Летом за нами с Надькой по всему поселку гоняла тачка – желтый жигуль. Там были парни, которым нравилось нас пугать тем, что они нас затащат в машину и увезут на озеро. Мы с громким визжанием от них убегали, а Димка с Приозерской все видел и после этого стал смотреть только на нас и при встречах махать мне рукой. Один раз мы с Надькой намазали губы помадой и гуляли, а он с другом ехал на мопеде. И они нам крикнули: «Привет, красавицы!»
Все вечера мы сидели на пруду, что на обочине шоссе, – оттуда видны все парни: Жека с сигаретой, Серый, Ванька, № 1 и № 2, и все, кто вечером ошивается на шоссе. Мы там в картишки дулись. Еще у нас было развлечение: тормозить проезжие машины. Как-то мы с двумя Надьками сели на шоссе в подобие позы лотоса. Так мы познакомились с двумя мотоциклистами: № 1 и № 2. Они потом, проезжая мимо нас, все время посылали нам воздушные поцелуи вперемешку с факами.
У меня были две сигареты, – одна чуть сожженная, и зажигалка. Одну сигарету мне летом подарил Жека, другую Люська, а зажигалку купила я сама. Сигарету, подаренную Люськой, мы решили выкурить в подъезде. Люська сделала три затяжки, а я попробовала только одну, но ничего не почувствовала, потому что пришлось срочно тушить сигарету, – кто-то вошел в подъезд. Дома я хранила эти две сигареты в потайном отделении моего старого портфеля.
Люська, вернувшись из больницы, рассказала мне о парне, с которым она там познакомилась и который пытался ее изнасиловать или, по крайней мере, поцеловать. В школе мне рассказали сплетню, что Яновский пригласил к себе домой Лену Бахтину, чтобы поебаться. Но когда она пришла, в самый последний момент у него не встал.
Когда меня оставляли в покое, я исписывала стихами тетрадь за тетрадью.
«Если бы все люди увидели друг друга в истинном свете, они мгновенно побежали бы извиняться друг перед другом и обниматься», – думала я. Когда я лежала и слушала музыку, меня касался луч света, и мне хотелось пожертвовать собой для человечества. Когда я не знала, как поступить, я спрашивала себя: а как поступил бы ангел?
Летом мы с мамой и Бобом ездили на Невский. Мы взяли себе такси на всю дорогу, а в конце поездки собирались идти на «Лебединое озеро». Я была одета во все белое: вельветовые брюки и блузку, а мама была одета по-спортивному. Такси нас ждало, а мы пошли в автопарк на Конюшенной площади, чтобы мама переоделась. И вот, выходя из автопарка, я увидела черную длинную машину, а в ней молодого человека. Он был уже взрослый – старше двадцати, но, наверное, младше тридцати лет. Он был невероятно красив. Молодой человек смотрел на меня, не отрываясь, и я полюбила его с первого взгляда. Мы подошли к такси, и мама с Бобом и водителем начали болтать, а я стояла снаружи и смотрела на него, время от времени отводя глаза. Но он ни разу не отвел глаз. Потом он, не отводя глаз, стал выходить из машины. Увидев, что он идет ко мне, я испугалась, – мне было только двенадцать. И я юркнула в наше такси, а через несколько секунд снова вылезла и увидела, что он опять в машине и смотрит на меня. Потом мама с Бобом решили отпустить такси, и мы пошли в сторону от его машины. Я последний раз обернулась и увидела, что он машет мне рукой, тонкой и красивой, как у принца.
В седьмом классе мне разрешали ходить в школу одной, но бабушка обязательно спускала меня на лифте и выводила из подъезда, и, с ее слов, подъезд казался мне местом грабежей, убийств и тусовок наркоманов.
В школьном коридоре Мошинков из 9-го Б сказал Люське: «Я тебя хочу», – и заржал.
Люська рассказала мне, что ее бабушка думает, что Люська переспала с половиной школы, будто Люська спит со своим отцом, и даже будто у меня есть мужчина.
Впервые со мной пытались познакомиться, когда мне было десять лет. Мы с бабушкой и дедушкой поздним вечером возвращались из гостей и шли по переходу метро. На мне была куртка, а из-под нее торчала нарядная серебряная юбка, и волосы, длиной ниже пояса, были распущены. Я немного отстала от своих, и за мной пошел парень-грузин и сказал: «Дэвушка, повернысь, апельсин дам». Я повернулась, и он сказал: «Кра-а-асывый деэвушка!» Люська, узнав об этом, потом целую неделю заставляла меня повторять этот рассказ во всех подробностях.
В поликлинике мне прокололи вену на одной руке, но кровь не шла. Прокололи вену на другой руке, и там тоже не шла. Так и не смогли взять кровь на анализ.
Я просыпалась с мыслью: «Опять вставать?» и засыпала с мыслью: «Опять спать?» Я думала, что мне скучно жить, и жила из чувства ответственности и с надеждой на будущее.
Четырнадцатого декабря девяносто восьмого года на улице был мороз минус двадцать один. Бабушка пыталась заставить меня есть гречневую кашу, я отпиралась, потому что и так ела кашу каждый будний день и мне было обидно есть ее еще и в выходной день, и бабушка, сказав: «На нас с дедушкой не рассчитывай, мы уходим!», хлопнула дверью. За день до этого, когда мы с бабушкой поссорились, она на меня жаловалась маме с дедушкой и кричала как можно громче, чтобы я все слышала, видимо, желая, чтобы я расплакалась и стала просить прощения: «Эта дрянь меня не слушается! Хамка! Надо наказывать! Смотрите, что у вас выросло!» Тогда я вошла и рассмеялась ей в лицо.
Бабушка говорила про меня: «Я еще не встречала ребенка с таким ужасным характером!»
На досуге я часто листала наши фотоальбомы и придумывала по фотографиям истории и сказки. Была целая серия фотографий меня в девятилетнем возрасте в бальных платьях и с прическами старинных дам. Маме нравилось делать из меня куклу, она красила мне лицо, сооружала замысловатые прически из моих длинных волос, обряжала меня то в голубой гипюр, то в розовый атлас, то в золотую и серебряную парчу. Одно из платьев мама привезла из Франции, другое сшила на заказ, а несколько были ее собственными вечерними платьями. У мамы были накладные золотые локоны, и она прикрепляла их к моим темным волосам. Позировала я и в ее многочисленных блондинистых париках, и с голыми ножками и на каблуках, с лукавым взглядом и яблоком в руке. Серия фотографий «мечта педофила». На следующих фотографиях я в двух «деловых» бархатных костюмчиках, красном и голубом, в неприлично короткой юбке с пышным белым жабо на блузке и в блестящих серебряных лосинах. Эти костюмчики мне купила мама и сказала, чтобы я в них ходила в школу каждый день. Это был второй класс. Костюмчики были красивые, но ходить в них мне было стыдно из-за этих коротких юбок, блестящих лосин и жабо. Но делать было нечего, и я ходила в них, еще больше замыкаясь от одноклассников, стараясь не обращать внимания на их насмешки и замечания учителей, которые запрещали приходить в школу в лосинах. Я верила маме, что костюмчики красивые, учительницы – совковые синие чулки, а другие девочки просто мне завидуют. Так я и приходила в класс, вся нелепо, кукольно, непристойно красивая, садилась за парту и смотрела отсутствующим взглядом в никуда. Дальше шли фотографии с дачи: я в беседке, в кустах, залитая солнцем, я на велосипеде, я с мамой, я у озера, я с Наташей и Надей, потом дедушка с бабушкой, дядя Алеша, баба Беба, Бедя, Кораблевы, Богдановы, тетя Лена, мы с мамой в Ботаническом саду, в парке ЦПКиО, годовщина свадьбы бабушки с дедушкой, Новый год у Кораблевых, мамины друзья, мама с Собчаком, мама с зампредседателя ООН, мама с длинными серьгами в золотых, серебряных, декольтированных летящих платьях, мы с папой на моем десятилетии, в день нашего с ним знакомства.
На улице со мной кокетничали мужики-водопроводчики, а сзади шли Люська с Пятковой и все слышали.
На стыке веков я загадывала о конце света, ставших крестом планетах и сошедшем с неба короле ужаса, который воскресит великого короля Анголмуа и будет он царствовать.
Мы встречали девяносто девятый год. Слушали Ельцина, бой курантов, смотрели «Голубой огонек». Я выпила один бокал шампанского и полторы рюмки кагора. Перед Новым годом я в первый раз в жизни проэпилировала ноги, вернее, мне их проэпилировала мама, и это была самая сильная физическая боль, которую я на тот момент испытывала в жизни. Я исцарапала себя ногтями и вся вспотела.
Наташа, чуть шевеля длиннющими накрашенными ресницами, рассказала, что уже завела себе парня по имени Илья, который учится с ней в параллельном классе.
Иногда мне казалось, что моя бабушка меня ненавидит, хотя я знала, что она меня любит, и она часто говорила: «Так как мы, тебя никто никогда любить не будет».
В день родительского собрания я ждала маму в школьном вестибюле, и пришел Андрей Яновский. Я читала учебник литературы, но из-за присутствия Яновского не смогла сосредоточиться, взяла учебник геометрии, повертела его и тоже убрала. Тут Яновский сказал: «Ты давно в этой школе учишься?» – «С первого класса. А что?» – «А я тебя раньше не видел». – «Не видел?» – «До этого года». – «А я тоже тебя не видела…» – «Ты в 8-м классе учишься?» – «Нет, в 7-м. Но мы учились с 4-м». – «Мы тоже». – «А что ты здесь делаешь?» – «Переписываю физику». – «А у нас родительское собрание». – «А у нас не было. Ну ладно, пока». После этого разговора я долго гадала, будем мы теперь с ним здороваться при встрече или нет.
У Яновского было прозвище – Огурец.
Боб разместил в Интернете фотографии моей матери в пеньюаре и написал, будто бы она проститутка, и указал ее электронный адрес.
В то время я, ничего не зная ни о Шлейермахере, ни о герменевтике, совершила великое открытие того, что у каждой книги есть много смыслов. Пять выделенных мной смыслов книги назывались так: «Буквальный», «Мораль», «Происхождение книги – переживания автора», «Расшифровка» и «Истинный Обобщающий Смысл». Причем «Происхождение книги» и «Истинный Обобщающий Смысл» трансцендентны. Так, в «Аленьком цветочке» буквальный смысл —история о купеческой дочери и чудище, мораль – сила любви превращает уродливое чудище в прекрасного принца, а расшифровка, взятая мной из какой-то статьи в «Комсомолке», подразумевала то, что чудище – это Россия, которая скрывает свою прекрасную царственную сущность под уродливым обликом.
«Что такое аленький цветочек, краше которого нет на свете?» – написала я в тетради жирной ручкой и обвела три раза.
«Это абсолютный максимум и минимум Николая Кузанского», – шепнул мне через годы голос философа Коли (не Кузанского).
И всю свою жизнь я буду рассказывать вам, что это такое.
В то время мне было еще не безразлично, кто сел рядом со мной в метро, улыбнулся ли мне продавец-консультант, подмигнул ли охранник.
В этом мире были только две сигареты, спрятанные в старом портфеле, и в них было больше блаженства, чем во всех сигаретах, которые я могла бы выкурить за свою жизнь; один бокал шампанского на Новый год, и в нем было больше блаженства, чем во всем алкоголе, который я могла бы выпить за свою жизнь. Головокружительная энергия была спрессована в бесчисленных «нельзя». Это было время ногам подкашиваться от любви к тому, с кем мы даже не были знакомы, время рукам не знать, какую протянуть при встрече, время волосам быть такими длинными, что в них могли завестись крокодилы, время, когда попытка знакомства, попытка поцелуя и попытка изнасилования равнялись между собой, как бывает у маленьких девочек и престарелых девственниц. Такими мы были: умеющими питаться светом, с детскими снами в утренних глазах, с горечью и надеждой, и с нестерпимой жаждой свободы, в летний полдень, в зимнюю полночь, входящие во врата храма с надписью «НЫНЕ ЭТО ДОЗВОЛЕНО».
Пятнадцатилетняя Полина набрала на домофоне номер квартиры. Было полдесятого вечера, весна.
Через пять минут вся белая, с окаменелым лицом в подъезд спустилась бабушка в сером демисезонном пальто, накинутом поверх домашнего халата, накинутого, в свою очередь, поверх ночной рубашки. Полине нельзя было одной заходить в подъезд и подниматься на лифте.
Бабушка ответила на приветствие Полины кивком и многозначительно не разговаривала с ней во время подъема на лифте. Казалось, она едва сдерживается, и резкая окаменелость ее черт – следствие усилия, попытки оттянуть момент, когда она не выдержит и закричит на Полину. Когда Полина пыталась посмотреть ей в глаза, чтобы понять, что происходит, бабушка отворачивала взгляд, чтобы не вспыхнуть раньше времени.
Когда они вошли в квартиру, на пороге фигурами немого осуждения стояли дедушка и мама. Бабушка завопила:
– Я больше не могу! Она меня изводит! Делает все, что хочет! Увольте меня!
Дедушка сказал Полине:
– Ты живешь с нами и должна учитывать наши интересы. Бабушка не может, чтобы ты поздно возвращалась. Ты учитываешь только свои интересы, так нельзя.
– Блин, но ведь вы мне разрешили гулять до десяти… – попробовала оправдаться Полина.
– Это когда ты очень просила. Но сегодня ты ушла и не сказала, во сколько придешь. И мы поняли, что до девяти. Бабушка чуть не умерла!
– Я чуть не умерла из-за этой паршивки! Без пяти девять, девять, девять ноль пять, девять пятнадцать – а тебя все нету! – кричала бабушка.
– Пришлось дать ей два успокоительных, – продолжал дедушка. – Больше никуда не будешь ходить по вечерам! Все! Наказана!
– Как – никуда?! Почему – никуда?! Что я такого сделала?! – Полина теряла самообладание.
– Нужно щадить бабушку и дедушку! Им немного осталось! – подбавила масла в огонь мама.
– Но нужна же мне хоть какая-то свобода! Я так не могу! – уже кричала Полина.
– Свобода – это осознанная необходимость, – сказал дедушка.
– Чушь! – завопила Полина.
– Это человек поумнее тебя сказал, – возразил дедушка.
– Хватит надо мной издеваться! – визжала Полина.
– Посмотрите, что у вас выросло! Хамка! Дрянь! – кричала бабушка. – Она неподконтрольна! И для кого это все? Зачем приличной девочке эти вечерние гулянья? Для этих? Для этих шкетов твоих плюгавых? Козлов поганых? Этого твоего водопроводчика? Они тебе нас дороже! Это у них ты так вести себя научилась? Я таких, как ты, дерзких, никогда не видела! Ты нас в гроб сводишь! Ты приближаешь нашу смерть! А зря! Тебя никто так, как мы, никогда любить не будет! Кому ты нужна! Мы умрем – тут-то ты и поплачешь!
Тут выскочил из своей комнаты Полинин дядя Андрей и заорал, обращаясь к матери Полины:
– Лена, переезжайте на ту квартиру! Сколько уже можно! Если будет еще один скандал, я уйду из дому! Мне, в отличие от вас, дорого здоровье моей матери, и я не могу смотреть, как твоя дочь ее изводит! Несладко тебе там будет вдвоем с Полиной! Все, кто живет с Полиной, обречены на растерзание! Я хотел бы, чтобы Полина жила где-нибудь в Москве, в полной изоляции от нашей семьи!
– Достали! Достали меня, не могу! Хватит! – истерично завопила Полина. – Провалитесь вы все пропадом! И, громко рыдая, убежала в ванную и там заперлась. Включила теплую воду, смотрела на струйки текущей с ресниц туши в большом, в сухих крапинках зубной пасты, зеркале, грела кисти рук и вся сотрясалась от рыданий. Но даже сквозь шум воды, ор в коридоре становился все громче.
– Она сумасшедшая! – кричала бабушка. – Ее нужно лечить!
В ванную ломились. Дедушка кричал:
– Открой! Открой немедленно! – и расходился все громче и громче.
– Открой немедленно, или я сейчас же выломаю дверь!
– Дайте мне успокоиться, я потом открою! – просила Полина.
– Открой сию секунду! – кричал дедушка, приходя в раж.
Испугавшись за дедушку, Полина открыла, и он вломился в ванную с какой-то таблеткой и стаканом воды.
– Выпей! – приказал он.
– А что это? Не хочу таблеток! – сказала Полина, вся красная и сморщенная от слез.
– Это успокоительное. Пей!
– Но я не хочу, я и так успокоюсь, – ответила Полина, но дедушка уже ничего не слушал, кинулся к Полине, и, несмотря на ее ожесточенное сопротивление, силой открыл ей рот и стал вталкивать туда таблетку.
– Не хочу таблеток для сумасшедших! – сорвавшимся голосом попыталась крикнуть Полина, закашлялась и проглотила, онемев от ужаса.
Немного успокоившись, дедушка сказал Полине:
– У тебя ужасный характер! Ты не умеешь контролировать свои эмоции! Ты не права, и должна перед бабушкой извиниться.
Бабушка уже лежала в постели, укутав больную голову в шерстяной платок, маленькая и беззащитная, и пахла лекарствами, вся какая-то ослабевшая после этой сцены.
– Бабушка, прости меня, пожалуйста, – сказала Полина и поцеловала ее в лобик, который она как-то совсем по-детски, простодушно подставила.
Полина легла калачиком в своей комнате и тихо всхлипывала. Пришел дедушка, обнял ее, поцеловал и сказал:
– Ну все, все. Ты же знаешь, мы тебя очень любим и за тебя волнуемся. Ты не сердись на нас.
У него дрожали руки, а после он пошел на кухню и сам пил успокоительное.
Полина снова стала плакать, ей было жалко дедушку с бабушкой, жалко, что она портит им здоровье и приближает их смерть. Она лежала, плакала и думала, как она их любит, и вдруг почувствовала, что на нее накатывается волна большой-большой и совсем бездонной, ласковой и душераздирающей любви, и от этой любви хотелось плакать еще больше. В этот момент вошла мама, увидела, что Полина снова плачет, и спросила: «Что, ненавидишь свою семью?»
Она была дитя любви, и звали ее Изабелла, в честь матери. Но все называли ее Бедя. Моя бабушка еще называла ее Геша. Гешей она сама себя прозвала, когда была ребенком, но никто, кроме моей бабушки, уже этого не помнил. Бабушка была ее старшей сестрой по матери, а мне, соответственно, Бедя приходилась, как это обычно называют, двоюродной бабушкой, а я ей внучатой племянницей, в общем, не самое близкое родство.
Она была толстой, со снежно-белыми волосами, подстриженными горшком, с щетиной на подбородке, и вся тряслась. Еще у нее была съемная челюсть, и она хранила ее в ванной и надевала, чтобы поесть. Говорят, она не всегда была такой. Я видела ее юношеские фотографии: хорошенькую чуть-чуть пухленькую светловолосую девушку пятидесятых годов. Знаю, что в молодости она ездила с родителями по советским республикам и некоторым странам Восточной Европы, они привозили оттуда сувениры, кукол в национальных костюмах, разные памятные мелочи, которыми была заполнена ее комната. Ее отец, Николай Васильевич, был директором разных театров и домов культуры, долго возглавлял ДК Ленсовета на Петроградской, где сейчас даже открыли маленький музей его памяти. Бедя росла в театральной среде, ходила на все премьеры, знала артистов. Вместе с родителями и большими веселыми компаниями их друзей они с моей бабушкой в юности постоянно ездили отдыхать на море в Абхазию, в Леселидзе. Старшая Изабелла, Бедина мать, была очень яркой, властной и эксцентричной женщиной, и, к слову сказать, начала сексуальную революцию в Советском Союзе, организовав фирму «Невские зори», которая одной из первых в советское время стала заниматься семейным консультированием. У нее работали ведущие специалисты в этой области – Свядощ, Цирюльников и другие. Она очень любила и от всего оберегала младшую дочь, старалась все время держать ее при себе. Бедя была робкой, пугливой девушкой, боялась и сторонилась мужчин, а если кто-то где-то начинал оказывать ей знаки внимания, на горизонте появлялась защитница-мать.
В детстве я неоднократно слышала, как бабушка с дедушкой называли Бедю «несчастным человеком» и при этом печально вздыхали. До поры я не понимала, в чем именно несчастье Беди. Она жила тогда по-прежнему со своей матерью, моей уже престарелой прабабушкой, и я знала, что Бедя прожила с ней всю жизнь. Иногда меня отводили к ним. У них был какой-то особенный запах в квартире, скорее приятный, и много старинной мебели: желтое туалетное зеркало и шкаф, пуфик рядом с кроватью на изогнутых ножках. Мне нравилось рассматривать сувенирных кукол, старые книги, альбомы с черно-белыми фотографиями, на которых много незнакомых веселых людей на пляже, и иногда мелькают лица молодых прабабушки с прадедом или совсем юной бабушки. Меня неизменно угощали чаем с полярным тортом и печеньем курабье. В основном я общалась с прабабушкой, а Бедя была просто фоном, как бы приложением к ней, и все больше уходила полежать в свою комнату. Прабабушку я любила, а Бедя… с ней было что-то не так… Она была не такая, как другие взрослые, как будто на самом деле она была не взрослая, а тоже ребенок, и иногда говорила что-то непонятное и обидное. Кажется, когда я была маленькая, я спросила у нее, почему у нее такие белые волосы или что-то такое, а она вдруг очень обиделась и в ответ сказала мне какую-то гадость про мою внешность. Мне показалась очень странной эта неподдельная обида от взрослого человека и гадость в ответ – как будто мы разговаривали абсолютно на равных, как двое маленьких детей, и она была чуть ли не младше меня. Когда она обижалась, например, во время разговоров с моей бабушкой, она начинала вся трястись, выглядело это страшно, и мне казалось, что с ней просто надо быть вежливой, но поменьше общаться – вдруг ей что-то не понравится, она обидится, начнет говорить гадости и трястись.
Потом мне рассказали про Бедю следующее. Когда ей было девятнадцать лет, она с другими студентами поехала «на картошку», и там вдруг разделась догола, начала бегать и кричать непристойности. Вызвали родных, увезли ее и положили в психиатрическую больницу. Благодаря связам родителей, ее лечил какой-то лучший психиатр того времени, который «весь театральный Петербург в руках держал». Он назначил ей сильные лекарства и сказал: «Надо спасать голову». Потом эти приступы еще повторялись. Бедя слышала голоса, неоднократно лежала в психиатрической больнице. Основными препаратами, которые она принимала в течение жизни, были галоперидол и соли лития. Постепенно она стала толстой, начала трястись. Мне говорили, что заболевание было связано у нее с подавленными сексуальными желаниями – не зря она раздевалась и кричала непристойности. Почвой для его развития было воспитание и давление со стороны матери. Так или иначе, но сексуальным желаниям суждено было оставаться подавленными всю жизнь. Ни одной прогулки за руки под Луной. Ни одного поцелуя. Ничего этого не было в жизни Беди. И она жестоко, отчаянно завидовала тем, у кого это было. Из-за болезни она стала бояться и сторониться мужчин еще больше. Лечение помогло: она осталась членом общества, доучилась в Лесотехнической академии, всю жизнь работала инженером на предприятии. Но всю жизнь ее мучили эти нереализованные сексуальные желания. Иногда она чувствовала, что начинает думать о каком-то мужчине, например, из сослуживцев, ее начинает тянуть к нему, или кто-то просто был с ней добр, улыбнулся, пошутил, поздравил с 8 Марта, – и параллельно с пробуждающимся сексуальным желанием в ней усиливалось ее заболевание, нарастали голоса в голове, и я не знаю, что именно такое гадкое, непристойное они ей кричали, но неизменно каждое проявление интереса к мужчине приводило у нее к обострению, и все ее половые чувства в зачатке глушили галоперидолом.
Иногда я думаю о том, что в наше время судьба Беди могла бы сложиться иначе. Более мягкие препараты, психотерапия, психоанализ… Может быть, она в какой-то степени жертва советской психиатрии, несмотря на то что ее лечили лучшие психиатры? Бабушка с дедушкой намекали мне на это. Беде был поставлен диагноз «шизофрения», притом какая-то форма, которая протекает с маниакальными и депрессивными периодами, как биполярное расстройство. Благодаря лечению она сохранила разум, но стала инвалидом. Можно ли было этого избежать? Если бы кто-то помог ей, если бы она смогла разобраться в себе, перестать подавлять естественные чувства, перестать бояться матери? Если бы не назначили ей сразу же галоперидол, не поставили бы сразу диагноз «шизофрения»? Если бы она начала жить одна, встречаться с мужчинами, ходить к психоаналитику? Я не знаю. Получилось так, что очень рано она стала инвалидом, и дальше всю жизнь прожила под крылом у опекающей матери, даже не пытаясь предпринять никаких вылазок на свободу. Возможно, она ждала, что появится прекрасный принц и полюбит ее, что каким-то образом это произойдет само и в жизнь придет эта самая мужская любовь, которая была ей так нужна. Но прекрасный принц не появлялся. Как-то раз мы сидели с ней на кухне, Бедя слушала, как обычно, радио, играла какая-то песня про то, что любовь придет нежданно-негаданно, и тут Бедя вдруг сказала с горькой усмешкой: «Шестьдесят лет идет, и до сих пор идет».
Когда моя прабабушка умирала, а до этого долго была в старческом маразме, Бедя укоряла ее. Всегда заботливая, послушная, обожающая мамочку дочь вдруг стала жестоко припоминать умирающей свои давние обиды. Прабабушка стала слабой, беспомощной, ничего не понимала, и Бедя припомнила ей, как когда-то она выбросила котенка, которого Бедя в детстве подобрала. Всю жизнь у Беди болела душа об этом выброшенном котенке, но она смогла сказать о нем умирающей матери только за несколько дней до ее смерти.
Бедя осталась одна и так жила какое-то время, от одиночества и безделья звоня моей бабушке по пятьдесят раз на дню, пока не произошло нечто, очень Беде не понравившееся. Мы с мамой переехали к ней. Мы всегда были прописаны в их с прабабушкой квартире, и, когда мне исполнилось шестнадцать, бабушка не смогла больше со мной жить, и было решено нас с матерью отселить. Отселять было недалеко – в соседний дом. Но Бедя была не в восторге, и, хотя мы официально были такими же хозяевами квартиры, как и она, воспринимала нас как каких-то понаехавших приживал, незаконно посягнувших на ее собственность. Дальше пошли годы тяжелого совместного проживания. Я всегда старалась общаться поменьше, но иногда Беде самой хотелось пообщаться. Обычно в таких случаях она приходила и начинала проверять мою эрудицию: знаю ли я таких-то советских артистов, таких-то художников? Я, разумеется, не знала. Тогда она приносила мне посмотреть художественные альбомы, которых у нее было огромное количество. Зная, что я пишу стихи, она иногда приносила мне и показывала какие-то вырезки с девичьими стихами из советских журналов. Эти стихи ей нравились, находили отклик в душе, и она когда-то сама их вырезала. Были среди вырезанных стихов и стихи Кушнера, который ей тоже нравился. Всю жизнь она хранила стихотворение, которое написал ей как-то ко дню рождения Александр Георгиевич Кутузов, сосед по даче и сослуживец ее матери. В этом стихотворении он назвал ее «эта темная блондинка».
Для Беди очень уязвимой, болезненной сферой было все, что связано с женской сексуальностью. Я не щадила ее: водила любовников, разгуливала голая по квартире. Бедя оскорбляла меня постоянно, во время случайных встреч на кухне и в коридоре. Любая встреча могла обернуться какой-нибудь сказанной в мой адрес гадостью. Я выходила из душа, завернутая в полотенце, а Бедя, увидев меня, тряслась и кричала: «Думаешь, ты красивая? Очень ошибаешься!» Про всех моих молодых людей она подозревала, что они хотят ее изнасиловать. Помню, как она не разрешала звать водопроводчика, потому что считала, что он влюблен в нее, и боялась его домогательств. Она считала, что в нее влюблен соседский дед, часами курящий у мусоропровода – с ее точки зрения, он ошивался там в ожидании, когда она пойдет выносить ведро. Как же она нервничала, волновалась, тряслась, как билось сердце, когда она видела мужчин!
Мне кажется, что Бедя была по-своему доброй. Обидчивой, капризной, инфантильной, но по-своему доброй. Она очень любила и жалела котов, и когда наш кот болел и умирал – очень переживала и даже плакала. Ко мне она тоже иногда бывала добра, ласково разговаривала, сочувствовала чему-то. Если где-то что-то плохое случалось, она всегда очень сочувствовала чужой беде. Иногда она приходила с явным желанием близости, понимания, душевного разговора, но все у нее было неровно, и через полчаса она уже могла озлобиться и говорить гадости.
Как-то раз она пришла ко мне в комнату, принесла какие-то художественные альбомы, вырезки со стихами, а потом вдруг рассказала следующее: «Я никому этого никогда не говорила. Ни разу в жизни. Ты никому не скажешь? Когда я училась в Лесотехнической академии, я как-то шла туда утром… и на меня в парке напал парень… он со мной учился… повалил на землю… облапал… всюду трогал… потом убежал… я никому не могла рассказать, носила все в себе… даже маме не могла… все время думала об этом… полгода… потом начались голоса, я заболела». Я была потрясена этой историей и никому ее не рассказывала много лет, но сейчас, когда и Бедя, и бабушка с дедушкой уже не с нами, думаю, я могу рассказать. Я думала потом об этом парне: ведь он даже не представляет себе, что он спровоцировал, чему послужил, может быть, спусковым механизмом. Он напал в парке на девушку, напугал, облапал, ей потом было стыдно и страшно от того, что с ней произошло, она заболела, стала инвалидом, у нее нет семьи, она одинока и несчастна. А он, может быть, женат, у него дети, внуки…
Моя подруга юности, Лиля, однажды очень испугалась, что меня может постигнуть участь Беди. Я рассказала ей в общих чертах ее историю (без этого эпизода про парня), и Лиля вдруг села на рельсы и заплакала. Оказалось, что ей стало меня жалко, потому что она подумала, что и меня тоже ждет что-то подобное. Действительно, тогда, в шестнадцать-семнадцать лет, я выглядела и вела себя как человек, который вот-вот окончательно сойдет с ума – настолько я была дикая, ебанутая на всю голову. И действительно, несколько позже дурная наследственность догнала меня, и у меня таки поехала крыша. Я не знаю, как бы сложилась моя жизнь, если бы меня лечили в то время и теми методами, которыми лечили Бедю.
Очень страшно было, когда из продажи пропали соли лития. На тот момент литий вдруг закончился, видимо, весь пошел на аккумуляторы, и Бедя, всю жизнь принимавшая соли лития, вдруг начала медленно и страшно умирать. Литий встраивается в обмен веществ, заменяет в нем натрий, и, после многолетнего приема, Бедя уже не могла жить без него. С каждым днем ей становилось все хуже, она еле ходила, все время лежала у себя в комнате, лицо у нее было темное, нехорошее, сознание помраченное, она разговаривала сама с собой, и из ее комнаты были слышны какие-то страшные звуки, которые она издавала. «Я умираю», – сказала она в один из тех тяжелых дней, и это была не шутка. Я поняла, что литий любым путем нужно для нее достать. С помощью моего друга Димы Григорьева мы достали для нее чистый литий с завода, где работал его приятель. Этот литий мой дедушка поделил на порции, завернул в бумажки, мы стали его ей давать, и к Беде вернулась жизнь. Долгое время она принимала этот добытый нами на заводе литий, а потом и ее лекарство вернулось в продажу.
Со временем наша совместная жизнь с Бедей стала еще более невыносимой. Они начали грызться с Денисом, моим первым мужем. На самом деле Бедя долгое время очень хорошо относилась к Денису и даже подарила ему шапку, но потом наступил какой-то во всех отношениях черный период. Каждое утро я просыпалась от того, что слышала, как Бедя говорит про меня гадости на кухне. Из-за любой мелочи происходили отвратительные сцены. Я варила суп, а Бедя очень нервничала, все время подходила и спрашивала, угощу ли я ее, когда суп будет готов. Я отвечала, что угощу, и, конечно же, угощала. Но после этого Бедя вдруг начала совать мне в руки сто рублей как плату за суп. Я долго отказывалась, но она настаивала, чтобы я взяла, и вся тряслась от волнения. Испугавшись, что ей сейчас будет плохо, я взяла у нее деньги, и сразу после этого Бедя побежала к моей маме и стала на меня жаловаться, что она нищая пенсионерка, а я беру с нее деньги за суп. Тогда я подошла к Беде и порвала сторублевку на мелкие клочки. А как-то раз заклинило дверь в туалете, и Бедя утверждала, что мы с Денисом заперли ее специально, хотя мы ее тут же оттуда освободили. В квартире царил коммунальный ад. После того, как Бедя при нас звонила подруге и громко жаловалась, что мы хотим выжить ее из квартиры, Денис собрал вещи и ушел, а я за ним. Первое время мы жили у друзей, я насобирала денег у родственников и сняла нам на три месяца за очень дешевую цену однокомнатную квартиру на Фонтанке. На более длительное время снимать квартиру у нас денег не было, но там как раз должно было начаться лето, и я бы, как обычно, переехала жить на дачу, а Денис до осени уехал бы к себе на родину в Красноярск. А что делать потом – потом бы и решали.
Однако проблема наша с необходимостью снимать жилье к осени решилась сама собой. В тот летний день Бедя звонила дедушке на дачу, где мы все тогда жили. Она смотрела телевизор, была в хорошем настроении и собиралась принять душ. После разговора с дедушкой она, видимо, как раз пошла мыться. А мама поехала с дачи в город. А потом дедушка еще несколько раз звонил Беде, но она не брала трубку. Дедушка начал беспокоиться, и, когда мама добралась до городской квартиры, дедушка позвонил ей и спросил: «Как там Бедя?» «Моется, – беспечно ответила мама, – я слышу звук воды в ванной». И тут дедушка все понял. «Открой дверь в ванную», – сказал он маме. Мама открыла и увидела мертвую, распухшую, страшную Бедю, утопленную и сварившуюся в кипятке.
В морге она лежала в закрытом гробу. Потом ее изуродованное тело предали огню. Урна была большая и тяжелая, ее подхоронили к родителям, которые, быть может, единственные на свете любили умершую. Там, рядом с мамой и папой, покоится ее прах. Она была дитя любви, и звали ее Изабелла, в честь матери. Но все называли ее Бедя.
«Давай набьем кому-нибудь морду», – предложила Настя. «Давай», – согласилась Оля. И они пошли искать, кому бы набить морду. Им было по двадцать, они учились на философском факультете университета и любили находить экстремальные приключения на свои тощие задницы. В тот вечер они так и не набили никому морду. Долго ходили по улицам и нарывались на неприятности, зашли в парк Победы, и там с ними познакомились двое парней. Оля и Настя пошли с ребятами в дальнюю часть парка к их друзьям, но вскоре на этих парней напали еще какие-то парни и стали бить. Настя хотела поучаствовать в драке, но Оля утащила ее оттуда в байкерский клуб «Night Hunters». Девушки пришли туда уже настолько пьяные, что еле держались на ногах, и вскоре их заметил весь клуб: они танцевали, позволяли себя лапать байкерам, дико хохотали, потом байкер по имени Женя катал Настю на мотоцикле но ночному городу и взял с нее обещание выйти за него замуж. Потом Настя с Олей поехали домой к Насте, Оля завалилась спать, а Настя всю ночь блевала и рыдала от отчаяния и метафизической тошноты.
– Огромную часть своего времени я не способна ничего делать и очень из-за этого страдаю. Мне приходится лежать в тепле и покое и ждать, пока это тягостное состояние, внутренняя слабость и тошнота, пройдет. Из-за этого мне очень трудно посещать университет, особенно каждый день и с утра. Бывало, что, приняв с утра душ, я настолько утомлялась, что весь день потом лежала недвижимо. В детстве наблюдалась у психиатра и невропатолога. Принимала сильные лекарства, – рассказывала Настя психиатру Михаилу Сергеевичу. Михаил Сергеевич молча слушал.
Оля была родом из Новосибирска. Недавно у нее был парень, с которым она жила, – он несколько раз пытался задушить ее в ванной, и она от него ушла. Оля писала песни и пела их под гитару, ее интересовало все необычное, экстремальное, девиантное. На философском факультете она также изучала девиантное поведение с точки зрения социальной философии. Настя была известным молодым поэтом, ее стихи уже выходили в виде книги и получили литературную премию; недавно она рассталась с мужчиной в два раза старше нее, взрослым поэтом, расставание было очень болезненным, хотя и принесло облегчение. Расставшись с этим мужчиной, Настя почувствовала потребность уйти в отрыв. На философском факультете она писала курсовую о философии Ницше и о карнавале у Бахтина.
Ночью, после празднования Золотой свадьбы бабушки и дедушки, Настя поехала к Вадику. Они познакомились на сайте садомазохистов и договорились о встрече. Вадик был симпатичный добрый парень, немножко тюфяк и рохля, и роль садиста, на которую он претендовал, ему мало подходила. Настя с Вадиком поиграли в дыбу и легкую порку, притом Вадик явно побаивался Настю и прикасался к ней осторожно, как к хрустальной вазе. В конечном итоге Насте пришлось взять командование на себя и выступить не в той роли, в которой она собиралась, а как раз наоборот. Впрочем, с настоящим садистом Насте все же довелось столкнуться. На том самом сайте они договорились встретиться с Александром, который работал следователем. У него даже лицо было натурально садистское, и явно это была не просто ролевая игра. Он долго и с удовольствием мучил Настю, а на ночь приковал к батарее наручниками и отказывался отпускать, как она ни просила, а сам лег спать. Утром он довез ее до перекрестка, дальше Настя добиралась по двору, сгибаясь в три погибели от боли: все тело ломило и жутко хотелось спать.
Настя беспощадно экспериментировала над своим телом и психикой. Ей казалось, что она что-то вроде воина, солдата, для которого эта ежедневная трансгрессия, своего рода непрямое самоубийство – трудная и неприятная работа, но это путь к победе над царством энтропии и смерти, в которое она была заброшена, и его законами. Она хотела телесного экстаза, неотделимого от духовного опьянения, хотела, чтобы плоть стала воплощением божественного логоса, дионисийского начала, той абсолютной невыносимостью, от которой все пути культуры стремятся увести к выносимому. Карнавальное измерение и народная смеховая культура были интересны Насте именно как инобытие Диониса в роли горохового шута со всеми смеховыми обрядами и культами, дураками, великанами, карликами и уродами, скоморохами, божбой, клятвами. Весь этот смех как будто оправдывал тело, словно заставляя осознать физиологически-телесные рамки, и именно этого оправдания так не хватало Насте.
Оля рассказала Насте, что устроилась работать в интим-салон. Для нее это был эксперимент, плюс неплохой заработок. Она была красивой девушкой и быстро стала там «ходовой». В свободное от работы время Оля по-прежнему тусовалась с Настей, они напивались, валялись на траве, знакомились с парнями, искали приключений и неприятностей, а потом блевали. По ночам Настя регулярно гуляла одна. Она затусовалась с уличными проститутками, которые всю ночь стояли у трассы прямо под Настиными окнами, они болтали, пили вместе дрянные алкогольные коктейли. Когда издалека показывалась милицейская машина, Настя уходила, чтобы ее не загребли – проститутки давали ментам деньги за право стоять в этом месте, а Настю менты не знали, и могли быть проблемы. Как-то ночью, когда Настя просто бродила по улице, к ней подъехала машина с каким-то кавказским мужчиной за рулем. – Девушка, вас подвезти? – спросил он. Настя подумала и села в машину. Они немного покатались, и Насте было вообще все равно, куда они едут. Она сидела, полуприкрыв глаза, и думала о своем. Потом вдруг спросила водителя: – Вам сделать минет? – А как насчет анального секса? – спросил водитель. – Ну давайте, – Насте было вообще все по фиг. Но анальный секс не получился – было слишком больно, и в итоге перешли к обычному. Водитель расположился к Насте: – И часто ты так? – спросил он, – мужиков, наверное, очень любишь? Ты береги себя. Настя пошла домой, у нее не было никаких эмоций, просто хотелось спать.
– Наследственность у меня по части душевного здоровья тоже плохая. У бабушкиной сестры шизофрения, да и бабушка сама всю жизнь чем-то непонятным болеет, хотя к врачам и не обращалась, у дяди и мамы тоже все непросто. Фактически меня воспитывали бабушка с дедушкой. С бабушкой отношения были очень тяжелые, по причине ее деспотического характера и постоянного психического гнета, несмотря на нашу взаимную любовь. Дома постоянно были скандалы и крик. Но, несмотря ни на что, меня все очень любили и баловали. Страдаю тягостными депрессивными расстройствами. Часто испытываю нежелание жить. Думаю о смерти, необязательно своей, но и о том, что все умрут, и от этого больно. В состоянии подавленности иногда думаю об этом днями и ночами, но иногда надолго забываю. Становится всех жалко, все вызывает слезы. Когда чувствую себя лучше, думаю об этом с улыбкой. В шестнадцать лет пыталась покончить с собой. Приняла огромную дозу лекарств, несколько дней лежала, как в коме, потом очнулась. Долго продолжалось странное состояние, в конце дня не могла вспомнить, что было в начале и середине. Родители не отправили в лечебницу из жалости. Потом еще один раз приняла большую дозу лекарств, хотя и значительно меньшую по сравнению с первым разом. Несколько дней продолжался психоз, в большой степени на сексуальной почве. Бегала голая по двору, завернувшись в полотенце, – хотела сбежать из дома. В подростковом возрасте любила чуть что резать руки. В тринадцать лет перенесла психическую травму, связанную с первой любовью. В течение длительного времени жила в состоянии предельного эмоционального и душевного напряжения. Кто-то другой на моем месте, возможно, отделался бы легче, меня же это затронуло до глубины души. У меня сформировалась своеобразная паранойя на эту тему, я снова и снова ее касаюсь, – продолжала Настя исповедоваться Михаилу Сергеевичу. Она говорила и говорила, но казалось, что ей совершенно нет дела до того, что она говорит, что она просто отбывает какую-то тягостную повинность, но старается это сделать максимально хорошо и подробно. На лице Михаила Сергеевича также не отражалось никакого сочувствия, и было непонятно, слушает ли он Настю или давно задумался о чем-то своем.
Насте казалось, что все на нее смотрят и думают про нее гадости, как будто она прокаженная, и нельзя никого касаться и ни на кого смотреть. Даже в помещения она заходила в черных очках и не снимала их почти никогда. Она чувствовала тревогу, страх, ненависть и презрение к себе. В черных очках она ходила и на работу – устным переводчиком. В то время как раз было несколько заказов от маминых знакомых. Надо было переводить для пары американцев из Чикаго, которые хотели усыновить русскую детдомовскую девочку. Настя была с ними в муниципалитете и в детском доме. Другой заказ был – переводить на бизнес-переговорах по перевозкам фундука. Встреча была в холле «Невского паласа», и все бы хорошо, но Настя не знала, как по-английски будет фундук. Hazelnut, мать его.
Оля, тем временем, рассказывала Насте про свою работу в интим-салоне. Так, однажды она позвонила и сказала, что ей самой противно на себя смотреть и что она идет из церкви. Настя сказала ей, что тогда, может быть, не стоит заниматься тем, чем она занимается. Дальше у девушек состоялся довольно резкий разговор. Оля сказала Насте, что не может этим не заниматься, сославшись на нищету и на то, что она не может забирать у матери последнее. – Ты лукавишь, – сказала Настя, – можно устроиться и на другую работу, хоть официанткой. Вскоре ситуация осложнилась тем, что Оля познакомилась на работе с парнем, клиентом, и влюбилась в него, но он был героиновым наркоманом, и теперь они вместе употребляли героин. Настя все время уговаривала ее бросить эту работу и не подсаживаться на наркотики. Оля описывала кайф под героином: «Тебе под ним нравится все, что ты делаешь, понимаешь? То, как ты куришь, то, как выбрасываешь окурок…»
– Мне не хватает радости. Мне кажется, я просто не способна испытывать ее в полной мере. Иногда периоды отсутствия радости были столь длительными, что я хотела обратиться к врачу, чтобы мне прописали специальное лекарство. По утрам я не хочу просыпаться еще и потому, что мне не хочется жить. В детстве не могла играть с одноклассниками. Часто пользовалась репутацией «странненькой». Общение с людьми часто для меня весьма затруднительно, хотя и отсутствие настоящего, близкого общения – еще затруднительней. Многие вещи, связанные с обществом и людьми, вызывают у меня ужас. Я плачу, когда на меня наорут в транспорте или в деканате. Мне бывает тяжело завязать разговор даже с тем, кто мне нужен. Если же у меня есть основания полагать, что какой-либо человек думает обо мне что-то не то, я совершенно не смогу с ним общаться. Я с чувством страха хожу в публичные места, некоторое чувство страха я испытываю, даже проверяя электронную почту. Иногда мне приходят в голову какие-то мысли, на которых меня заклинивает, и я не могу успокоиться, пока не осуществлю их. Но обыкновенно это либо какие-то пустяки, либо совсем странные вещи, и я никогда не знаю, что такого придет мне в голову. Часто испытываю душевную боль, и сама провоцирую ситуации, чтобы ее вызвать. И еще у меня сильно расстраивается психика на сексуальной почве, – продолжала свой рассказ Настя. – Мелипрамин, – наконец тихо сказал Михаил Сергеевич, – давайте попробуем мелипрамин.