– Последний раз этот дом видит столько гостей, – пояснила прабабка.
– Судя по тому, как идут дела, загадывать рано, – возразила Эстер.
И оказалась права. Они искали убежища в доме престарелой главы семейства еще трижды: в 1956-м, во время Суэцкого кризиса, затем десять лет спустя, а еще прежде – в 1948-м, когда Вили выследили агенты сионистов и жестоко избили за шпионаж в пользу англичан, пригрозив, что подобным образом расправятся и с прочими мужчинами семьи. Через два месяца до Вили дошли слухи, что агенты снова напали на его след и на этот раз хотят его убить. Он спрятался в доме у матери. Как-то раз достал свой талисман-подвеску, выложил на стол таблетку цианистого калия, которую хранил с Эль-Аламейна, и задал вопрос. Маятник-талисман качнулся прочь от таблетки.
Вили тайком переправили в Италию, а оттуда в Англию, где он сменил имя, перешел в христианство и отрекся от всех прежних национальностей. В Египте он объявился лишь четыре года спустя, чтобы провернуть самую масштабную сделку за всю свою карьеру шпиона, солдата и торговца: пустить с молотка имущество свергнутого короля.
– Это был конец конца, – рассказывал он через много лет в своем суррейском саду. – Конец эпохи, конец света. После этого все развалилось.
Ему уже было за восемьдесят, он обожал лошадей, сладкое и сальные шуточки, которые, сжав в кулак руку с окостеневшими мышцами, отпускал в старомодной манере: с преувеличенно-выразительной мимикой и непристойными жестами. В поношенном твидовом костюме, классических ботинках, аскотском галстуке и заляпанном кашемировом кардигане он выглядел точь-в-точь тем, чью роль репетировал всю жизнь: викторианским джентльменом, которому совершенно безразлично, чт нижестоящие думают о нем и его внешнем виде. Убедительности аристократическому облику придавала и очевидная с первого же взгляда бедность.
Вили показал мне фруктовый сад, в котором никогда не росло ничего путного, и огромное озеро, которое не мешало бы привести в порядок – «а впрочем, плевать», – конюшни, в которых обитало больше лошадей, чем вмещали стойла, и в довершение всего лес, где никто не отваживался гулять, – мир Джейн Остин, задичавший в пренебрежении.
– Понятия не имею, – ответил он, когда я спросил, с чем граничит этот его лесок. – Наверное, с соседским. Но кто их знает, этих английских лордов?
Тут Вили покривил душой: он отлично их знал. Он был знаком со всеми вокруг. На почте, в банке, в одном из пабов, где он угощал меня пивом, – доктора Спингарна узнавали везде. «Добрый день», «приветствую» – непринужденно срывалось с его губ, словно с малых лет он говорил только по-английски. Он блестяще разбирался в футболе. Однажды утром по пути в городок рядом с нами притормозил «Моррис мини», и в тот раз я вполне осознал, как славно Вили прижился в новом своем отечестве. Леди Такая-то ехала в Лондон: не надо ли ему чего?
– Меня это ничуть не затруднит, – заверила она, когда Вили, поддавшись на ее уговоры, попросил-таки забрать ящик французского вина из какого-то магазина. –
– Сухая, что твоя слива без косточки. Как все англичанки.
– По-моему, очень милая, – возразил я, напомнив, что леди сперва заехала к нему домой, а когда ей сказали, что он вышел пройтись, отправилась его искать.
– Очень милая, очень милая, – повторил Вили, – все они здесь очень милые. Ничего-то ты не понимаешь.
В городке указал мне антикварную лавку и решил заглянуть.
– Доброе утро, доктор Спингарн, – поздоровался антиквар.
– Приветствую, – ответил Вили и представил меня. – Ну что, нашли мне джезву?
– Ищу-ищу, – пропел торговец, вытирая пыль со старых часов.
– Девять лет уже ищете, – усмехнулся Вили. – Эдак я умру раньше, чем найдете.
– Вот уж чего можете не опасаться, доктор Спингарн. Вы нас всех переживете, сэр.
– Медлительнее арабов и вдвое глупее. Как они умудрились построить империю? – бросил дедушка Вили, едва мы вышли из магазинчика.
Дома нас ждали его жена, дочь, женатый внук и правнук.
– Видишь этот стол? – Он похлопал по широченному антикварному дубовому столу, на котором накрывали обед. – Я отдал за него пять фунтов. А эти стулья видишь? Их была целая дюжина, на чердаке еще восемь. Семь фунтов за всё про всё. А эти огромные часы? Угадай почем.
– Фунт, – предположил я.
– А вот и нет! Они достались мне бесплатно. В придачу к стульям, – и рассмеялся, густо намазывая кусок хлеба сливочным маслом.
– Ты говоришь как типичный
– А мы и есть
Вили настоял, чтобы после обеда мы вдвоем выпили кофе, «
– Иди-ка сюда, – Вили поманил меня на кухню, куда перешел, чтобы сварить кофе по-турецки. – Видишь? Все, что нужно, – такой вот котелок, желательно медный, но сойдет и алюминиевый. Этот я заказал в Манчестере. У одного грека. Думаешь, антиквар догадается сделать так же? Да ни в жизнь! Вот поэтому я к нему периодически и заглядываю. Чтобы убедиться, что он по-прежнему дурак дураком, а я это прекрасно вижу: значит, что-то еще соображаю. Понял? – Он заговорщически подмигнул мне, глаза его блестели. Я кивнул, но, если честно, ничего не понял. Я вдруг поймал себя на мысли, что в мире его молодости не продержался бы и дня.
–
Наконец подоспел кофе, Вили взял две чашечки и принялся разливать, держа джезву пугающе высоко и направляя струю в чашку, как умелые слуги-арабы, чтобы в процессе напиток немного остыл.
– Лучше всех кофе варил твой дедушка, упокой Господи его душу, – признался Вили. – Аспид, чистый аспид с раздвоенным языком, когда терял терпение, кипел, как молоко, готов был порезать тебя на куски, а вот поди ж ты – кофе варил лучше всех в мире. Пойдем.
Другим коридором мы направились в гостиную, битком набитую антиквариатом и увешанную персидскими коврами. На блестящем старом паркете лежал луч послеполуденного солнца, в котором, неловко раскинув лапы, дремала раскормленная кошка.
– Видишь на мне смокинг? – спросил Вили. – Пощупай.
Я протянул руку и потрогал отложной воротник.
– Ему лет сорок, не меньше, – с веселым удивлением пояснил дедушка. – Угадай чей?
– Твоего отца, – предположил я.
– Не пори чепухи, – раздраженно отрезал он. – Отец давным-давно умер.
– Кого-нибудь из братьев?
– Нет, нет, нет.
– Тогда не знаю.
– Я тебе подскажу. Угадай, кто сделал материал? Лучшая ткань в мире.
– Мой отец? – поразмыслив, спросил я.
– В точку. Изготовили в подвале его фабрики в Ибрахимии[11] во время войны. Это смокинг твоего дедушки Альберта.
– Он подарил его тебе?
– Можно и так сказать.
– По какому случаю?
– Эстер отдала после его смерти. В наши дни такую хорошую шерсть днем с огнем не сыщешь. Берегу как зеницу ока, – пошутил Вили. – Пощупай еще разок! – велел он мне.
Виртуозный торговец, подумал я.
– Я тебе сейчас объясню, – Вили огляделся, не слушает ли нас кто, и приблизил лицо к моему, так что мне стало неловко. – Помнишь Флору,
Я ответил, что о пианисте Шнабеле узнал именно от Флоры.
– Вот-вот. Во время войны, в дни Аламейна мы все ютились у твоей прабабки. Ты даже не представляешь, до чего же там было тесно. И вот однажды является брюнетка, красивая, но какой-то болезненной красотой, каждый вечер играет на фортепьяно, курит не переставая, вид поношенный, но от этого еще сексуальнее, флиртует напропалую со всеми нами, хотя, готов поклясться, сама не отдает себе в этом отчета. В общем, мы все влюбились в нее как сумасшедшие. До безумия.
– А при чем тут мой дедушка?
– Подожди, дай договорить! – нетерпеливо бросил Вили. – Напряжение в воздухе висело такое – сам подумай, семь взрослых мужчин в доме, не говоря уж о молодняке, который тоже, так сказать, питал надежды, – что каждый день мы начинали со скандала. Ссорились на пустом месте, из-за всего подряд. Мы с твоим дедом ругались каждый день. Каждый божий день. Потом мирились, садились играть в триктрак. И снова скандалили. Ты играешь в триктрак?
– Не очень хорошо.
– Я так и думал. В общем, в конце концов стало ясно, что Флора выделила меня. Я, разумеется, ничего такого себе не позволял – все-таки дом моей матери, да и жена бдит, ну ты понимаешь. Торопиться было нельзя категорически! И в один прекрасный день я сказал твоему деду: «Альберт, эта женщина меня хочет. Как мне быть?» А он: «Ты-то сам ее хочешь?» «А ты разве нет?» – спросил я. Он промолчал. И я попросил: «Ты должен мне помочь». На что этот хитрец, твой дед, улыбнулся и пообещал: «Я подумаю». Все были в курсе: фрау Кон, твоя бабка, Исаак. Все, кроме меня. Я узнал о них лишь много лет спустя, когда Флора пришла к нам в гости и увидела на мне его смокинг. Она сразу же его узнала.
– Да? – вставил я.
– Разве ты не понимаешь?
Я покачал головой.
– Скорее всего, она ему и подарила. Я почувствовал себя полным олухом. Единственная женщина, которую я хотел и не сумел заполучить. И вот сорок лет спустя ревную ее к нему, как последний болван!
Повисло молчание. Меня так и подмывало открыть ему, что любовником Флоры в те летние ночи сорок второго был вовсе не дед, а мой отец, и смокинг принадлежал ему, а не деду. Тот же просто-напросто «унаследовал» его от сына, как и прочие вещи, которые отец уже не носил. Однако же я не проронил ни слова: мне хотелось, чтобы дед в кои-то веки одержал победу над Вили.
– Видел бы ты нас тогда, – продолжал он, – все просили ее поиграть, все перебирали коньяка, надеясь, что остальные устанут и уйдут спать. Признаться, я никогда не любил засиживаться допоздна.
Я наблюдал, как Вили наслаждается своими откровениями.
– Идем. – Он убрал наши пустые чашки, и я опомниться не успел, как дед увлек меня в сад, где его внук и жена читали местную газету.
– Ну что, поболтали? – спросила жена.
– Еще как, – ответил Вили.
За ужином случился небольшой инцидент. В окно столовой мы заметили, что по саду идет пара цыган. Вили не раздумывая бросился в гостиную, схватил дробовик и дважды выстрелил в воздух, переполошив собак и лошадей.
– Ты с ума сошел? – крикнула его дочь, вскочила и попыталась вырвать у него ружье. – Они же тебя убьют!
– Пусть только попробуют. Думаешь, я их боюсь? Я их всех переловлю… – И он произнес фразу, точно прощальный подарок, точно сувенир на память о моем визите в Англию, последнее признание гостю, который приехал, чтобы услышать из его уст эти самые слова: – Я их боюсь? Я боюсь? Как ты думаешь?
Вечером он зашел ко мне попрощаться.
– Нет, уж давай попрощаемся, я настаиваю, – проговорил он, – в моем возрасте ни в чем нельзя быть уверенным. – Он обвел взглядом мои вещи, книги, с неуловимо-насмешливым выражением лица взял одну. – Неужели это до сих пор читают?
– Более, чем когда-либо, – ответил я.
– Еще один еврей, – заметил Вили.
– Наполовину, – уточнил я.
– Нет. Невозможно быть евреем наполовину, если твоя мать еврейка.
Может, к слову, – а может, за этим-то Вили и поднялся ко мне, – но он спросил о своей матери. Я рассказал, что помнил. Нет, она не мучилась. Да, до самого конца оставалась в ясном уме. Да, смеялась, как раньше, и отпускала краткие, афористичные замечания, от которых корчишься, как раздавленный червяк. Да, она понимала, что угасает. И так далее и тому подобное. В конце концов я сказал, что она почти ничего не видела из-за катаракты: светлая желтоватая пленка заволокла ее глаза. Я обмолвился об этом мимоходом, не считая катаракту таким уж серьезным недугом.
– Значит, она ничего не видела, – проговорил Вили. – Она ничего не видела, – повторил он, словно пытаясь отыскать в самих словах и слогах некий тайный смысл, раскрыть причину жестокости судьбы и уязвимости старости. – Значит, она ничего не видела, – произнес он, как будто его охватила скорбь столь сильная, что остается лишь повторять и повторять одно и то же, пока на глаза не навернутся слезы. – Тебе этого не понять, – добавил он, – но я иногда думаю о ней. Старая, одинокая, все разъехались, вдобавок, как ты говоришь, еще и слепая, умирала в Египте, никого у нее не осталось. Я думаю о том, что мог бы скрасить ее дни, не растранжирь я так бездумно время и силы на свои жалкие махинации. Ну да такова жизнь. Теперь у меня есть дом, но нет матери. При том что и о доме-то я мечтал для нее. Порой я думаю о ней просто как о маме: так думают дети, когда им не хватает чего-то, что может дать только мать. Возможно, тебе покажется, что, раз у меня самого уже правнуки, значит, и мать мне, в общем-то, без надобности. А вот поди ж ты: нужна. Странно, правда? – Он улыбнулся, положил книгу на тумбочку и, видимо, чтобы меня поразить, вдруг процитировал на французском длинный затейливый фрагмент из самого начала.
– Доброй ночи,
– Доброй ночи, доктор Спингарн, – ответил я, решив не допытываться, откуда он знает этот пассаж из Пруста.
Полчаса спустя по пути в душ меня перехватили кузен с женой.
– Пойдем, только тихо. Не пожалеешь.
Они объяснили, что каждый вечер, между десятью и одиннадцатью часами Вили слушает на французском передачу из Израиля. Я изобразил удивление.
– На ночь обязательно слушает эту программу. Потом выключает свет и ложится.
– И что? – спросил я.
– Увидишь.
Мы встали у него за дверью.
– Каждый вечер одно и то же, – прошептала жена кузена.
Они что, собираются постучать и попросить впустить их или же намерены вломиться к нему без стука?
– Увидишь.
Наконец заиграл гимн Израиля, потом послышался писк, обозначавший завершение трансляции.
– Уже скоро, – пояснил кузен.
В комнате что-то щелкнуло. Вили выключил радио. Заскрипели под его тяжестью пружины, зашуршали простыни, погасла полоска света под дверью. На мгновение все стихло. А потом до меня донеслось слабое, приглушенное, тонкое бормотание, паром сочившееся в коридор сквозь замочную скважину, сквозь щель под дверью, сквозь трещины в притолоке, точно фимиам и предчувствие, наполнявшие тихий сумрак, в котором стояли мы трое, жутковатая путаница знакомых слов в ритме, к которому и я давным-давно привык, стыдливый, украдкой, шепоток.
– Спросишь – ни за что не признается, – сказал кузен.
II. Рю Мемфис
Двум дамам, которым однажды суждено было стать моими бабушками и которые познакомились в 1944-м на александрийском базарчике, где с подозрением присматривались к явно лежалой барабульке, мир, бесспорно, казался очень тесным и странным. Сквозь их первые застенчивые, осторожные реплики, произнесенные густо накрашенными губами за респектабельными вуалями, будто пробилось яркое солнце, и неожиданно две совершенно чужие женщины, добрые десять лет знавшие друг друга только в лицо и не осмеливавшиеся перемолвиться словом, разговорились с головокружительным восторгом, точно бывшие одноклассницы, возобновившие беседу с того самого места, на котором расстались полвека назад. Каждую сопровождал мальчик-слуга, которому ни одна, ни другая не доверяла и с которым уж точно не стала бы разговаривать: его задача заключалась в том, чтобы следовать за своей мудрой пожилой
– Значит, сегодня без барабульки, – заключила одна. – Но до чего обидно! Подумать только, все эти годы я покупала несвежую рыбу и даже не догадывалась об этом, – печально добавила она.
– Потому что нужно смотреть на жабры. Не в глаза. Жабры должны быть ярко-красные. Если нет, не берите.
– До чего обидно, – повторила на обратном пути более кроткая из двух, – все эти годы мы жили ровно напротив друг друга и даже не здоровались.
– Почему же вы ни разу со мной не заговорили? – удивилась та, которая прекрасно разбиралась в рыбе.