Она знала за собой этот недостаток – несообразительность. Нет, глупой она себя вовсе не считала (слава Богу, поумней многих), просто ум был немножко медленный – подчас сама на себя раздражалась.
– Моретта и Ликантроп – самые новейшие избранники, – шепотом объяснил Петя. – Получили Знак и тут же застрелились, одиннадцать дней назад. Место Ликантропа уже занято. Вакансия Моретты – последняя.
У бедной Коломбины голова шла кругом. Она схватила Петю за руку.
– Знак? Какой знак?
– Смерть подает своему избраннику или избраннице Знак. Без Знака убивать себя нельзя – это строжайше запрещено.
– Да что это такое – Знак? Какой он?
– Он всякий раз иной. Это невозможно предугадать, но и ошибиться тоже невозможно…
Петя внимательно поглядел на побледневшую спутницу. Нахмурился:
– Испугалась? И правильно, у нас ведь не в игрушки играют. Смотри, еще не поздно уйти. Только помни про данную клятву.
Она и вправду испугалась. Не смерти, конечно, а того, что он сейчас передумает брать ее с собой. Очень кстати вспомнилась рекламная вывеска компании «Мёбиус».
– С тобой мне ничто не страшно, – сказала Коломбина, и Петя просиял.
Воспользовавшись тем, что она сама взяла его за руку, стал поглаживать пальцем девичью ладонь, и Коломбину охватило безошибочное предчувствие: сегодня это непременно свершится. Она ответила на пожатие. Так они и ехали через площади, улицы и бульвары. Некоторое время спустя руки вспотели, и Коломбина, сочтя этот природный феномен вульгарным, пальцы высвободила.
Однако Петя уже осмелел. Победительно положил ей руку на плечо. Погладил шею.
– Ожерелье из змеиной кожи? – шепнул в самое ухо. – Бонтонно.
Вдруг тихонечко вскрикнул.
Коломбина повернулась, увидела, как стремительно расширяются Петины зрачки.
– Там… там… – пролепетал он, не в силах пошевелиться. – Что это?
– Египетская кобра, – объяснила она. – Живая. Знаешь, Клеопатра такой себя умертвила.
Он дернулся, прижавшись к окну. Руки сцепил на груди.
– Не бойся, – сказала Коломбина. – Люцифер моих друзей не кусает.
Петя кивнул, глядя на подвижное черное ожерелье, но придвинуться больше не пытался.
Сошли на круто идущей вверх зеленой улице, которую Петя назвал Рождественским бульваром. Свернули в переулок.
Был уже десятый час, стемнело, и зажглись фонари.
– Вот он, дом Просперо, – тихонько сказал Петя, показав на одноэтажный особнячок.
Собственно, Коломбина разглядела в темноте лишь шесть зашторенных окон, наполненных изнутри таинственным красноватым сиянием.
– Ну что же ты встала? – поторопил остановившуюся спутницу Петя. – Полагается приходить ровно в девять, мы опаздываем.
А Коломбину в этот миг вдруг охватило непреодолимое желание развернуться и со всех ног побежать назад на бульвар, а потом вниз, к широкой тусклой площади, и дальше, дальше. Да не в тесную китайгородскую квартирку, пропади она пропадом, а прямиком на вокзал и чтобы сразу в поезд. Колеса застучат, начнут сматывать нитку железной дороги обратно, та снова свернется в клубок, и все будет, как раньше…
– Это ты встал, – сердито сказала Коломбина. – Давай, веди к твоим «любовникам».
Петя открыл входную дверь без стука, пояснив:
– Просперо прислуги не признает. Всё делает сам привычка ссыльного.
В прихожей было совсем темно, и Коломбина ничего толком не разглядела, кроме уходящего вглубь дома коридора да белой двери. В расположенном за дверью просторном салоне оказалось немногим светлей. Лампы там не горели – лишь несколько свечей на столе и еще, чуть в сторонке, чугунная жаровня с ало тлеющими углями. На стенах корчились кривые тени, на полках посверкивали золотом корешки книг, а сверху мерцала подвесками незажженная хрустальная люстра.
Лишь когда глаза немного свыклись с тусклым освещением, Коломбина поняла, что в комнате не так мало народу – пожалуй, человек десять, а то и больше.
Кажется, Петя Лилейко числился среди «соискателей» птицей невысокого полета. На его робкое приветствие кое-кто кивнул, прочие же продолжали тихо переговариваться между собой. Холодный прием смутил Коломбину, и она тут же решила, что будет держаться независимо. Подошла к столу, прикурила от свечки и громко, через всю гостиную, спросила своего спутника:
– Ну, который здесь Просперо?
Петя вжал голову в плечи. Стало очень тихо. Однако Коломбина увидела, что на нее смотрят с любопытством, и бояться сразу перестала – оперлась рукой о бедро, как на рекламе папирос «Кармен», и выпустила вверх струйку голубого дыма.
– Что вы, незнакомка, – сказал одутловатый господин в чесучовой визитке, с виртуозно зачесанной проплешиной на темени. – Дож появится позже, когда всё будет готово.
Он подошел ближе, остановился в двух шагах и принялся бесцеремонно оглядывать Коломбину сверху донизу. Она ответила точно таким же взглядом.
– Это Коломбина, я привел ее кандидаткой, – виновато проблеял Петя, за что немедленно был наказан.
– Керубинчик, – сладким голосом сказала новенькая. – Разве маменька тебя не учила, что следует представлять мужчину даме, а не наоборот?
Чесучовый господин немедленно представился сам – прижал руку к груди, поклонился:
– Я – Критон. У вас сумасшедшее лицо, мадемуазель Коломбина. В нем упоительным образом соединяются невинность и разврат.
Судя по тону, это был комплимент, однако на «невинность» Коломбина обиделась.
– «Критон» – это, кажется, что-то из химии?
Хотела снасмешничать, показать тертому субъекту, что перед ним не какая-нибудь инженю, а зрелая, уверенная в себе женщина. Увы, вместо этого срезалась хуже, чем на экзамене по литературе, когда назвала Гете вместо Иоганна-Вольфганга Иоганном-Себастьяном..
– Это из «Египетских ночей», – со снисходительной улыбкой ответил чесучовый. – Помните?
Нет, Коломбина совсем этого не помнила. Она даже не помнила, кто такие Хариты.
– Любите ли вы предаваться любви ночью, на крыше, под рев урагана, когда тугие струи ливня хлещут ваше нагое тело? – не понижая голоса осведомился Критон. – А я очень люблю.
Бедная иркутянка не нашлась, что на это ответить. Оглянулась на Петю, но тот, предатель, с озабоченным видом отошел в сторону, заведя разговор с бедно одетым молодым человеком, очень нехорошим собой: с выпуклыми горящими глазами, широким подвижным ртом и россыпью угрей на лице.
– У вас должно быть упругое тело, – предположил Критон. – Стреловидное и поджарое, как у молодой хищницы. Я так и вижу вас в позе изготовившейся к прыжку пантеры.
Что было делать? Как отвечать?
По иркутскому кодексу поведения следовало бы влепить наглецу оплеуху, но здесь, в кругу избранных, это было немыслимо – сочтут ханжой или, того хуже, жеманной провинциалкой. Да и что тут оскорбительного, сказала себе Коломбина. В конце концов этот человек говорит, что думает, а это честнее, чем заводить с понравившейся женщиной разговор о музыке или каких-нибудь там язвах общества. На «младого мудреца» Критон нисколько не походил, и все же от его дерзких речей Коломбину бросило в жар – прежде с ней никогда так не разговаривали. Она присмотрелась к откровенному господину повнимательней и решила, что он, пожалуй, чем-то похож на лесного бога Пана.
– Я хочу научить вас страшному искусству любви, юная Коломбина, – проворковал козлоногий обольститель и стиснул ее руку – ту самую, которую еще недавно сжимал Петя.
Коломбина стояла словно одеревеневшая и послушно позволяла мять свои пальцы. С папиросы на пол упал столбик пепла.
В эту минуту по салону пронеслось быстрое перешептывание, и все повернулись к высокой кожаной двери.
Сделалось совсем тихо, послышались мерные приближающиеся шаги. Потом дверь бесшумно распахнулась, и на пороге возник силуэт – неправдоподобно широкий, почти квадратный. Но в следующее мгновение человек шагнул в комнату, и стало видно, что он самого обыкновенного телосложения, просто одет в широкую черную мантию наподобие тех, что носят европейские судьи или университетские доктора.
Никаких приветствий произнесено не было, однако Коломбине показалось, что стоило кожаным створкам бесшумно раскрыться, и всё вокруг неуловимым образом переменилось: тени стали чернее, огонь ярче, звуки приглушенней.
Сначала вошедший показался ей глубоким стариком: седые волосы, по-старинному остриженные в кружок, короткая белая борода. Тургенев, подумала Коломбина. Иван Сергеевич. Ужасно похож. Точь-в-точь как на портрете в гимназической библиотеке.
Однако, когда человек в мантии встал подле жаровни и багровый отсвет озарил снизу его лицо, оказалось, что глаза у него вовсе не стариковские – черные, сияющие, и пылают еще ярче, чем угли. Коломбина разглядела породистый нос с горбинкой, густые белые брови, мясистые щеки. Маститый – вот он какой, сказала себе она. Как у Лермонтова: «Маститый старец седовласый». Или не у Лермонтова? Ах, неважно.
Маститый старец обвел медленным взглядом присутствующих, и сразу стало ясно, что от этих глаз не утаится ни единая деталь и даже, возможно, ни одна потаенная мысль. Спокойный взгляд всего на миг, не долее, задержался на лице Коломбины, и та вдруг покачнулась, вздрогнула всем телом.
Сама не заметила, как выдернула руку из пальцев «учителя страшной любви», прижала к груди.
Критон прошептал ей на ухо – насмешливо:
– А вот еще из Пушкина.
– Это у вас, что ли, «русы кудри молодые»? – огрызнулась уязвленная барышня. – Да и вообще, ну вас с вашим Пушкиным!
Демонстративно отошла, встала рядом с Петей.
– Это и есть Просперо, – тихонько сообщил тот.
– Без тебя догадалась.
Хозяин дома метнул на шепчущихся короткий взгляд, и сразу наступила абсолютная тишина.
Дож протянул руку к жаровне, сделавшись похож на Муция Сцеволу с гравюры в учебнике истории для четвертого класса. Вздохнул и произнес одно-единственное слово:
– Темно.
А потом – все присутствующие так и ахнули – положил раскаленный уголь себе на ладонь. И в самом деле Сцевола!
– Пожалуй, так будет лучше, – спокойно произнес Просперо, поднес огненный комок к большому хрустальному канделябру и зажег одну за другой двенадцать свечей.
Осветился круглый стол, накрытый темной скатертью. Мрак отступил в углы гостиной, и Коломбина, наконец-то получившая возможность рассмотреть «любовников Смерти» как следует, завертела головой во все стороны.
– Кто будет читать? – спросил хозяин, садясь на стул с высокой резной спинкой.
Остальные стулья, расставленные вокруг стола, числом двенадцать, были попроще и пониже.
Откликнулись сразу несколько человек.
– Начнет Львица Экстаза, – объявил Просперо.
Коломбина уставилась на знаменитую Лорелею Рубинштейн во все глаза. Та оказалась совсем не такой, как можно было бы предположить по стихам: не тонкая, хрупкая лилия, с порывистыми движениями и огромными черными очами, а довольно массивная дама в бесформенном балахоне до пят. На вид Львице можно было дать лет сорок, и это еще в полумраке.
Она кашлянула и низким, рокочущим голосом сказала:
– «Черная роза». Написано минувшей ночью.
Пухлые щеки взволнованно заколыхались, глаза устремились вверх, к радужно посверкивающей люстре, брови скорбно сложились домиком.
Коломбина слегка шлепнула Люцифера, чтоб не отвлекал, не елозил по шее, и вся обратилась в слух.
Декламировала знаменитость замечательно – со страстью, нараспев.
Подумать только – услышать новое, только что написанное стихотворение Лорелеи Рубинштейн! Самой первой, в числе немногих избранных!
Коломбина громко зааплодировала и тут же сбилась, поняв, что совершила faux pas. Аплодисменты здесь, кажется, были не в заводе. Все – в том числе Просперо – молча посмотрели на экзальтированную девицу. Та застыла с растопыренными ладонями и покраснела. Опять срезалась!
Кашлянув, Дож негромко молвил, обращаясь к Лорелее:
– Обычный твой недостаток: изысканно, но невнятно. Но про черную розу интересно. Что значит для тебя черная роза? Впрочем, не говори. Догадаюсь сам.
Он прикрыл веки, опустил голову на грудь. Все ожидали, затаив дыхание, а щеки поэтессы запунцовели румянцем.
– А Дож пишет стихи? – тихо спросила Коломбина у Пети.
Тот приложил палец к губам, но она сердито сдвинула брови, и он почти беззвучно прошелестел:
– Да. И наверняка гениальные. Ведь никто лучше него не понимает поэзию.
Ответ показался ей странным:
– «Наверняка»?
– Свои стихи он никому не показывает. Говорит, что они пишутся не для людей и что перед Уходом он всё написанное уничтожит.
– Какая жалость! – вырвалось у нее громче нужного.
Просперо опять взглянул на гостью, и опять ничего не сказал.
– Я понял, – улыбнулся он Лорелее ласковой и печальной улыбкой. – Понял.