловищу другого. —
Беляев не преувеличивал. Хотя и у этого романа были литературные предшественники (новелла немецкого писателя Карла Груннерта „Голова мистера Стойла“), вдохновлялся фантаст экспериментами отечественных ученых. Роман „Голова профессора Доуэля“ обсуждался в Первом ленинградском медицинском институте. Ценность его состояла, конечно, не в хирургических рекомендациях, да их там и нет, а в смелом задании науке, заключенном в этой метафоре: голова, которая продолжает жить; мозг, который не перестает мыслить, когда тело уже разрушилось. В трагическую историю профессора Доуэля Беляев вложил оптимистическую идею бессмертия человеческой мысли.
Фантастическая идея „Головы профессора Доуэля“ и поныне используется в десятках научно-фантастических произведений» но уже на качественно новом уровне, подсказанном развитием кибернетики. В новелле А. и Б. Стругацких «Свечи перед пультом» (1960) сознание умирающего ученого переносят в искусственный мозг. С последним вздохом человека заживет его индивидуальностью, его научным темпераментом биокибернетическая машина. Непривычно, страшновато и пока — сказочно.
Роман Беляева ценен не только тем, что привлек и продолжает привлекать внимание к волнующей научной задаче. Сегодня, может быть, еще важней, что Беляевым были хорошо разработаны социальные, психологические, нравственные, этические аспекты такого эксперимента. Академик Н. Амосов как-то сказал, что, если бы не было иного выхода, он ради того, чтобы сохранить счастье мыслить, смирился бы с вечной неподвижностью изолированной головы. Задача создания двуединого организма порождает еще более сложные нравственные вопросы. Романы Беляева как бы заблаговременно ставили их на широкое обсуждение.
Внутренний мир человека тоже интересовал Беляева как объект научной фантастики. В романе «Властелин мира» (1926) Штирнер вторгается в этот внутренний мир с помощью своей внушающей машины, заставляет женщину полюбить его, подчиняет своей воле людей в борьбе за власть. Фантастическое изобретение позволило писателю построить динамичный сюжет, создать захватывающие ситуации. Однако фабульная роль «внушающей машины» — не самая главная. Последняя часть романа — апофеоз мирного, гуманного применения внушения. Бывший кандидат в Наполеоны уснул, склонив голову на гриву льва; «Они мирно спали, даже не подозревая о тайниках их подсознательной жизни, куда сила человеческой мысли загнала все, что было в них страшного и опасного для окружающих». Этими строками завершается роман. «Нам не нужны теперь тюрьмы», — говорит советский инженер Качинский. Его прообразом послужил Б. Кажинский, проводивший вместе с известным дрессировщиком В. Дуровым (в романе Дугов) опыты по изменению психики животных. Раскаявшись, Штирнер с помощью своей машины внушил себе другую, неагрессивную индивидуальность, забыл преступное прошлое. Бывшие враги стали вместе работать над передачей мысли на расстояние, чтобы помогать рабочим объединять усилия, артистам и художникам — непосредственно сообщать образы зрителям и слушателям. Мыслепередача у Беляева — инструмент нравственного воспитания человека и совершенствования общества.
В романе «Человек, потерявший лицо» (1929) нарисована захватывающая перспектива искусственного воздействия на железы внутренней секреции. Но его герою, талантливому комику Тонио Престо, избавление от физической неполноценности приносит только несчастье. Красавицу кинозвезду, которую полюбил Тонио, интересовало лишь громкое имя уморительного карлика. Кинофирмам нужно было лишь его талантливое уродство. И когда Тонио обрел совершенное тело — он перестал быть капиталом. Его человеческая душа оказалась никому не нужна. Измененная внешность отняла у него даже права юридического лица: его не признают за Тонио Престо.
Правда, он сумел отомстить своим гонителям. Во главе разбойничьей шайки Тонио с помощью препаратов доктора Сорокина расправляется с прокурором, судьей, превращает губернатора штата в негра, чтобы заядлый расист на собственной шкуре испытал все прелести расовой дискриминации. Но такой финал, в духе истории о благородном разбойнике, не удовлетворял писателя.
Беляев переделал роман, возвысив Тонио до социальной борьбы. Актер становится режиссером, постановщиком разоблачительных фильмов, ведет борьбу с Голливудом. Новый роман — уже не о жертве общества, а о борце за справедливость — Беляев назвал «Человек, нашедший свое лицо» (1940).
В произведениях, которые условно (по существу, они глубже и шире) можно отнести к биологической фантастике, Беляев высказал, может быть, свои самые смелые и оригинальные идеи. Но и здесь он был связан научным правдоподобием. А в голове его теснились идеи и образы, не укладывавшиеся ни в какие возможности науки и техники. Не желая компрометировать молодой жанр научной фантастики, писатель замаскировал свою дерзость юмористическими ситуациями, шутливым тоном. Заголовки вроде «Ковер-самолет», «Творимые легенды и апокрифы», «Чертова мельница» как бы заранее отводили упрек в профанации науки. Небольшие новеллы избавляли от необходимости детально обосновывать те или иные гипотезы: сказочная фантастика просто не выдержала бы серьезного обоснования. Здесь велся вольный поиск, не ограниченный научно-фантастической традицией, В этих шутливых рассказах Беляев словно спорил с собой, испытывал сомнением саму науку, здесь начиналась та фантастика без берегов, с которой, вероятно, хорошо знаком современный читатель…
Все изобретения профессора Вагнера — волшебные. А сам Вагнер среди беляевских героев — личность особенная. Он наделен сказочной властью над природой. Он перестроил свой организм так, чтобы выводить токсины усталости и в бодрствующем состоянии, научился читать две книги одновременно, мыслить раздельно каждым полушарием головного мозга и так далее («Человек, который не спит»). Он пересадил слону мозг своего погибшего ассистента («Хойти-Тойти»), сделал проницаемыми материальные тела и сам теперь проходит сквозь стены («Гость из книжного шкапа»), И этот Мефистофель нашего времени пережил революцию и принял Советскую власть. «Никогда еще, — говорил Вагнер ее врагам, — столько научных экспедиций не бороздило вдоль и поперек великую страну… Никогда самая смелая мысль не встречала такого внимания и поддержки… А вы?..»
Из фантастических юморесок вырастает образ не менее значительный, чем гуманист Сальватор («Человек-амфибия») или антифашист Лео Цандер («Прыжок в ничто»). Немножко, может быть, автобиографичный и в то же время — сродни средневековому алхимику. В иных эпизодах профессор Вагнер выступает чуть ли не бароном Мюнхгаузеном. А другие настолько правдоподобны, что напоминают о вполне реальных энтузиастах-ученых тех трудных послереволюционных лет. И это, между прочим, помогает нам, современным читателям, слой за слоем снимать с вагнеровских чудес маскирующие вуали юмора и приключенчества. Сложный сплав сказки с научной фантазией дает нам почувствовать какую-то долю возможного в невозможном. Мол, не таится ли в такой вот научной сказке зародыш подлинного открытия? Фигура Вагнера возникла у Беляева, чтобы замаскировать и в то же время высказать эту мысль. Иначе трудно понять, почему Вагнер выступает героем целого цикла новелл, трудно подыскать другое объяснение тому, что автор добротных научно-фантастических произведений обратился вдруг к такой фантастике.
«Изобретения профессора Вагнера» были как бы штрихами новой картины знания, которая еще неотчетливо проглядывала за классическим профилем науки начала XX века. Фигура Вагнера запечатлела возвращение фантастической литературы — после жюль-верновских ученых-чудаков и практичных ученых Уэллса — к каким-то чертам чародея чернокнижника. Таинственное его всемогущество сродни духу науки нашего века, замахнувшейся на «здравый смысл» минувшего столетия. Открывая относительность аксиом старого естествознания, современная наука развязывала поистине сказочные силы, равно способные вознести человека в рай и низвергнуть в ад. Беляев уловил, хотя вряд ли до конца осознавал, драматизм Вагнеров, обретших такое могущество.
В творчестве Беляева нашла продолжение традиция сатирической фантастики Алексея Толстого и, может быть, Маяковского. Автор «Прыжка в ничто» и «Продавца воздуха», «Острова Погибших Кораблей» и «Человека, потерявшего свое лицо»; «Отворотного средства» и «Мистера Смеха» владел широким спектром смешного — от мягкой улыбки до ядовитой иронии. Писатель часто переосмыслял юмористические образы и коллизии в фантастические, фантастические — в сатирические и разоблачительные. Многие страницы его романов и рассказов запечатлели несомненное дарование сатирика, по природе близкое фантастике. Некоторые образы капиталистов близки персонажам памфлетов Горького, направленных против служителей Желтого Дьявола. Беляев внес свою лепту в формирование на русской национальной почве фантастического романа-памфлета. Л. Лагин в романе «Патент АВ» шел по следам биологической гипотезы, использованной Беляевым в двух романах о Тонио Престо. Однако в отличие от Лагина для Беляева фантастическая идея представляла самостоятельную ценность. Он и в сатирическом романе не удовлетворялся использованием научной фантастики в качестве простого «сюжетоносителя». В романе «Прыжок в ничто» сатира неотделимо переплелась с научной фантастикой. Капиталисты возвышенно говорят здесь о своем бегстве на другие планеты, как о спасении «чистых» от революционного потопа, нарекают свою ракету ковчегом… Святой отец, отбирая лимитированный центнер багажа, отодвигает в сторону писцу духовную и набивает сундук гастрономическими соблазнами. Попытка «чистых» — финансовых воротил и светских бездельников, церковников и реакционного философа-романтика — основать на «обетованной» планете библейскую колонию потерпела позорный крах. Перед нами кучка дикарей, готовых вцепиться друг другу в глотку из-за горстки бесполезных здесь, на Венере, драгоценных камней.
Наконец, Беляев сделал саму природу смешного объектом научно-фантастического исследования. Герой рассказа «Мистер Смех» (1937) Спольдинг, изучающий перед зеркалом свои гримасы, — это отчасти и сам Беляев, каким он запечатлен на шутливых фотографиях из семейного альбома (эти фотографии опубликованы в восьмом томе Собрания сочинений, изданного в 1963–1965 гг. издательством «Молодая гвардия»). Спольдинг научно разработал психологию смеха и добился мировой славы, но в конце концов сам оказался жертвой собственного искусства. «Я анализировал, машинизировал живой смех. И тем самым я убил его… И я, фабрикант смеха, сам больше уже никогда в жизни не буду смеяться». Впрочем, на самом деле драма сложнее: «Спольдинга убил дух американской машинизации», — заметил врач.
В этом рассказе Беляев выразил уверенность в возможности изучения эмоциональной жизни человека на самом сложном ее уровне. Размышляя об «аппарате, при помощи которого можно было бы механически фабриковать мелодии, ну, хоть бы так, как получается итоговая цифра на арифмометре», писатель в какой-то мере предугадал возможности современных электронных вычислительных машин (известно, что ЭВМ «сочиняют» музыку и стихи).
Художественный диапазон Беляева многообразен — от полу сказочного цикла о волшебствах профессора Вагнера до серии романов, повестей, этюдов и очерков, популяризирующих крупные научные идеи. Может показаться, что в этой второй линии своего творчества Беляев был предтечей фантастики «ближнего прицела». Но он не прятался за науку официальную, признанную. Он популяризировал, например, космические проекты Циолковского, которые считались тогда несостоятельными, едва ли не сказочными. Циолковский на десятилетия опередил свое время, — и не столько технические возможности, сколько узкие представления о целесообразности, о необходимости для человечества того или иного изобретения. И вот это второе, человеческое, лицо его замыслов писатель-фантаст Беляев разглядел куда лучше иных специалистов.
Например, цельнометаллический дирижабль Циолковского — надежный, экономичный, долговечный — до сих пор бороздит воздушный океан лишь в романе Беляева, Правда, в последние годы интерес к дирижаблестроению вырос, В разных странах появились уже современные воздушные корабли, созданные с применением новейших синтетических материалов и оснащенные ЭВМ, Возможно, не за горами и тот день, когда в первый полет отправится цельнометаллический дирижабль, построенный по идеям Циолковского.
Роман «Воздушный корабль» начал печататься в журнале «Вокруг света» в конце 1934 года. Вскоре редакция получила письмо из Калуги:
«Рассказ… остроумно написан и достаточно научен для фантазии. Позволю себе изъявить удовольствие тов. Беляеву и почтенной редакции журнала. Прошу тов. Беляева прислать мне наложенным платежом его другой фантастический рассказ, посвященный межпланетным скитаниям, который я нигде не мог достать. Надеюсь и в нем найти хорошее…».
Это был роман «Прыжок в ничто» (1933). В предисловии ко второму его изданию знаменитый ученый писал, что роман Беляева представляется ему «наиболее содержательным и научным» из всех известных тогда произведений о космических путешествиях. А обращаясь к Беляеву, добавлял (цитируем сохранившийся в архиве набросок письма): «Что касается до посвящения его мне, то я считаю это Вашей любезностью и честью для себя».
Поддержка окрылила Беляева. «Ваш теплый отзыв о моем романе, — отвечал он, — придает мне силы в нелегкой борьбе за создание научно-фантастических произведений». Циолковский консультировал второе издание «Прыжка в ничто», входил в детали. «Я уже исправил текст согласно Вашим замечаниям, — сообщал Беляев в другом письме. — Во втором издании редакция только несколько облегчает „научную нагрузку“ — снимает „Дневник Ганса“ и кое-какие длинноты в тексте, которые, по мнению читателей, несколько тяжелы для беллетристического произведения». «Расширил и третью часть романа — на Венере, — введя несколько занимательных приключений, с целью сделать роман более интересным для широкого читателя». «При исправлении по Вашим замечаниям я сделал только одно маленькое отступление: Вы пишете: „Скорость туманностей около 10 000 километров в сек.“, — это я внес в текст, но дальше пишу, что есть туманности и с большими скоростями…»
Отступление, впрочем, было не только в этом, Беляев не принял совет Циолковского снять упоминание о теории относительности и вытекающем из нее парадоксе времени (когда время в ракете, несущейся со скоростью, близкой к скорости света, замедляется по отношению к земному).
Популяризируя, писатель, как видим, не исключал спорного и выдвигал свои, ни у кого не заимствованные, фантастические идеи. Известный популяризатор науки Перельман, например, осуждал Беляева за то, что в «Прыжке в ничто» ракету намереваются разогнать до субсветовой скорости при помощи чересчур «проблематической для технического пользования» внутриатомной энергии. Но Беляев смотрел в будущее: без столь мощной энергетической установки, как ядерный двигатель, невозможны дальние космические полеты. Современная наука настойчиво ищет в этом направлении, а что касается современной научной фантастики, то она давно уже оснастила ядерными установками свой звездный флот. Беляев оптимистичнее Циолковского оценил и сроки выхода человека в космос. Как он и предсказывал, первые орбитальные полеты были осуществлены младшими современниками Циолковского. Сам же ученый, до того как он нашел возможность обойтись без водородо-кислородного горючего, отодвигал это событие на несколько столетий.
В эпизодах на Венере мы найдем в романе Беляева не только приключения, но и довольно логичный — по тем временам — взгляд на формы внеземной жизни. «Кроты», горячим телом проплавляющие ходы в снеговой толще, шестирукие обезьянолюди в многоэтажных венерианских лесах и прочие диковинки — все это не буйная неуправляемая фантазия, а образы, навеянные научными представлениями того времени. Беляев знал, что природно-температурные контрасты на Венере более резки, чем на Земле, и, если в таких условиях вообще возможна жизнь, она должна была выработать какие-то более активные приспособительные признаки. Не обязательно, конечно, шесть рук, но это ведь, так сказать, биологическая метафора.
Беляева интересовали не только космические проекты. Он жаловался Циолковскому на то, что при переезде пропали книги: «Среди этих книг были между прочим о „переделке Земли“, заселении экваториальных стран и проч. С этими Вашими идеями широкая публика менее знакома, мне хотелось бы популяризировать и эти идеи».
В середине 1935 года тяжело больной Беляев писал Циолковскому, что, не будучи в состоянии работать, обдумывает «новый роман — „Вторая Луна“ — об искусственном спутнике Земли — постоянной стратосферной станции для научных наблюдений. Надеюсь, что Вы не откажете мне в Ваших дружеских и ценных указаниях и советах.
Простите, что пишу карандашом, — я лежу уже 4 месяца.
От души желаю Вам скорее поправиться, искренне любящий и уважающий Вас А. Беляев».
На оборотной стороне листка с трудом можно разобрать дрожащие строки, выведенные слабеющей рукой Циолковского:
«Дорогой Александр Романович.
Спасибо за обстоятельный ответ. Ваша болезнь, как и моя, результат напряженных трудов. Надо меньше работать. Относительно советов — прошу почитать мои книжки — там все научно (Цели, Вне Земли и проч.).
Обещать же, ввиду моей слабости, ничего не могу.
К. Циолковский».
Это было одно из последних писем ученого. «Вторая Луна» в память Константина Эдуардовича Циолковского названа была «Звезда КЭЦ».
В «Звезде КЭЦ» (1936), «Лаборатории Дубльвэ» (1938), «Под небом Арктики» (1938) Беляева занимала тема коммунистического будущего. В его раннем романе «Борьба в эфире» авантюрный сюжет заглушал незатейливые утопические наброски. Теперь он стремился создать роман о будущем на добротной научно-фантастической основе. Советская социальная фантастика пересекалась с научно-технической не только своей устремленностью в будущее, но и своим художественным методом. «Социальная часть советских научно-фантастических произведений, — писал Беляев, — должна иметь такое же научное основание, как и часть научно-техническая».
Беляев сознавал, что со временем уйдет в прошлое классовый антагонизм, исчезнет противоположность между физическим и умственным трудом и так далее. В романе о коммунизме, говорил он, писатель должен «предугадать конфликты положительных героев между собой, угадать хотя бы 2–3 черточки в характере человека будущего». В произведении о сравнительно близком завтра «может и должна быть использована для сюжета борьба с осколками класса эксплуататоров, с вредителями, шпионами, диверсантами. Но роман, описывающий бесклассовое общество эпохи коммунизма, должен уже иметь какие-то совершенно новые сюжетные основы».
Какие же? «С этим вопросом, — рассказывал Беляев, — я обращался к десяткам авторитетных людей, вплоть до покойного А. В. Луначарского, и в лучшем случае получал ответ в виде абстрактной формулы: „на борьбе старого с новым“». Писателю же нужны были конкретные коллизии и обстоятельства, чтобы развернуть живое действие. Он не чувствовал себя уверенно в психологической обрисовке своих героев: «Образы не всегда удаются, язык не всегда богат». Ленинградский писатель Лев Успенский вспоминал, как однажды они с Беляевым остановились в Русском музее перед полотном Ивана Айвазовского «Прощай, свободная стихия». Фигура Пушкина на этой картине принадлежит другому великому русскому художнику, Илье Репину. Беляев сокрушенно вздохнул: «Вот если бы в мои романы кто-то взялся бы так же вписывать живых людей!..» Хорошо знавший Беляева поэт Всеволод Азаров справедливо говорил; «Сюжет — вот над чем он ощущал свою власть». Беляев умело сплетал фабулу, искусно перебивал действие «на самом интересном месте», владел сотней других приемов приключенческого мастерства. Поэтому он невольно и в романе о будущем тянулся к привычному жанру, где, по его словам, «все держится на быстром развитии действия, на динамике, на стремительной смене эпизодов; здесь герои познаются главным образом не по их описательной характеристике, не по их переживаниям, а по внешним поступкам». Здесь он мог применить хорошо освоенные приемы.
Беляев понимал, что социальный роман о будущем должен включать более обширные, чем обычный научно-фантастический, размышления о морали, описания быта и так далее. А «при обилии описаний сюжет не может быть слишком острым, захватывающим, иначе читатель начнет пропускать описания». Именно поэтому роман «Лаборатория Дубльвэ», говорил Беляев, «получился не очень занимательным по сюжету».
Беляев думал и о другом. Он сомневался: «Захватит ли герой будущего и его борьба читателя сегодняшнего дня, который не преодолел еще в собственном сознании пережитков капитализма и воспитан на более грубых — вплоть до физических — представлениях борьбы?» Увлекут ли такого читателя совсем иные конфликты? Не покажется ли ему человек будущего — «с огромным самообладанием, умением сдерживать себя — бесчувственным, бездушным, холодным, не вызывающим симпатий»?
Теоретически Беляев сознавал, что автор социального романа не должен приспосабливаться к потребителю приключенческой фантастики, но на деле он все же вернулся к «сюжетному» стандарту, правда, несколько измененному. В одном романе мы вместе с американским рабочим и сопровождающим его советским инженером совершаем путешествие по обжитом), механизированному Северу («Под небом Арктики»). В другом вместе с героями, которые ищут и никак не могут встретить друг друга, попадаем на внеземную орбитальную лабораторию («Звезда КЭЦ»). Мы видим удивительные технические достижения, а людей — деловито нажимающими кнопки, борющимися с природой и тому подобное. О чем они думают, о чем говорят, как относятся друг к другу? Какой вообще будет человеческая жизнь, когда в ней не станет гангстеров-бизнесменов («Продавец воздуха») и новоявленных рабовладельцев («Человек-амфибия»), претендентов на мировое господство («Властелин мира») и врачей-преступников («Голова профессора Доуэля»)? Неужели тогда останется только показывать успехи свободного труда да по случайности попадать в приключения?
Новые социальные отношения только-только начинали зарождаться, их нельзя было целиком предугадать. Беляев же надеялся построить модель будущего умозрительно («…автор, — писал он, — на свой страх и риск, принужден экстраполировать законы диалектического развития»). Для социально-фантастического романа такой путь был малопригоден. Живая действительность вносит в социальную теорию поправки куда более сложные и неожиданные, чем в естественнонаучную. С другой стороны, Беляев склонен был прямолинейно переносить в завтрашний день свои наблюдения над современностью. «В одном романе о будущем, — писал он, — я поставил целью показать многообразие вкусов человека будущего. Никаких стандартов в быту… одних героев я изображаю как любителей ультрамодернизированной домашней обстановки — мебели и пр., других — любителями старинной мебели». Казалось бы, все верно: каждому по потребности. Но ведь расцвет высших потребностей, весьма возможно, поведет как раз к известной стандартизации низших…
Беляев не мельчил идеал. Это, говорил он, «социалистическое отношение к труду, государству и общественной собственности, любовь к родине, готовность к самопожертвованию во имя ее, героизм». Он крупным планом видел основу, на которой разовьется человек будущего, и у него были интересные соображения на этот счет. В повести «Золотая гора» (1929) журналист-американец, наблюдая сотрудников научной лаборатории, «все больше удивлялся этим людям. Их психология казалась ему необычной. Быть может, это психология будущего человека? Эта глубина переживаний и вместе с тем умение быстро переключить свое внимание на другое, сосредоточить все свои душевные силы на одном предмете…».
Искания Беляева в этой области не получили полноценного художественного воплощения. Объясняя, почему в «Лаборатории Дубльвэ» он не решился «дать характеристики людей» и вместо того перенес внимание «на описание городов будущего», Беляев признавался, что у него оказалось «недостаточно материала». Вероятно, писатель хуже знал тех своих современников, кто шел в Завтра. Ведь в своих прежних сюжетах он привык к иному герою. Но дело было не только в его личных возможностях, а и в небольшом в то время историческом опыте советского образа жизни.
Если первая жизнь Александра Беляева — с рождения до выхода в свет новенького, свежо и остро пахнущего типографской краской номера «Всемирного следопыта» с рассказом «Голова профессора Доуэля», если вторая его жизнь — с этого дня и до 6 января 1942 года, когда писателя не стало, то третья длится по сей день и будет продолжаться еще долго. Это жизнь его книг. Выйдя из-под пера Беляева и вроде бы до конца отделившись от автора, книги продолжают нести в себе частицу его души его любви к людям и ненависти к любым угнетателям, будь то колонизаторы, фашисты, рабовладельцы, чем бы ни угрожали они окружающим: пушками или миллионами.
Враги платят ему взаимностью.
Когда оккупанты узнают, что в городе Пушкине живет известный писатель-фантаст Александр Беляев, сообщает его биограф О. Орлов, им «заинтересовывается гестапо. Исчезает папка с документами. Немцы роются в книгах и бумагах Беляева». Надо сказать, гитлеровцы вообще относились к писателям-фантастам с пристальным вниманием, Герберт Джордж Уэллс, например, был занесен в список тех англичан, которые должны быть уничтожены немедленно по завершении операции «Морской лев» — так назывался план оккупации вермахтом Британских островов.
Книги Беляева запрещала франкистская цензура в Испании.
В шестидесятые годы аргентинские таможенники сожгли сборник научно-фантастических произведений Беляева, что не слишком удивительно — ведь именно в Аргентине происходят события «Человека-амфибии»… Своими действиями все они подтверждали слова, написанные когда-то Назымом Хикметом Полю Робсону: «Если они не дают нам петь — значит, боятся нас!».
Книги Беляева идут по свету. Они переведены уже на множество языков: английский и немецкий, французский и польский, болгарский и финский, монгольский и итальянский, испанский и хинди… И каждый год то в одной, то в другой стране появляются новые переводы.
Только за годы, прошедшие после смерти Александра Беляева, его книги были изданы общим тиражом в несколько миллионов экземпляров. Было выпущено первое, а к столетию со дня его рождения вышло и второе Собрание его сочинений.
В 1930 году, когда отмечался пятилетний юбилей «Всемирного следопыта», редакция опубликовала статью о работе журнала. В ней сообщалось, что на вопрос читательской анкеты: «Какие произведения понравились вам больше других?» — был получен единогласный ответ: «Человек-амфибия». И сегодня, когда в клубах любителей фантастики распространяются подобные анкеты, имя Беляева по-прежнему оказывается одним из первых, наряду с классиками мировой научной фантастики и сегодняшними ее мастерами.
ЧЕЛОВЕК-АМФИБИЯ
Часть первая
«МОРСКОЙ ДЬЯВОЛ»
Наступила душная январская ночь аргентинского лета. Черное небо покрылось звездами. «Медуза» спокойно стояла на якоре. Тишина ночи не нарушалась ни всплеском волны, ни скрипом снастей. Казалось, океан спал глубоким сном.
На палубе шхуны[1] лежали полуголые ловцы жемчуга. Утомленные работой и горячим солнцем, они ворочались, вздыхали, вскрикивали в тяжелой дремоте. Руки и ноги у них нервно подергивались. Быть может, во сне они видели своих врагов — акул. В эти жаркие безветренные дни люди так уставали, что, окончив лов, не могли даже поднять на палубу лодки. Впрочем, это было не нужно; ничто не предвещало перемены погоды. И лодки оставались на ночь на воде, привязанные у якорной цепи. Реи не были выровнены, такелаж[2] плохо подтянут, неубранный кливер[3] чуть-чуть вздрагивал при слабом дуновении ветерка. Все пространство палубы между баком[4] и ютом[5] было завалено грудами раковин-жемчужниц, обломками кораллового известняка, веревками, на которых ловцы опускаются на дно, холщовыми мешками, куда они кладут найденные раковины, пустыми бочонками. Возле бизань-мачты[6] стояла большая бочка с пресной водой и железным ковшом на цепочке. Вокруг бочки на палубе виднелось темное пятно от пролитой воды.
От времени до времени то один, то другой ловец поднимался, шатаясь в полусне, и, наступая на ноги и руки спящих, брел к бочке с водой. Не раскрывая глаз, он выпивал ковш воды и валился куда попало, словно пил он не воду, а чистый спирт. Ловцов томила жажда: утром перед работой есть опасно — слишком уж сильное давление испытывает человек в воде, — поэтому работали весь день натощак, пока в воде не становилось темно, и только перед сном они могли поесть, а кормили их солониной.
Ночью на вахте стоял индеец Бальтазар. Он был ближайшим помощником капитана Педро Зуриты, владельца шхуны «Медуза».
В молодости Бальтазар был известным ловцом жемчуга: он мог пробыть под водою девяносто и даже сто секунд — вдвое больше обычного.
«Почему? Потому, что в наше время умели учить и начинали обучать нас с детства, — рассказывал Бальтазар молодым ловцам жемчуга. — Я был еще мальчишкой лет десяти, когда отец отдал меня в ученье на тендер к Хозе. У него было двенадцать ребят учеников. Учил он нас так. Бросит в воду белый камень или раковину и прикажет: „Ныряй, доставай!“ И каждый раз бросает все глубже. Не достанешь — выпорет линем[7] или плетью и бросит в воду, как собачонку. „Ныряй снова!“ Так и научил нас нырять. Потом стал приучать к тому, чтобы мы привыкли дольше находиться под водою. Старый опытный ловец опустится на дно и привяжет к якорю корзинку или сеть. А мы потом ныряем и под водой отвязываем. И пока не отвяжешь, наверх не показывайся. А покажешься — получай плеть или линь.
Били нас нещадно. Не многие выдержали. Но я стал первым ловцом во всем округе. Хорошо зарабатывал».
Состарившись, Бальтазар оставил опасный промысел искателя жемчуга. Его левая нога была изуродована зубами акулы, его бок изодрала якорная цепь. Он имел в Буэнос-Айресе небольшую лавку и торговал жемчугом, кораллами, раковинами и морскими редкостями. Но на берегу он скучал и потому нередко отправлялся на жемчужный лов. Промышленники ценили его. Никто лучше Бальтазара не знал Ла-Платского залива, его берегов и тех мест, где водятся жемчужные раковины. Ловцы уважали его. Он умел угодить всем — и ловцам и хозяевам.
Молодых ловцов он учил всем секретам промысла: как задерживать дыхание, как отражать нападение акул, а под хорошую руку — и тому, как припрятать от хозяина редкую жемчужину.
Промышленники же, владельцы шхун, знали и ценили его за то, что он умел по одному взгляду безошибочно оценивать жемчужины и быстро отбирать в пользу хозяина наилучшие.
Поэтому промышленники охотно брали его с собой как помощника и советчика.
Бальтазар сидел на бочонке и медленно курил толстую сигару. Свет от фонаря, прикрепленного к мачте, падал на его лицо. Оно было продолговатое, не скуластое, с правильным носом и большими красивыми глазами — лицо арауканца[8]. Веки Бальтазара тяжело опускались и медленно поднимались. Он дремал. Но если спали его глаза, то уши его не спали. Они бодрствовали и предупреждали об опасности даже во время глубокого сна. Но теперь Бальтазар слышал только вздохи и бормотание спящих. С берега тянуло запахом гниющих моллюсков-жемчужниц, — их оставляли гнить, чтобы легче выбирать жемчужины: раковину живого моллюска нелегко вскрыть. Этот запах непривычному человеку показался бы отвратительным, но Бальтазар не без удовольствия вдыхал его. Ему, бродяге, искателю жемчуга, этот запах напоминал о радостях привольной жизни и волнующих опасностях моря.
После выборки жемчуга самые крупные раковины переносили на «Медузу».
Зурита был расчетлив: раковины он продавал на фабрику, где из них делали пуговицы и запонки.
Бальтазар спал. Скоро выпала из ослабевших пальцев и сигара. Голова склонилась на грудь.
Но вот до его сознания дошел какой-то звук, доносившийся далеко с океана. Звук повторился ближе. Бальтазар открыл глаза. Казалось, кто-то трубил в рог, а потом как будто бодрый молодой человеческий голос крикнул: «А!» — и затем октавой выше: «А-a!»
Музыкальный звук трубы не походил на резкое звучание пароходной сирены, а веселый возглас совсем не напоминал крика о помощи утопающего. Это было что-то новое, неизвестное. Бальтазар поднялся; ему казалось, будто сразу посвежело. Он подошел к борту и зорко оглядел гладь океана. Безлюдье. Тишина. Бальтазар толкнул ногой лежавшего на палубе индейца и, когда тот поднялся, тихо сказал:
— Кричит. Это, наверно, он.
— Я не слышу, — так же тихо ответил индеец-гурон[9], стоя на коленях и прислушиваясь.
И вдруг тишину вновь нарушил звук трубы и крик:
— А-а!..
Гурон, услышав этот звук, пригнулся, как под ударом бича.
— Да, это, наверно, он, — сказал гурон, лязгая от страха зубами.
Проснулись и другие ловцы. Они сползли к освещенному фонарем месту, как бы ища защиты от темноты в слабых лучах желтоватого света. Все сидели, прижавшись друг к другу, напряженно прислушиваясь. Звук трубы и голос послышались еще раз вдалеке, и потом все замолкло.
— Это он…
— Морской дьявол, — шептали рыбаки.