Правда, сам Филонов в письме к М. В. Матюшину (1914 год) отзывался о Псковитинове весьма скептически: «Псковитинов — недоразумение, остатки той жалости, о которой и Вам известно», — но в нашем случае это ничего не меняет. Влияние среды, особенно в юности, бывает не менее определяющим, чем воздействие харизматической личности. Да и личность эта не замедлит появиться на горизонте, но немного позже. Зато какого, поистине вселенского, масштаба.
Не будь ее, этой личности, мы вряд ли сейчас столь подробно разбирали бы хитросплетения судеб этих давно умерших людей и пытались выловить буквально песчинки информации из груд распадающихся от времени старинных документов.
После окончания восьмого класса гимназии молодая девушка «решила посвятить жизнь искусству»[22] и переехала в Петербург. В столице недавняя армавирская гимназистка поступила учиться в Рисовальную школу Общества поощрения художеств, где директорствовал в то время Н. К. Рерих (ее преподавателями были И. Я. Билибин и Н. П. Химона). Под их руководством она обучалась до 1917 года.
Не думаю, что жизнь в столице и учеба в Рисовальной школе на Большой Морской улице были дешевым удовольствием по сравнению с условиями тихого провинциального Армавира. Это еще раз ставит под большое сомнение «крестьянский» статус моей героини.
«После Поощрения художеств», как пишет в своей автобиографии, хранящейся в ЦГАЛИ, сама Джагупова, она переехала в Москву, где оказалась в училище Федора Ивановича Рерберга. Возможно, что-то я невольно пропускаю — годы были динамичные и не совсем размеренные, — но в 1925 году, в самом конце, она опять приехала в Армавир «по семейным обстоятельствам», где до конца 1928 года преподавала в профессионально-технической школе рисование и черчение. «Жизнь в провинции меня не удовлетворяла», — отметила она в своем жизнеописании — ив октябре 1928 года, оставив опостылевшую и малооплачиваемую работу, переехала в Ленинград, где «в доме искусств включилась в работу экспериментальной группы художника К. С. Малевича».
(ЦГАЛИ. Ф. 173. Оп. 1. Д. 193. Л. 13)
Эта фраза может дезориентировать внимательного читателя, знающего, что «Дом искусств» (знаменитый ДИСК) прекратил свое существование в 1923 году. Но Джагупова несомненно имела в виду Государственный Институт истории искусств (ГИИИ), в котором Малевич после ликвидации в декабре 1926 года ГИНХУКа заведовал отделом.
Отношения с руководством у него были «не очень». Директор, крупный ученый-византинист, академик Ф. И. Шмит называл великого супрематиста вместе с учениками «никудышными людьми». Они отвечали ему упреками в том, что институт занимается «изучением закромов в новгородских церквях, которые погибли в пламени нашествия Батыя»[23]. (При этом, как известно, хан Батый не дошел до Новгорода. Он остановил свою орду на расстоянии около ста верст от города на Волхове то ли из-за распутицы, то ли по иным причинам.) На этой политической демагогии отдел просуществовал еще довольно долго.
С момента приезда Джагуповой в Ленинград до фактической ликвидации «экспериментальной лаборатории изоискусства», которой руководил Малевич, в апреле-мае 1930 года прошло семнадцать месяцев. Вполне достаточно, чтобы «войти в курс дела», пережить инкубационный период и стать полноценным членом секты.
В 1930 году она вступила в РОСИЗО (товарищество художников, существовавшее в Ленинграде с 1929 года), где, попутно со станковой живописью, «работала по прикладному искусству на фабрике росписи тканей»[24]. Архивы хранят следы ее усердного десятилетнего труда в области «искусства текстиля и костюма».
С 1939 года она стала членом ЛОСХа (секция живописи), но в ленинградских выставках участвовала с начала 1930-х годов. Сама она как свою первую экспозицию отмечает важный проект 1934 года «Женщина в социалистическом строительстве». Однако, если уж быть совсем точным, то впервые она выставляла свои работы в Ставрополе в 1916 году, о чем свидетельствуют письма не совсем равнодушного к ней Псковитинова:
Писал, просил выслать для выставки этюды и рисунки. Выставка с 1 по 15 мая. <…> Из-за ваших работ остановка. Нельзя открыть отчетную выставку. Вы из лучших учениц и ваши работы необходимы[25].
Крупная газета Юга России «Отклики Кавказа», издававшаяся в Армавире, даже благосклонно рецензировала эту экспозицию.
Во время войны писала пейзажи блокадного города, работала в Эрмитаже, готовя экспонаты к эвакуации или консервации. В марте 1942 года была вывезена по Дороге жизни в состоянии тяжелой дистрофии, была в эвакуации в Перми, где трудилась, изготавливая пропагандистские Окна РОСТа. Затем вернулась в Ленинград в свою коммунальную квартиру, где занимала одну из двух комнат. Умерла в 1975 году, 14 декабря, не имея никаких наследников. Две ее сестры (Маргарита и Ева), брат Илья и двоюродный брат — ленинградский музыкант Саркис (Сергей) Амбарцумович Оганесянц — опочили раньше нее.
Все ее скудное имущество отошло прожорливому советскому государству. Ни мастерской, ни каталога своих работ, ни персональных выставок она никогда не имела.
Вездесущая «Википедия» ничего про нее не знает, но по таинственной причине ее имя достаточно просто находится в англоязычном интернете. В 1961 году престижная Grosvenor Gallery в Лондоне организовала с 9 мая до 10 июня выставку литографий группы советских художников, снабдив ее большим каталогом[26].
Среди двадцати семи участников — Британишский, Каплан, Курдов, Мордвинова, Неменова, Шендеров, Штейнберг, Васнецов, Ведерников и другие, включая Джагупову. Все они, судя по упоминанию в каталоге, были членами «Экспериментальной литографской мастерской» (19331996). Куратором этой экспозиции выступал очень известный в свое время человек — Эрик Эсторик (Eric Estorick, 1913–1993). Его имя сейчас носит галерея итальянского искусства в английской столице (The Estorick Collection of Modern Italian Art), а в начале 1960-х годов он был одним из пионеров изучения, экспонирования и продажи советского искусства за рубежом. Уроженца Бруклина и сына еврейских эмигрантов из России, его, по какой-то неведомой причине, охотно принимали в СССР.
Имя Эсторика недавно благожелательно и подробно поминалось в Петербурге, где в музее Анны Ахматовой в 2017 году была устроена выставка «Ленинградская литография. Место встречи», снабженная красочным каталогом. Промельком там упоминается и Джагупова, как участница лондонской экспозиции, но вся информация о ней укладывается в четыре скупых строчки.
Смысловые и хронологические сопоставления настойчиво предлагают поискать где-то рядом еще одно имя — Камилла Грей. Эта молодая женщина как раз в то время открывала для себя русский авангард, собирая материал для своей знаменитой книги «Great Experiment; Russian Art 1863–1922»[27], но данных о ее встречах с Джагуповой мне найти не удается.
Что до нашей героини, то, невзирая на английские достижения (которые она никак не отразила в советской анкете), ее вообще мало кто помнил и в прежнее время, а теперь уж и подавно. Разве что живший неподалеку художник Павел Басманов с дочерью Мариной навещал ее иногда да оставлял, уезжая из города, кота. Кот всякий раз возвращался домой холеным и откормленным. В этот кошачий дискурс так и подмывает вставить в качестве гипотетического провожатого Марины Басмановой одного рыжеволосого ленинградского поэта, известного своей любовью к кошкам, но прямых доказательств знакомства Бродского с забытой художницей нет.
Джагупова запомнилась Марине Басмановой удивительно красивой и благородной, но отрешенно одинокой женщиной. Вся комната в коммуналке была завешана и заставлена картинами. И это, пожалуй, все.
В процессе рассказа все вышеуказанные сведения будут дополняться или на некоторых уже известных деталях будет заостряться внимание. По ходу повествования будет еще упоминаться ленинградский кинорежиссер и знаменитый коллекционер Соломон Абрамович Шустер, также давно «переехавший на второй этаж», как оптимистично, избегая упоминания смерти, говорят старые рокеры.
Второе предуведомление касается, если можно так выразиться, методологической и общеобразовательной части расследования. О всевозможных фальсификациях, подделках-переделках, ошибках и недостоверных атрибуциях пишут в основном люди, далекие от самого предмета их репортерского внимания (искусствоведы, свято соблюдая омерту, как правило, хранят гробовое молчание). Кроме того, журналисты, за немногими исключениями, очень поверхностны. Мне — может быть, я ошибаюсь — не приходит на ум подробное, со всеми деталями, рассмотрение на многих страницах, с внимательным перебором версий и расковыриванием мелких подробностей, одного-единственного кейса. Авторов криминальных обзоров всегда тянет воспарить над схваткой и вынести преждевременное легковесное суждение, быстро опровергаемое судебной и житейской реальностью.
Попытка с Борисом Григорьевым не идет в счет, потому что все участники, исключая меня самого, постарались побыстрее вытеснить ее на периферию сознания и объявить бывшее небывшим. А музеи умудрились ее попросту проигнорировать. Так что несколько слов придется уделить самым общим соображениям. Вместе с тем к концу повествования всякий непредубежденный читатель должен будет согласиться с тем, что обобщение не всегда возможно. Есть случаи, которые следует отнести к разряду абсолютно уникальных. И вместе с тем проливающих яркий свет на типологию проблемы фальсификации произведений искусства.
Малоуспешность борьбы с подделками в рамках правового поля — о неправовых способах можно только догадываться, анализируя судьбы безвестно исчезнувших дилеров — имеет свои объяснения. В первом ряду причин лежит вопиющая неравноценность сторон в профессиональном плане.
С одной стороны, мотивированные огромными деньгами и азартной вовлеченностью, имеющие большой опыт и непомерные амбиции реставраторы, художники, искусствоведы, обладающие зачастую значительными финансовыми возможностями и коррупционными связями. На их стороне и вполне объяснимая народная симпатия к ловким мошенникам, обирающим богатых дармоедов — простой человек не покупает дорогих картинок. Этот «комплекс Робин Гуда» актуален и для стран с хорошо развитым правосознанием и подсознательно востребован даже среди работников юстиции. Обо всех прочих гражданах и говорить нечего. Лозунг «Грабь награбленное» умрет последним из всех демагогических приемов, направляющих энергию масс в нужном власти направлении.
По другую сторону линии фронта — плохо подготовленные и, как правило, равнодушные полицейские, слабо и извращенно представляющие себе существо и нюансы проблемы. Или энтузиасты-одиночки, гибнущие в море противоречивой разноязыкой информации. Просто физически не способные ее переварить, осмыслить и облечь в юридически приемлемые формы. Тем более, что и их мотивация бывает зачастую весьма экстравагантной и обусловленной не объективными обстоятельствами, но деструктивными эмоциями и всевозможными вытесненными комплексами. Или не совсем адекватным, диспропорциональным восприятием действительности. Максимум, на что они способны, это выдать хлесткую разоблачительную публикацию, обреченную немедленно утонуть в массе себе подобных противоречивых журналистских материалов.
Особенно это заметно сейчас, когда виртуальная реальность позволяет легко извратить суть проблемы и подать ее публике в искаженном свете. Так, пусть мягкий, но все же обвинительный приговор суда над шайкой мошенников в Висбадене (Заруг и компания) даже лондонской Times был подан как оправдательный вердикт.
Когда англичане, отчаявшись обучить не самых бестолковых лондонских bobby истории искусств, создали по инициативе Вернона Рэпли (Vernon Rapley) специальное подразделение по борьбе с преступлениями в сфере различных художеств Art Beat, укомплектованное пятнадцатью констеблями, имеющими искусствоведческое образование и опыт музейной работы, но никак не связанных с рынком, то раскрываемость преступлений такого рода в Лондоне увеличилась на 80 %[28].
Большое значение имеют также обстоятельства места и времени, своего рода «хронотоп» совершения преступлений, особенно если речь идет о подделке работы крупного художника и запредельно больших деньгах. Изощренные, многоступенчатые и внешне легальные схемы реализуются поэтапно в разных странах. Фальшивка малозаметно выходит на свет из одной юрисдикции, обзаводится правдоподобным, но лживым провенансом[29] в другой, приобретает профессиональное «экспертное» сопровождение в третьей, а продается через оффшорную компанию или подставное лицо в четвертой. Часто в посреднических цепочках задействованы люди, не подозревающие о том, что участвуют в жульнических махинациях, и с пеной у рта отстаивающие свое честное имя и полученные гонорары. Это делает полицейское расследование, а тем более судебное разбирательство фактически невозможным. На установление самого события фальсификации иногда уходят годы, а то и десятилетия, что никак не сопрягается с существующими для подобных преступлений сроками давности и продолжительностью человеческой жизни. Очень часто резво «взятый след» обрывается у реальной могилы на окраинном городском кладбище, что делает дальнейшие шаги юридически ничтожными.
Описанные сложности многократно увеличиваются, если речь идет не о подделке, изготовленной «с нуля», а о старой картине, «улучшенной» с помощью нанесения фальшивой подписи или хитрой выдумки облагораживающего происхождения. Следует добавить, что с объективной точки зрения Интерпол и прочие международные структуры, координирующие и направляющие усилия по борьбе с организованной преступностью, действительно имеют задачи и поважнее, чем ловля изготовителей и распространителей фальшивых картин. Хотя на эту коллизию можно взглянуть и с иных позиций, поставив во главу угла культурные и смысловые приоритеты.
Все вышесказанное, однако, никак не отменяет возможности и даже необходимости открыто обсуждать болезненные темы, задавать вопросы и высказывать сомнения, какими бы кощунственными они порой ни казались для кланового общества, строго поделенного на «своих и чужих».
Понятно, что наш мир, параллельно с бесконечным усовершенствованием всевозможных гаджетов, стремительно изменяется, выдумывая все новые и новые табу взамен устаревших. Но если древние запреты определялись традицией и религией, а потом претендующей на «марксистскую научность» тоталитарной идеологией, то новые — исключительно лицемерной политкорректностью и стремлением к постоянному контролю над поведением человека, не оставляя никакого места для частной жизни. Ни одна универсалия не подверглась за последние годы большей девальвации, чем наше представление о «свободе». Вся мировая литература, воскресни она сейчас в лице Шекспира, Гоголя, Достоевского, Ницше и им подобных, вскоре оказалась бы в тюрьме за нарушение множества общественных и законодательных предписаний, о чем и как можно говорить, а что заказано даже упоминать. Социальные сети со своей цензурной политикой и современное государство, «подсевшее» на компьютерную слежку за всем на свете, похоже, вот-вот добьют нашу вольность окончательно. Архаичные костры из книг больше не нужны. Они заменились хитроумной машиной, автоматически выискивающей неправильные слова и отправляющей человека по своему усмотрению «в бан» или под арест.
Нельзя называть черное черным, а белое белым, сомневаться в причинах и результатах войн и революций, историческом прогрессе, злокозненной русофобии англосаксов, тупости немцев, легкомыслии французов и имманентном величии Российской Федерации, существующей в окружении «дураков и пидарасов», упрямо не понимающих собственного счастья. Нежелательно делать «лайки» и «перепосты», ходить по улицам даже с нейтральными лозунгами, написанными на бумажке. Сурово возбраняется собираться «больше трех» и, тем паче, брать с собой детей. На это требуется специальное разрешение. Нельзя даже самостоятельно рассказывать друзьям о картинах в музеях — могут привлечь к ответственности за нелегальное проведение экскурсий — а вдруг вы скажете что-нибудь не то и не так.
Всеохватности современного государства, всерьез озабоченного «неуважением» к самому себе, выраженному в карикатурах и демотиваторах, противостоит не структурное разнообразие современного и свободного общества. Ему оппонирует его симметричный негатив. Та же модернизированная реинкарнация обкома КПСС, только с измененными знаками и самодовольной харизмой.
Человека, дерзающего иметь собственное мнение и, тем более, его высказывать и отстаивать, задавят, если не с одной стороны, так непременно с другой.
Почти ничего уже нельзя, почти все уже запрещено или находится под строгим присмотром сверху или снизу. Положение невозможно сравнивать с советским временем в силу качественных отличий, хотя бы потому, что в те времена впереди, сквозь тучи, существовал утопический просвет. Надежда на пусть фантастические, но перемены. Сейчас наше будущее строго предопределено и фиксировано. От этой стабильности и прогнозируемости опускаются руки.
Но, пока еще возможно на экране личного компьютера выстукивать собственные еретические мнения хотя бы о произведениях искусства, давайте запрыгнем в последний уходящий вагон и, превозмогая «шум времени», попробуем прокричать что-нибудь важное.
Наша история начала развиваться около двадцати пяти лет тому назад. Впрочем, не будет большой ошибкой начать отсчет времени с декабря 1975 года или с середины тридцатых годов прошлого века, а то и немного раньше. Шаг за шагом, из мимолетных впечатлений, полустертых воспоминаний и обрывков документов складывался пазл, еще далекий от завершения, хотя общая картина, возможно, уже ясна.
Непосредственным поводом к написанию самого текста явилась выставка Казимира Малевича «Не только „Черный квадрат“» в павильоне «Рабочий и колхозница» ВДНХ, а точнее, интервью А. С. Шатских газете Artnewspaper под интригующим названием: «Половина публики стоит перед „Черным квадратом“ и думает, что ее дурачат». Прочитав эту статью, я мысленно согласился с автором, потому что, если и не половина публики, то хотя бы один человек — я сам — именно так и подумал. А потом решил, что пришло время описать на бумаге некоторые свои соображения и воспоминания, благо они имеют непосредственное отношение к одной из наиболее ярких и необычных работ, представленных в московской экспозиции.
Речь идет о совсем недавно вынырнувшем из «слепого небытия» портрете театральной художницы Елизаветы Яковлевой. Картине, привлекшей к себе внимание не совсем свойственной Малевичу чувственностью и глубинной, требующей вдумчивой дешифровки символикой. Подавляющее большинство широкой публики увидело это произведение впервые в 2013 году, а до этого даже не подозревало о его существовании.
Что касается узких специалистов, то не всякий из них настолько хорошо осведомлен в содержании статей, вышедших более двадцати лет тому назад на другом языке и на ином континенте.
Кроме того, информированность совсем не влечет за собой необходимости глубокого критического анализа. Есть множество примеров, когда недобросовестное или ошибочное суждение начинает свой кочевой путь от публикации к публикации, так что и опровергнуть его становится почти невозможно. Въедливое внимание к деталям почти всегда обеспечивает обвинение в ловле блох и крючкотворстве, а то и склонности к интригам и сутяжничеству. Высказаться «против течения» означает вступить в конфронтацию с коллегой или приятелем или вообще сместить негласное равновесие существующих мнений. Внести раскол в сложившуюся корпорацию с ее устоявшейся системой ценностей, незримых горизонтальных связей, сдержек и противовесов. Проще и комфортнее смолчать. Хотя честнее было бы прямо в глаза высказать суждение, что книга, монография, статья или иное научное достижение, исполненное имярек, есть, в сущности, полная или частичная «белиберда», и тем самым нажить себе смертельного ненавистника до конца дней и репутацию врага общества. Лицемерные комплименты у нас ценят значительно выше свободы слова и независимости мнений.
Впрочем, я отклонился в сторону. Вернемся же к картине Малевича. Она стоит того, чтобы заняться ей поподробнее. Ничего подобного публика еще не видела. Это настоящий шедевр последнего периода творчества художника, повторю я вслед за организаторами экспозиции. И задумаюсь про себя: «А если бы эту картину написал не Казимир Малевич, но какой-то другой, совсем неизвестный нам или прочно забытый, художник, то неужели наше мнение о ней радикально изменилось бы?»
С учетом вышеописанных корпоративных или групповых ценностных ориентиров и коллективной идентичности, скорее всего, да. Неужели ценность художественного произведения, его эстетическая и историческая значимость определяются не имманентными ему свойствами, а набором социальных и корпоративных клише, подстраивающих картину под свои тактические нужды, а потом выбрасывающих ее за ненадобностью из зоны своего внимания? В музей, на склад, на свалку, в чулан…
С глаз долой, из сердца вон?! Пока оставим этот вопрос без ответа, но лишь для того, чтобы вернуться к нему немного позднее.
Вот что пишет об этой работе куратор московской выставки — один из крупнейших в мире специалистов в области изучения творчества и биографии Казимира Малевича — Александра Семеновна Шатских:
Из шедевров позднего периода, когда художник возвратился к живописи, будут «Три фигуры в поле» (конец 1920-х) из собрания Дудаковых. А также замечательный портрет Елизаветы Яковлевой (1932) из Голландии, который был на выставках всего раза два-три, а в России вообще впервые. Елизавета Яковлева была другом семьи, художником-бутафором, она погибла в блокаду. Портрет, написанный авангардистом, мы покажем в особом сюжете, который возможен только у нас на выставке: вместе с единственной ее сохранившейся работой — портретом Людмилы Богдановой, племянницы Малевича[30].
Есть смысл обратить внимание на мастерское использование в этой фразе эффекта эксклюзивности, основанного на принципе товарного дефицита. Вербальная конструкция «только у нас» имплицитно содержит в себе, помимо удостоверения уникальности и возможности приобщения к группе счастливчиков, греющихся в лучах чужой славы, еще и вопрос: «Что же потеряет человек, лишив себя приобщения к такому редкому объекту, как недавно обнаруженная картина Малевича?» Но редко кто продолжает логическую цепочку дальше. А что происходит с человеком (или группой людей), становящимся жертвой лукавого обмана или невольной ошибки? И чем тогда оборачивается иллюзия эксклюзивности для них и для «рекламного агента»?
И на эти вопросы я попробую сформулировать свои ответы во время расследования.
Работа со злонамеренными фальшивками или над непреднамеренными ошибками — сразу обозначим эту принципиальную развилку, чтобы ввести в повествование сущностно необходимый на некоторых его этапах радикал законного сомнения — концентрирует свои усилия не только на исключении из академического, культурного и рыночного оборота вещей неподлинных. Она еще и фиксирует КАНОН, выражающий себя в так называемых каталогах-резоне, консенсусе профильных специалистов и в экспозициях на ведущих музейных площадках, как правило сопровождаемых подробными, иногда монографического характера, каталожными материалами.
Одобрение или вежливый «игнор» — «уровень наших знаний не позволяет включить вашу вещь в каталог-резоне, подготавливаемый нашим институтом» — так лицемерно пишет сотрудник парижского института Вильденштайна, фатально обрушивая чьи-то «большие надежды», связанные с картинами импрессионистов. От аналогичных инстанций — «комитет Василия Кандинского» и «комитет Марка Шагала» — полностью зависит атрибуционная и коммерческая судьба рассматриваемых ими произведений этих знаменитых авторов. А от института Restellini выявление множества фальшивых Модильяни. В качестве гнусных подделок они изгоняются из музейно-аукционного «рая» заоблачных цен и гуманитарных иллюзий. Иногда речь заходит даже об их физическом уничтожении.
Признание произведения подлинным по умолчанию располагает его вне зоны подозрений, утверждает его как эталон и потенциальный музейный экспонат. На него ссылаются в качестве подтверждающего, комментирующего или опровергающего стандарта, он служит аргументом в нескончаемых дискуссиях и спорах. В особенности, если его безупречность визирована мнениями ведущих мировых знатоков творчества художника, архивными свидетельствами и данными специалистов-технологов. В нашем случае речь идет о работе Казимира Малевича. Об эталонной работе, включенной в резюмирующий наши знания каталог-резоне этого великого мастера.
Значение эталона намного шире теоретического или прикладного употребления в рамках академических дискуссий или рыночных продаж. Все мы прекрасно понимаем, что визуальными маяками, межевыми знаками, разграничивающими границы цивилизации и варварства, света и тьмы, являются именно живописные или архитектурные шедевры, которым уготовано особое место в Ноевом ковчеге будущего в случае глобальной катастрофы. Для понимания этой сентенции достаточно один раз взглянуть на Парфенон, египетские пирамиды или Святую Софию. Фрески Джотто знаменуют для нас видимый переход от темных веков к Ренессансу. От душных и мрачных покоев умирающей Византии к свету европейского Возрождения. Именно они, а не громкие фразы (за немногими исключениями) отделяют друг от друга эпохи, маркируют мировоззренческие схемы и задают направление движения народам и поколениям. Внеси сомнение в их подлинность и генетическую преемственность, и целые царства повиснут в воздухе, утратят почву под ногами и смыслы собственного существования.
То же относится к ваянию и живописи. Одного незатейливого русского человека «выпрямила» Венера Милосская (Глеб Успенский). Другой, встав на стул, пристально вглядывался в лицо «Сикстинской мадонны» и рыдал, как ребенок (Достоевский). И даже аскетичный, суховатый богослов вроде священномученика Илариона (Троицкого), заведомо чуждого слезливой чувственности и латинских прелестей, ощутимо «плывет» перед «иррациональным, сверхразумным, мистическим», заключенным в живописном образе[31].
Наш меркантильный и малообразованный современник, трактуя тему живописных подделок исключительно в плоскости дерзкого мошенничества и материального ущерба, как правило, даже не подозревает, на каком гигантском интеллектуальном фундаменте основана нынешняя жалкая торгашеская реальность. Какие люди ломали свои головы, чтобы совместить библейский запрет на создание изображений с трогательным императивным призывом Плотина: «Не уставай лепить свою статую». Сколько чернил и крови пролилось для того, чтобы целые цивилизации смогли отстоять свои принципиальные позиции в этом непрерывном искрящем противоречии.
Есть большой соблазн объяснить иудейское и мусульманское иконоборчество не строгим монотеизмом, исходящим из буквы (но не духа) Писания, а разочарованием в тварности всего сущего, в том числе и в подделках, но все же не будем переходить границы разумного. Хотя если начать разбираться в деталях и исторической конкретике, то в обозначенной гипотезе нет ничего невероятного. Эллинская и римская стабильность — как писал Гораций, «богам покорствуя, владеешь ты землей» — круговое время и отсутствие самой идеи развития и конца истории в качестве философской доминанты радикально не совпадают с горячечной семитской апокалиптикой, жаждущей восстановления Храма и завершения исторического процесса «прямо сейчас». К чему мозаики и статуи, если уже завтра мы «увидим Новое Небо и Новую Землю»?
В качестве еще одного важного предуведомления хочу заметить, что все мое повествование построено исключительно на фактах и документах. Опубликованных, архивных или сопутствующих самой картине в качестве пакета атрибуций, исследований и письменных мнений исключительно комплиментарного свойства. Я нигде и никогда не выступаю в качестве источника и донатора этих свидетельств, всякий раз указывая легальные и легко проверяемые пути доступа к ним. Я их не опровергаю, не подвергаю сомнению, но позволяю себе лишь сухой комментарий и сравнительный анализ, призванный выявить и по возможности объяснить существующие противоречия.
Никто и никогда гласно не усомнился в качестве этого произведения. Никто публично не обратил внимания на различия в датировках и оценках подписи художника. Насколько мне известно, никто не попытался прочитать символику отдельных деталей картины и предметно сравнить качество живописи с безусловными работами Малевича того времени. Предпринимались только попытки достаточно примитивного «формального» анализа. И то в основном в рамках активной и не лишенной лукавства «предпродажной» подготовки. Так что все, написанное мной, является в буквальном смысле слова «освоением целины», поэтому заранее прошу прощения за возможные неточности, хотя я и старался их избегать, многажды старательно перепроверяя буквально каждый факт и каждую строчку.
Если где-то иной раз и прорывается мое личное отношение к тому или иному аспекту этой истории, то оно носит сугубо оценочный характер и не должно вредить беспристрастному анализу объективной информации. По возможности я категорически избегаю ссылок на устные сообщения, особенно если они повисают в воздухе без последующего документального подтверждения. Впрочем, если человек говорит «ничего не знаю» или не отвечает на вежливое письмо, то я оставляю за собой право упомянуть об этом. В особенности, если это «незнание» позднее опровергается убедительными документальными сведениями.
Я абсолютно исключаю из текста криминальный и коммерческий нарративы, хотя они, конечно, присутствуют в самом ближайшем оперативном доступе и готовы одним кликом компьютерной мышки ворваться в сугубо гуманитарный сюжет, щедро засыпая его именами, кличками, учеными званиями и суммами банковских переводов. Я не делаю этого по многим причинам, но прежде всего потому, что правовой дискурс полностью противоречил бы заявленной задаче использования эпистемологических, практически точных, достоверных методов, основанных исключительно на неоспоримых фактах.
До последних, подводящих итог страниц я по возможности также стараюсь избегать какой-либо моральной оценки, хотя и там нравственный ригоризм мне по большому счету чужд. Слово «фатум» если не нивелирует понятие свободы воли, то делает его более гибким и раздумчивым, учитывая всевозможные привходящие и форс-мажорные обстоятельства. Впрочем, я не могу иногда отказать себе в нарочитой демонстрации физиологической брезгливости, тем более, что чувство отвращения во многом предопределило написание этой работы, делая ее чем-то вроде генеральной уборки и санации помещения. Невозможно жить в комнате, не ликвидировав источник опасной инфекции или хотя бы не обработав ее локацию мощным обеззараживающим средством, каковым отчасти является эта книга.
Российское «право» на всем своем широком географическом пространстве от Москвы до самых до окраин и в сакральной плоскости — от «духоносных скреп» до «солсберецких скрипалей» — производит обманчивое впечатление. Внешне это суровая равнина, где царствуют закон и порядок. Но стоит опрометчиво ступить на нее, как, проваливаясь по уши в трясину, понимаешь свою ошибку. То, что казалось твердой почвой, на деле оборачивается зыбучими песками или вонючей топью, обитатели которой мастерски выучились жонглировать юридическими категориями, всегда оборачивая их в свою пользу, особенно в сфере практического применения. По-настоящему они опираются исключительно на административные связи, обусловленные властными вертикалями. Или их клановые и групповые аналоги, в том числе и коррупционные, лицеприятие и сиюминутную целесообразность. В вязком болоте, разумеется, есть радующие твердые островки исключения, но в целом «температура по больнице» близка к критическим значениям. Воевать с системой в одиночку бессмысленно, исключая случаи, когда война абсолютно неизбежна и является нравственной необходимостью. Надеяться на правозащитные или полицейские структуры бесполезно за их полным отсутствием или фиктивным, имитационным существованием.
Обычный человек из плоти и крови или тонет в этой пучине безвозвратно, или потрепанным и обессилевшим чудом выбирается на твердую почву, радуясь, что остался цел. Находятся и такие, что приноравливаются жить без воздуха, окончательно теряя человеческие облик и достоинство. И даже производят детей, уже органически понятия не имеющих о зеленой траве, синем море и свежем воздухе. Воспринимающих их как угрозу собственному благополучию.
Вот поэтому я напрочь отказываюсь от каких-либо правовых коннотаций, апеллируя только к фактам. Не будучи ограниченным в этой области никакими барьерами, кроме собственных «табу», обусловленных конфигурацией личности, я стараюсь держаться в плоскости достоверного знания, основанного только на фактах, не имеющих никакого прагматического значения. Они или есть, или их нет. Нет и не может быть препятствий, не позволяющих мне называть вещи своими именами.
Если какой-то объективный момент может быть истолкован двояко или трояко, то я непременно на это указываю. Если некто, воруя чужие деньги, подделывает подпись или сообщает заведомо ложные биографические сведения, относящиеся к другому лицу, то я просто констатирую наличие такого рода действий, не делая никаких выводов, хотя они и очевидны.
Если возникает обоснованное подозрение в хищении документов с целью скрыть другое, более серьезное преступление — хотя что может быть хуже, — то я непременно допускаю возможность их случайной утраты.
Мои оппоненты невидимы. У них нет лиц, потому что я рассматриваю только документы. Но, судя по этим формальным следам их деятельности, «они» уверенно плавают на поверхности и в глубинах своего «правосудия», основанного на политических и практических резонах, в которых важнейшую роль играет принадлежность к определенному коллективу и «социальная близость». А также широко понятые политические нюансы.
Если надо, то любая мелочь может быть политизирована вплоть до государственной измены. Но без нужды важные события, действительно имеющие политическое и уголовное измерения, предстают ребячьей шалостью, забывчивостью или невинной «национальной особенностью». За примерами далеко ходить не надо. Они у всех перед глазами. Так что останемся же «при своих». Я постараюсь вести себя прилично и максимально корректно, полностью игнорируя юридический и политический контекст, попросту описывая сложившуюся ситуацию. А со стороны «надзирающих инстанций» хотелось бы, как это пишется в официальных бумагах, «рассмотрения по существу», что, впрочем, абсолютно невозможно представить.
Хотя мне была бы безусловно интересна формальная правовая оценка рассказанной истории. Особенно если ее инициирует западная сторона, где, на мой взгляд, присутствует классический потерпевший, ставший финальной жертвой в цепочке циничного обмана, а также целая вереница престижных организаций и лиц, понесших колоссальный моральный, репутационный и материальный ущерб.
Если мне будет необходимо выразить мое отрицательное отношение к той или иной ситуации — не к человеку — в максимально негативной форме, то я всегда могу покинуть сферу антропологических дисциплин и начать говорить о комментирующих параллелях из области паразитологии или инфекционных заболеваний. Право на аналогии, уподобления и метафоры пока еще никто не отменял, но все же я постараюсь максимально воздерживаться от пейоративных выводов и суждений. Фактура истории такова, что в них, откровенно говоря, просто нет никакой нужды. Двойные толкования вряд ли возможны.
Также прошу простить меня за пару раз использованное чуть выше и в названии слово «фальшивка». По большому счету от этой «лобовой» плакатной лексики в ряде случаев следовало бы отказаться, но заменять емкое определение на более сложные сочетания слов, подразумевающие еще более сложные понятия, не хочется.
Речь идет о замечательной, абсолютно подлинной картине, которой, возможно, вполне осознанно присвоили чужую, украденную биографию. И заменили имя художника на коммерчески более значимое. А настоящее имя постарались уничтожить.
Приводимые мною факты — линейные ли, располагающиеся в строгом хронологическом порядке — или циркулярные, вращающиеся на бесконечной карусели перекликающихся и ссылающихся друг на друга авторов, нуждаются в точке опоры для наблюдателя, желающего поместить себя в их завораживающий и немного утомительный ряд. Для этого я выстраиваю рядом с ними нечто вроде наблюдательной площадки или фундамента из воспоминаний, с которого без всякого перекидного мостика мне легко оказаться прямо в ткани повествования. Дочитав до конца, читатель поймет, что эти самодеятельные мемуары в своей «материальной части» полностью подтверждаются объективными данными. Что касается их тональности и окраски, то они, конечно же, совершенно субъективны и пристрастны.
Итак, обо всем по порядку. Начнем благословясь.
Глава 2
Анамнез жизни
«Разве можно верить пустым словам балерины» — это стародавнее мнемоническое правило почти забыто в суетливом современном Петербурге. Относится оно, абстрагируясь от символических коннотаций, к перекличке улиц от Витебского вокзала до Техноложки — Рузовская, Можайская, Верейская, Подольская, Серпуховская, Бронницкая. В советское время фрондирующие граждане по своему вкусу иногда заменяли балерину на большевиков или блядей, что политически и полемически заостряло всю вербальную конструкцию, не делая ее, впрочем, ложной. Второе наименование местности — Семенцы — восходит к располагавшимся здесь некогда слободам лейб-гвардии Семеновского полка. Вот что пишет об этом видный петербургский историк-краевед С. Е. Глезеров: «В 70-80-х годах XIX века почти все деревянные постройки слободы были снесены, и район стал застраиваться многоэтажными доходными домами. К концу века „Семенцы“ превратились в гигантский притон, один из криминогенных центров Петербурга. Однако, в отличие от Сенной площади, здесь обитала „солидная“ публика — воровские „авторитеты“, рецидивисты, налетчики и „воры в законе“»[32]. Говорят, одно время по своему криминальному статусу Семенцы оттеснили на второй план даже печально знаменитую Лиговку. Они были своего рода Марьиной рощей по-питерски. Традиция эта продолжилась
и после революции — в годы НЭПа. Ведь именно здесь, в Семенцах, попал в засаду и был застрелен на пороге воровской «малины» знаменитый в ту пору налетчик Ленька Пантелеев. К началу 1930-х годов жесткими мерами властей район был очищен от «антисоциального элемента» и заселен «пролетариями».
Несмотря на принудительный трансфер коренного населения, genius loci Семенцов, как видно, во многом остался прежним, давая повод, вслед за Ключевским, задуматься о географической предопределенности человеческого поведения.
Итак, где-то в запутанных каменных дебрях этого скучноватого лабиринта, почти лишенного зелени и каких-либо архитектурных достопамятностей, в начале 1990-х годов мой добрый знакомый, которого проще всего было бы описать как толкового самородного художника, всеядного коллекционера — «блошника» и «холодного» (т. е. не имеющего никакой официальной точки приложения своих усилий вроде галереи или магазина) торговца всякой антикварной всячиной, показывал мне целую связку (кипу, груду) холстов неизвестного художника первой половины ХХ века.
Люди подобного рода — автодидакты, влюбленные в свое увлекательное и авантюрное занятие — то ли отрешенные от мира сталкеры, то ли увлеченные золотоискатели, то ли матросы с затонувших кораблей, а иногда и жестокие пираты, безжалостно топившие конкурентов, — зачастую разбирались в объектах своей любви значительно лучше иных патентованных специалистов, «учившихся забесплатно». Они, в отличие от дипломированных искусствоведов, были вынуждены платить за свои ошибки из собственного кармана. И порой платить очень дорого. И иногда не только деньгами.
Мы пьем бесконечный «купеческий» чай, приближающийся по крепости к облегченному «чифиру», болтаем о том о сем и одновременно смотрим расставленные вдоль стены разнообразные картинки. Дома такого рода, как правило, изобилуют трудно сочетаемыми предметами, представляя собой нечто среднее между музейным запасником, лавкой старьевщика и складом утильсырья. Расколотая пополам нефритовая ваза работы Фаберже, колесо от проданного четыре года назад автомобиля, сорок сороков всевозможных рам, рамищ и рамочек, и сотни всевозможных однообразных картин, нивелирующих своей избыточностью само представление об искусстве как о чем-то неповторимом и уникальном. Глаза разбегаются в разные стороны и моментально «замыливаются» от избытка противоречивой визуальной информации, лишая вещи индивидуальности, создавая эффект галдящей назойливой толпы. Но в том, давнишнем, случае все было не совсем так. В толпе была отчетливая доминанта.
Яркие, профессиональные, «мастеровитые» работы в основном без подписей и опознавательных знаков… Разве что на обороте непонятные письмена: «райфо окт. р-на», свидетельствующие о прохождении через неведомые государственные бюрократические барьеры, таинственные номера, даты и невообразимо копеечные цены с учетом тогдашней инфляции. В основном там были пейзажи, несколько натюрмортов и, кажется, портретов. Среди последних выделялся, буквально бросался в глаза образ сравнительно молодой, точнее моложавой, женщины с небольшой театральной сумочкой в чуть приподнятой немного манерным жестом левой руке. Из уважения к его яркой живописной особости он не стоял на грязноватом полу, а висел на стене, выторговав себе привилегию в виде личного гвоздя. От более скромных сестер и братьев его отделяло и наличие примитивной узкой рамы, скорее обноски, свидетельствовавшей о своеобычном к нему уважении.
Вместе с тем во всех вещах угадывалась единая узнаваемая авторская манера. Эти картины, как явствовало из лаконичного сопутствующего объяснения, были куплены на Васильевском острове неподалеку от Андреевского рынка в тесном подвальном магазинчике, торговавшем выморочным скарбом. Пожитками, оставшимися после смерти человека, не имевшего наследников, чье имущество, таким образом, перешло равнодушному государству.
То ли я запомнил с первого раза «густую» восточную фамилию — Джагупова. То ли это естественная аберрация памяти, оценивающей события прошлого с сегодняшней точки высокомерного всепонимания — не так важно, потому что множество раз это имя за последние годы назойливо крутилось у меня в голове, требуя если не кровавой кавказской вендетты, то хотя бы элементарной справедливости. И провозглашения простой человеческой и юридической правды.
Хотя вряд ли я вообще запомнил бы эту историю, когда бы не последующие события, растянутые на три, без малого, десятка лет. Данные мне тогда пояснения, требовавшие проверки и критического отношения, в дальнейшем смешались с другими, еще более недостоверными, а потом подверглись жестокой ревизии с помощью архивных данных, так что я, сказать по совести, отчетливо помню только сам факт придирчивого осмотра этих картин и весьма поверхностного их обсуждения. Важно отметить, что человек, показывавший мне картины, ничего не выдумывал. Он знал фамилию художника и не скрывал ее от возможных покупателей.
Следующий эпизод относится приблизительно к тому же времени, то есть к 93-94-м годам прошлого века, тысячелетия и исторической эпохи. Мы с давно покойным Соломоном Абрамовичем Шустером едем на моей машине в ближний пригород, кажется куда-то на Карельский перешеек, смотреть очередного «Малевича». Как раз тогда, как из рога изобилия или гигантского помойного ведра, ежедневно сыпались на публику удивительные живописные «шедевры». «Родченко», «Татлины», «Кандинские» в буквальном смысле слова «шли косяком». Эти «психические атаки клонов» были рассчитаны на то, что хоть одна из картин получит вожделенную экспертизу и обеспечит владельца или посредника большими деньгами на долгие годы. А может быть, на один поход в казино. Инфляция и социальная динамика лишали постсоветские банкноты функций капитала и сокровища, превращая их в подобие игральных фишек.
Рассказы о происхождении таинственных картин можно было классифицировать по законам формирования сюжетов русской волшебной сказки. В них, как правило, фигурировали пожилой профессор из Витебска (Полоцка, Одессы и т. п. мест, подобранных по принципу максимально затрудненной проверяемости), недавно отдавший Богу душу, и его домработница — чистая душой, сердцем и разумом благодетельная матрона, унаследовавшая гигантское собрание беспредметных картин, которое она незамедлительно желает продать, не чувствуя расположения к такому «холодному» и «головному» искусству, характеризуемому ей как «крестики-нолики какие-то».