Отец одной из мохлинских девушек перехватил стихи, написанные его дочке, воспитанной барышне, окончившей школу и запоем читавшей романы.
В стихах говорилось, что романы принесут только вред:
Кого-то из добродетельных мохлинских обывателей возмутили эти стихи, и он пожаловался на Роберта одному из церковных старост мохлинского прихода — Вильяму Фишеру. Фишер сказал, что давно следит за безбожником Моссгилом, особенно потому, что тот как будто стакнулся с другими безбожниками — с адвокатом Гэвином Гамильтоном, со сладкоречивым нотариусом Эйкеном, которого все зовут «оратор Боб», и, конечно, с доктором Макензи, приятелем обоих.
На Гэвина Гамильтона церковный совет давно точил зубы. В церковь он почти не ходил, выпивал «не в меру» и, несмотря на знатное родство, не гнушался обществом «всякой рвани». Клерком у него служил приятель Роберта — Джон Ричмонд, которого Вилли Фишер подозревал в «недозволенно нахальном» обращении с девушками.
Вилли Фишер ненавидел Гамильтона. Сам Фишер был старым холостяком, который по заслугам прославился своей «назидательной болтовней, обычно переходившей в пьяное словоблудие, и елейным распутством со слезливыми покаяниями», как писал про него Роберт. Какова же была радость Фишера, когда он, наконец, поймал Гамильтона на непростительном грехе: в «день субботний», который полагается свято чтить, Гамильтон послал на свой огород кого-то из слуг, приказав накопать к завтраку молодой картошки!
Весь синклит местной церкви явился к Гамильтону, потребовав, чтобы он покаялся публично и заплатил большой штраф. Пуще всех старался все тот же Вильям Фишер, и ему же досталось больше всех: Гамильтон обозвал его «святошей Вилли», глупцом и ханжой. Собрались церковный совет и суд, и Гамильтон был приговорен к штрафу и покаянию.
Не растерявшись, Гамильтон обратился к пресвитерам эйрской церкви — высшему церковному начальству, а также к нотариусу Эйкену.
Толстенький подвижной Эйкен был человеком деловым, но вместе с тем весьма чувствительным ко всему прекрасному — к стихам, музыке, хорошей беседе. Он отлично говорил, любил декламировать и охотно вступился за «невинно оклеветанного друга».
«Оратор Боб» выступил перед высшим церковным судом с такой громовой речью, что к концу у него отскочили все пуговицы на жилете. Гамильтон был оправдан, а «святоша Вилли» посрамлен.
Может быть, это дело так бы и заглохло, если бы Роберт Бернс, которому Ричмонд рассказал о доносах Вилли Фишера на Гамильтона, не сочинил стихи о «святоше Вилли» и «эпитафию ему же». Ричмонд уже как-то показывал своему патрону стихи Роберта «Святая ярмарка», скрыв имя автора по его просьбе. Гамильтон был в восторге от «Молитвы». Он потребовал, чтобы Ричмонд немедленно привел к нему автора, пригласил Эйкена и доктора Макензи, и за кружкой пунша, который отлично варили в доме Гамильтона, «оратор Боб» прочел вслух новые стихи Роберта:
Громкий хохот стоит в гостиной Гамильтона. Роберт впервые слышит, как его стихи читает настоящий мастер, а «оратор Боб», не жалея голоса и жилетных пуговиц, с самым серьезным видом от имени «святоши Вилли» взывает к богу, чтобы всевышний простил ему встречу «с недотрогой Мегги», а заодно и другие грехи:
Но больше всего нравится слушателям, когда «святоша Вилли» начинает обличать их самих:
Гамильтон в восторге хлопает Роберта по плечу: эти стихи он завтра же покажет всем своим приятелям. Он просит Роберта с сегодняшнего дня приносить ему все, что он напишет. Доктор Макензи справляется о здоровье маленького Джона — десятилетнего брата Роберта, обещает зайти в Моссгил, принести лекарство: Джон кашляет уже давно, и Роберт боится за него. Эйкен долго трясет Роберту руку и зовет приехать в гости, в старый Эйр: там он познакомит его с влиятельными людьми — с мэром города, с профессором Стюартом, приехавшим в гости к своим родным, — пусть расскажет в Эдинбурге, какие тут, в Эйршире, есть поэты!
С этого дня Роберт показывает свои произведения не только брату и сверстникам, но и внимательным, образованным, любящим стихи людям. Впервые после Ричарда Брауна его слушатели — Гамильтон, Эйкен, Макензи — относятся к нему, как к настоящему поэту.
Но в отличие от Ричарда им пока что не приходит в голову, что эти стихи можно «напечатать в журналах».
2
В маленьком зальце таверны на железных рогульках, воткнутых в стену, уже догорают сальные свечи. Поздно. Потемнело ночное июньское небо, глазастые звезды заглядывают прямо на второй этаж, где танцует мохлинская молодежь. Несколько раз толстый Мортон, хозяин таверны, распахивает двери, ворча: «Время, время, леди и джентльмены, время!» Но трудно выставить разошедшихся танцоров: за свои пять пенни хочется наплясаться как следует.
Не только старому Мортону надоело ждать, пока кончится последняя кадриль. Черная шотландская овчарка Роберта вдруг врывается в зал, с размаху бросается на грудь своему хозяину и, чуть не сбив его с ног, с визгом облизывает ему лицо и руки.
Роберт с трудом успокаивает огромного пса, гладит его блестящую шерсть: «Лежать, Люат, лежать!» — и, обернувшись к девушкам, говорит: «Вот бы мне найти подружку, которая полюбила бы меня так же преданно, как мой пес!»
Все радостно смеются, и громче всех темноглазая смуглая Джин, дочь богатого подрядчика Армора. Джин недавно исполнилось семнадцать лет, и строгий отец сегодня в первый раз позволил ей пойти на танцы. Весь вечер она без устали плясала и теперь, раскрасневшаяся, запыхавшаяся, звонко хохочет, показывая ровные белые зубы. Не в первый раз она видит молодого хозяина Моссгила, но никогда не разговаривала с ним: при ней отец несколько раз крепко бранил этого безбожника и смутьяна, а мать с тетками шушукались насчет его незаконной дочки и бесстыжих стихов, написанных про нее.
Но в этот вечер Роберт дважды прошелся с Джин в танце, и потом она всю неделю вспоминала его большие бережные руки, серьезную улыбку и эти удивительные огромные глаза, в которых лучились золотые огни, когда он на нее глядел.
В воскресенье она видела его в церкви, но не решалась смотреть в его сторону.
А утром в понедельник, когда она с подругами разостлала небеленые холсты на зеленой траве, Джин увидела, как по дороге с фермы в город идет Роберт. Она издали узнала его и, не удержавшись, крикнула, когда он проходил мимо:
— Ну как, Моссгил, нашел подружку, которая полюбила бы тебя, как твой пес?
Роберт остановился. Темные глаза Джин смотрели на него с нежностью и вызовом, из-под сборчатого чепца выбивались блестящие черные кудри. Он видел детские смуглые щеки, залитые румянцем, маленькие босые ноги в невысокой свежей траве и, наверное, впервые в жизни не знал, что сказать. Может быть, в ту минуту на зеленом лугу, где цвел боярышник и заливались дрозды и малиновки, оба почувствовали, что встретились на всю жизнь, чтобы «делить горе и радость, беду и удачу», как говорится при венчании в церкви.
В дом Арморов полетели записки и стихи. Элиза Смит — сестра друга Джэми, одного из «четверки бунтарей», стала поверенной Роберта. Все мохлинские красотки были увековечены в первой песенке, посвященной Джин.
В песенке говорилось, что шестью мохлинскими красавицами гордится не только город, но и вся округа, и если посторонний взглянет на их наряды, он непременно подумает, что эти платья присланы прямо из Лондона или Парижа. «Мисс Миллер прелестна, мисс Маркленд божественна, мисс Смит умна, а мисс Бетти нарядна. За мисс Мортон в приданое получишь богатство и красоту». Словом, лучшей не найти. «Но Армор — не «мисс», а просто Армор! — среди них лучшая жемчужина для меня!»
Роберт отлично знал, что старый Армор ни за что не отдаст Джин за «нищего рифмоплета». Но для него эта девочка стала всем, что ему было дорого: любовью, счастьем, песней. Джин пела, как птица в лесу, — он не слышал голоса нежнее. Она знала бесчисленное множество старинных напевов, и Роберт придумывал на них новые слова. Теперь все песни рассказывали о нах двоих:
В это лето — первое лето настоящей любви — Роберт написал лучшие свои стихи и песни. Кажется, что он даже разучился говорить прозой, он словно дышит стихами — так ему легче рассказать обо всем. Он пишет письма в стихах, и в них нет ни одной пустой строчки, ни одного лишнего слова, ни одного натянутого, надуманного образа. Старому сельскому поэту Джону Лапрэйку он написал послание о том, как вечером, собравшись веселой компанией, все шутили, дурачились, а потом стали петь. Одна песня особенно понравилась Роберту, и ему сказали, что автор — славный старик, живущий около Мьюркерка. И тогда Роберт поклялся, что заложит плуг, упряжь, что готов помереть в канаве, как нищий, лишь бы услышать и воочию увидеть своего собрата по перу. И дальше идет рассказ о том, что сам он вовсе не поэт в книжном смысле слова, но как только Муза на него взглянет — он ей в ответ поет песню. И этим песням не учат в колледжах унылых, скучных зубрил, которые хотят влезть на Парнас при помощи греческих глаголов. Нет, тут вся наука — в искре божьей, и тогда, хоть бы ты месил грязь, идя за плугом, или тащил тележку по лужам, твоя Муза, пусть и в простом платье, тронет сердца людей.
И такие письма, только не пересказанные, как здесь, сухой прозой, а написанные отличным стихом, получают многие друзья Бернса. По ним можно не только определить, о чем думает в данную минуту Роберт, — по ним видно и все, что делается вокруг, в поле и в лесу.
Он пишет Лапрэйку 1 апреля, «когда зеленеют почки на шиповнике и распускается листва орешника, к вечеру громко кричат куропатки, а утром зайцы весело скачут по лугам». Второе послание он шлет ему же через месяц, в разгар полевых работ: мычат молодые телушки в загоне, пар идет от коней, впряженных в плуг или в борону. Бедную Музу ноги не держат: весь день сеяла, задавала корм скотине. Она умоляет поэта — не будем сегодня писать! Этакая лентяйка! Мы, говорит, с тобой весь месяц так работали, что у меня голова идет кругом, где уж там заниматься стихами!
И рассерженный поэт выговаривает Музе за лень: «Разве можно оставаться в долгу у хорошего человека, который так ласково похвалил нас с тобой?» Поэт хватает бумагу, тычет огрызком пера в чернила — и пошел писать!
И в этом втором послании Лапрэйку двадцатишестилетний Роберт с такой мудростью, с таким пониманием утешает старого поэта в неудачах, что просто удивляешься, откуда у него такая доброта, такая светлая вера. Да, ему тоже приходилось худо, судьба его била и трепала, она и сейчас его преследует, а он, Роб, вот он! И, назло этой скверной сплетнице, он будет по-прежнему смеяться, петь и плясать. Неужто его старый друг завидует городскому дельцу, который всех надувает, копит деньгу и отращивает пузо? Неужто завидует высокомерному вельможе, который чванно выступает в кружевной сорочке с блестящей тростью, заставляя народ ломать перед ним шапки? Нет, не богач, а добрый, честный, трудолюбивый человек выполняет предначертания мудрой природы.
Пройдет несколько лет, и Бернс воплотит эту же мысль в одной из лучших своих песен — в «Марсельезе простых людей» — песне о «Честной бедности».
Он никогда не изменит себе, ни за какие блага мира не отречется от слов, впервые сказанных в стихотворных посланиях друзьям. Он ясно и четко пишет в ответ на лестное письмо Вильяма Симпсона — стихотворца из Охилтри, как он стал поэтом.
В этих стихах рассказано, как хороши холмы старой Койлы, его родной округи, буро-красные луга, поросшие вереском, зеленые рощи, где поют малиновки и гоняются друг за другом влюбленные зайчишки. Во всем есть своя прелесть — и в летнем животворном тепле и в зимней стуже, когда поет ветер и от инея седеют холмы... Не найти поэту свою Музу, пока он не научится бродить по лесу, у говорливого ручья и петь всем сердцем, всей душой... Пусть люди хлопочут, стараются, пусть затевают толкотню и драку из-за денег. Ему бы только петь милый лик природы — и пускай другие роем вьются и жужжат над грудами своих сокровищ!..
Мимо никем не воспетых речек и ручьев, по вересковым лугам и высоким сосновым лесам везет деревенский почтарь послания Бернса. Друзья прочитывают письма Робина, хвалят его и тоже пишут ему в ответ длинные стихотворные послания: все они — и Джон Лапрэйк, и Вильям Симпсон, и старый приятель по Тарболтонскому клубу холостяков Дэви Силлар — считают себя поэтами. Роберт тоже приветствует их как соратников и не скупится на похвалы. Его щедрое сердце радуется каждой удачной их строке.
И пожалуй, никто из друзей Бернса не подозревает, что на ферме Моссгил от зари до зари трудится великий поэт, который и с ними поделится частицей своего бессмертия, сохранив их имена в стихах.
3
Подходит осень — холодная и дождливая. С ужасом видит Роберт, что все надежды на хороший урожай не сбылись. Значит, нет и надежды жениться на Джин, привести ее на ферму молодой хозяйкой, помощницей в работе, подругой в радости, в отдыхе, в песнях.
Но Роберт ни за что не откажется от Джин. Они заключают тайный брак по старинному шотландскому обычаю. Для этого достаточно подписать брачный контракт, в котором оба признают себя мужем и женой. Роберт успокаивается: теперь их с Джин никто разлучить не посмеет.
Они встречаются почти каждый день — уже не в лесу, где облетели деревья и орешник торчит голыми прутьями, а в комнате Лиззи Смит или просто где-нибудь в амбаре. В каждой песне, в каждом стихотворении Роберт упоминает о своей Джин:
Лежа на соломе в темном амбаре, укутав уснувшую Джин своим пледом, Роберт, наверно, не раз думал, что же с ними будет дальше. Может быть, ему уехать на год-другой в Вест-Индию? Об этом ему говорил Гамильтон: там можно заработать деньги, вернуться к Джин богатым. Тогда старик Армор, наверно, не откажет ему в руке дочери. Но как расстаться с Шотландией, как оставить семью, малютку Бесс и ее, Джин...
Наверно, он больше никогда ее не увидит, наверно, он погибнет в море или в жарком краю от лихорадки. Он все чаще думает об отъезде, он пишет об этом стихи:
Да, хуже голода, хуже нищеты проклятые сплетники, проклятые святоши и ханжи! Прячься от них, как преступник, дрожи за то, что твою любимую, твою жену обидят, опозорят, ославят... И для чего они только существуют на свете?
В один из темных ноябрьских вечеров Джин не пришла на свидание. Роберту было очень тоскливо: дома лежал в лихорадке младший брат, денег на лекарство не было, Гильберт часами сидел над тетрадями, где записывались непомерные расходы и скудные доходы фермы, мать и сестры целыми вечерами пряли шерсть, вязали чулки и без конца штопали старую одежду.
Роберт медленно шел с собрания масонской ложи. Сегодняшнее собрание ему показалось скучным и однообразным. Он очень обрадовался, когда встретил на улице своих «бунтарей»: с этими юнцами ему всегда становилось легче.
Ветер выл как сумасшедший, кружа последние листья. Хорошо бы сейчас к очагу, в тепло...
Проходя мимо трактира, друзья услышали шум, хохот, крики. На пороге стояла толстая хозяйка трактира, которую в шутку прозвали «Пуси-Нэнси» — красотка Нэнси.
— Да вы заходите, не бойтесь! — крикнула она. — Сегодня тут у меня народ простой, холод их загнал. Послушаете песню, выпьете по кружке, ничего с вами не станется!
Весь вечер просидел Роберт с друзьями в кабачке Пуси-Нэнси. Таких оборванных, нищих, грязных и все-таки по-своему живописных людей он никогда не встречал. Видно, в этот вечер они случайно сошлись в кабачке, где добродушная хозяйка не брезговала старой рубахой или драными башмаками, честно наливая за них кружку доверху. Роберт не пил — он вообще пил редко: ему сразу становилось нехорошо — видно, сказывалось надорванное работой сердце. Но он с жадностью всматривался в лица бродячих лудильщиков, отставных солдат, слушал, как пиликает на скрипке маленький, похожий на гнома скрипач и как кривляется базарный шут, приставая к огромной хриплоголосой бабе, из-за которой вдруг началась потасовка. Самое удивительное, что эти люди были явно счастливы хотя бы на один вечер, рады теплу, дешевому элю, полной свободе. Вот им, наверно, никто не страшен, никакие законы для них не писаны.
Поздно вечером, идя домой, Роберт думал о том, что видел в кабачке. Свобода, бесстрашная, животная радость жизни, бесшабашная любовь. Любовь и свобода...
В эти ноябрьские дни Роберт написал кантату и назвал ее «Любовь и свобода», а в подзаголовке поставил: «Веселые нищие».
Роберт прочел эту кантату только самым близким друзьям и Гильберту. Осторожный Гильберт сказал, что ее никому не надо показывать: нехорошо, если пойдут слухи, что Роберт пишет такие стихи. И то весь церковный синклит на него злится, а «святоша Вилли» все старается вынюхать про их отношения с Джин. Роберту надо быть особенно осторожным сейчас, когда он думает об отъезде на Ямайку. Кто возьмет на службу человека, который так явно и откровенно восхищается непутевым сбродом, нищими и бродягами, нарушителями всех законов? Кое-кому может даже прийти в голову, что автор описывает самого себя под видом поэта, который тоже принимает участие в пирушке нищих:
Уж не от своего ли имени пишет Роберт Бернс?
Нельзя, чтобы эти строки дошли до людей, от которых зависит будущее Роберта. В последний раз он читает стихи «четверке бунтарей», потом отдает кантату Ричмонду и старается о ней забыть.
В начале ноября Бернсы похоронили маленького Джона. Денег на похороны почти не было, не хватило даже на хорошее покрывало для гроба.
На следующий день после похорон Роберт вышел пахать с самого утра. Он и так задержался: давно надо было закончить пахоту, земля уже подмерзала, дул резкий, пронзительный ветер, ночью выпал первый снег.
Низко наклонив голову, Роберт шел за плугом. У края поля копал канаву Джон Блейн — единственный работник, которого держали Бернсы, неразговорчивый, неприветливый старик. Взяли его на уборку осенью, и он так и застрял на ферме — видно, деваться ему было некуда.
Вдруг Роберт резко остановил коней: из-под тяжелого лемеха с писком выскочил мышонок и бросился к канаве. Блейн тоже заметил его, замахнулся лопатой, но Роберт крикнул на старика, и тот, проворчав что-то под нос, снова принялся копать. А Роберт наклонился, поднял комок сухих травинок, искусно свитых в гнездо, потрогал остро пахнущую, еще теплую серединку, выложенную мохом и травой... Несчастный мышонок! Погиб его дом, его убежище... Где он теперь, в ноябре, найдет приют? Роберт бросил полуразрушенное гнездо. И у мышей, как у людей, срываются самые продуманные планы, самые точные расчеты...
Мерно врезается плуг в землю, с глухим стуком падают комья; так же осыпалась вчера земля на крышку гроба. Вот думали, что подрастет Джон, будет еще один помощник ему и Гильберту. Да мало ли какие планы строили они, переезжая в Моссгил! Мало ли на что он сам надеялся этой осенью. А теперь у них с Джин тоже нет приюта, негде встретиться вечером, обнять друг друга, забыть хоть на час, что нет им места на свете. Снова надо просить кого-то из друзей пустить их к себе. Пробираться тайком в чужую комнату, сидеть там тихо, как мыши.
Да, бедный мышонок, ты не одинок: и нас, чего доброго, судьба стукнет лопаткой по голосе...
Страшно смотреть вперед, жаль уезжать от всего, что дорого...
Гильберт лежит на кровати и слушает новые стихи Роберта. Роберт всегда читает ему первому все, что напишет. Он читает тихо, чтобы не проснулись мать и сестры. В трубе воет ветер, крысы как оголтелые пищат и возятся под соломенной стрехой.
Гильберту страшно за Роберта, он не хочет, чтобы тот уезжал на Ямайку. Говорят, там нужен железный характер, жестокое сердце. Как же Роберт станет надсмотрщиком на плантации, как он будет стоять с хлыстом над черными рабами, если он не может спокойно видеть, как из разоренного им гнезда убегает полевой мышонок?
Февральская вьюга слепила глаза; злой, колючий снег хлестал по лицу. Но Роберт шел медленно, словно ему не хотелось возвращаться домой. Ему до боли в сердце было жаль Джин, жаль себя. Разве так должна она была сказать ему о ребенке — шепотом, прижавшись к косяку чужих дверей, заплаканная, дрожащая от холода и страха? Она выбежала к нему на минутку: дома за ней стали следить, — и он только успел крепко обнять ее, сказать, что все будет хорошо, что отец, наверно, разрешит им обвенчаться, что и теперь брак их нерушим.
Он вытирает рукавом снег и слезы. Что же ему делать сейчас? Еще никогда в доме не было такой нищеты. Все деньги Гильберт вложил в покупку хороших семян — через неделю-другую надо начинать пахоту. Мистер Гамильтон очень добр, не торопит с арендной платой. Он уговаривает Роберта поскорее уехать на Ямайку, познакомил его с владельцем огромных плантаций, который согласен оплатить проезд и обещает хорошее жалованье. Роберт не хочет уезжать, но как же иначе выпутаться из нужды, как помочь Джин и будущему ребенку?
А что делать с другим его «детищем» — со стихами? Неужто так и оставить их в столе или в десятке-другом списков, которые ходят по рукам? Не он один думает, что стихи достойны печати, как сказал ему когда-то весной в эглинтонском лесу Ричард Браун. Люди ученые, начитанные, знающие толк в литературе теперь тоже считают, что его стихи нужно и можно печатать. Больше всех на этом настаивает мистер Эйкен, «оратор Боб». Почти все произведения Роберта он знает наизусть. Это он подал Роберту мысль — написать большую поэму «Субботний вечер поселянина». Эйкену, который был не лишен расчетливости даже в вопросах поэзии, хотелось, чтобы его «протеже» — этот удивительный крестьянин, который цитирует Мильтона и Шекспира не хуже самого «оратора Боба», — описал бы жизнь шотландской деревни в светлых, привлекательных красках, хорошим литературным языком — так, чтобы не стыдно было показать эти стихи клиентам Эйкена — богатым эйрширским помещикам и его знакомым — крупным эдинбургским адвокатам, профессорам университета, литераторам. Писал же великий шотландский поэт Томсон на чистейшем английском языке, потому и читают его по обе стороны пограничной реки Твид.
Эйкен советовал Роберту писать эти стихи серьезно, проникновенно. Пусть и о шотландском крестьянине будут написаны такие же прочувствованные строки, как элегия Грея «Сельское кладбище» или поэма Гольдсмита «Заброшенное селение». На бедную Шотландию всегда несправедливо нападают. Не так давно, в 1774 году, вышла книга, где описано путешествие знаменитого английского ученого, доктора Джонсона по Шотландии и Гебридским островам. Доктор Джонсон известен всем как глубокий мыслитель, человек высокообразованный, автор многих трудов и составитель первого толкового словаря английского языка. Он прославился еще и своими неумолимыми суждениями, своими остротами, едкими и жгучими, как крепкая горчица. И ездивший с ним шотландец, сын судьи Бозвелла, Джеймс Бозвелл, — Эйкен лично его знал — не постеснялся записать все злые слова, которые Джонсон сказал о Шотландии.
Непременно надо показать, что в шотландском народе есть свои самобытные таланты, непременно надо помочь молодому Бернсу напечатать книгу, особенно если, вняв совету Эйкена, он напишет глубоко чувствительную, религиозную поэму о том, что ему хорошо знакомо, — о жизни крестьянской семьи.
Роберт долго обдумывал совет Эйкена. Он почти закончил поэму «Две собаки» — совершенно на ту же тему: и в ней говорится о жизни крестьян, так отличающейся от жизни их хозяев — помещиков. После разговора с Эйкеном он спрятал неоконченные стихи в стол — уж очень они не походили на то, что хотелось прочесть его «патрону».
Для новой поэмы он решил взять английскую классическую строфу, какой писал на ту же тему его предшественник — Фергюссон, — восемь длинных тягучих строк, с еще более длинной девятой в конце. Стихи Фергюссона «Очаг фермера» нравились Бернсу. Они были приятны и мелодичны, в них пробивались ласковая улыбка и некоторое любование незамысловатыми радостями простой жизни — здоровой пищей, веселыми сплетнями, страшной сказкой о домовых, леших и привидениях на кладбище, которую мать рассказывает на ночь ребятам, «так что вихры у них встают дыбом».
Бернсу кажется, что эти стихи написал славный городской гость, который провел вечер у камелька с семьей зажиточного фермера. Сам Бернс привык писать иначе: и в песнях и в стихах он показывает жизнь такой, какая она есть.
Но сейчас перед ним другая задача: облагородить, возвысить, может быть даже приукрасить, людей, которых он видел изо дня в день не как гость, а как участник их будней и праздников.
Где же найти в этой жизни картины «безыскусные, благочестивые», как показать природный ум, неиспорченные нравы и религиозность своих «собратьев по смиренной жизни», как просит Эйкен? Как удовлетворить изысканный вкус будущих образованных читателей, — а если верить Гамильтону и Эйкену, читать его стихи будут очень многие? Все-таки большинство крестьян и мелких арендаторов живут бедно, тесно, грязно — редко где найдешь такую чистоту, как у них в Моссгиле. Отец всегда любил порядок. Роберт вспомнил отца, вечера за книгой, разговоры, общую молитву перед сном — не в последние страшные месяцы, когда отец был болен, раздражителен, замучен судами и кляузами, а в те первые годы в Лохли, когда им жилось легче. До сих пор, читая библию, Роберт словно слышит голос отца. Вот он читает одиннадцатую главу Книги Чисел, медленно и внятно: «...И сыны Израилевы опять заплакали и говорили: «Кто накормит нас мясом? Мы помним рыбу, которую мы ели в Египте даром, огурцы, дыни, лук, репчатый лук и чеснок. А ныне душа наша сохнет, нет ничего...» И маленький Гильберт спрашивает: «Разве у них тоже не было мяса?..»
...Субботний зимний вечер, усталый отец возвращается с поля, мальчики несут лопаты и тяпки, в низком сером небе летит стая воронья. У дома навстречу отцу бегут малыши — Вилли и Джонни, упокой, господи, его душу. Ярко горит огонь, мать держит на коленях младшую сестренку, в доме пахнет горячими лепешками, овсянкой, парным молоком. Патриархальная жизнь — если забыть про нужду, про заботы, про угрозы управителя, про обманутые надежды...
Но в поэме, которую он напишет для Эйкена, об этом ничего говорить не надо...
Доктор Джон Макензи очень обрадовался, когда молодой Бернс принес ему свои новые стихи: «Субботний вечер поселянина» и «Две собаки». Доктор Макензи принадлежит к тем людям, для которых стихи не пустое развлечение, а одна из радостей жизни. Больше, чем Эйкен, увлеченный содержанием стихов, больше, чем весельчак Гамильтон, которому нравится народный юмор и злая сатира, доктор Макензи понимает всю необычность таланта своего молодого друга. Так, как пишет Бернс, никто никогда не писал ни в Англии, ни в Шотландии. Удивительный размах, удивительное владение словом. Действительно, он умеет писать как угодно и о чем угодно. Эйкен говорил доктору Макензи, что просил Роберта написать «серьезную вещь». И вот в несколько дней Роберт закончил поэму о субботнем вечере. Сначала кажется, будто это подражание Фергюссону, но потом становится видно, насколько та же тема разработана иначе.
Начинается с превосходной картины зимнего дня. Отец семейства возвращается с работы. Хорошо описан дом, добрая хозяйка у пылающего очага, простой ужин. Но где-то дальше меняется голос поэта, слышатся несвойственные ему сентиментально-слезливые нотки. Что это за стыдливо-краснеющая Дженни, «цвет их семьи»? Откуда эта высокопарность?
В конце несколько патриотических нот, которые наверняка приведут в восторг всех шотландских националистов. Доктор Макензи не сочувствует этим салонным якобитам, которые думают только о том, кого посадить на трон, но отнюдь не о том, как вырвать Шотландию из вековой нищеты. Его эти строки не трогают:
«Нет, — думает доктор Макензи, — этот «Субботний вечер поселянина» не похож на все стихи Бернса». Да, конечно, в нем есть превосходные строфы, мастерские описания. Но в этих стихах нет той безудержной, безоговорочной правдивости, той искренности и прямоты, которую так любит доктор Макензи в строптивом, гордом, честном Роберте. Нет, он не лицемерит, описывая благополучно-патриархальный вечер благополучными, очень гладкими стихами. Должно быть, когда он писал эти стихи, ему действительно мерещилось, что толстый чумазый малыш на коленях у матери — «лепечущее дитя», как назвал он его в этих возвышенных стихах, и что гурман и сибарит, толстый «оратор Боб» — мистер Эйкен — «был бы счастливее в хижине», чем в своем уютном, нарядном доме, как написано в посвящении. «Но это уже из области поэтических вольностей!» — думает Макензи.
И как не похожа на эти стихи вторая поэма — «Две собаки»! Тут Роберт снова не только веселый, отчаянный, бесшабашный остряк и насмешник, который хлещет по щекам чванных, тупых и разжиревших богачей, их глупых сплетниц-жен, их продажных представителей в парламенте. Тут он рабочий человек, труженик, который требует уважения к себе, к своему труду, к своей неприхотливой, часто тяжелой жизни, где все же есть свои радости, свои светлые минуты. Как будто он отшвырнул крахмальное жабо, натиравшее ему шею, сбросил тесный праздничный сюртук, в который его нарядили доброжелательные друзья, и, расправив плечи, во весь голос запел на языке своего детства, не стесняясь, не чинясь, иногда горланя так, что слышно даже в парламенте, иногда стихая в доброй ласковой усмешке.
Как хорошо разговаривают две собаки — Цезарь, породистый важный пес из господского замка, и Люат — шотландская овчарка, чей хозяин — «резвый малый, чудак, рифмач, затейник шалый...».