– Как там у тебя этот чудик, ну, поэт, племянник Штейна? служит? жив?
– Ничего, товарищ адмирал. Конечно, не моряк… но старается.
– Ну хорошо. Дядя высоко вхож… ты не очень, в общем… понимаешь. Я б его, конечно, сам удавил… но ты не зажимай там особо. Срок очередного звания когда? представь, представь…
Штейн уже сговорил себе работку на берегу, уже купил ящик коньяку для отвальной, и тут ему сообщают радостную новость:
– Ну… ставь!.. Причитается с тебя.
– Да уж! – счастливо соглашается он.
– Представили на капитана третьего ранга. Слыхал?
– Кого, – говорит, – представили? Куда?..
– Тебя! Иди – покупай погоны с двумя просветами.
Штейн оседает на пол, потом встает и идет в гарнизонный магазин покупать веревку. Господи, не по вине кара. Это означает ждать отставки еще пять лет! Этого он не вынесет.
Сказано – сделано. Вместо хождения на службу он садится вплотную к праздничному ящику коньяка и неделю справляет по себе поминки. А выпив ящик, последнюю бутылку сует в карман, садится в поезд и едет в Москву. К дяде. Плюнув на гордость, он решает обратиться за помощью к великому драматургу и каперангу в отставке своему дяде в третий и последний раз в жизни.
И он вваливается в дядину шикарную квартиру на Кутузовском. И дядя встречает явление племянника-обалдуя с неудовольствием. Потому что такой родственник-недотепа несколько марает его моряцкую репутацию. Помогал ему, помогал, а все без толку…
Племянник снимает шинель, трет лапкой трещащий лоб, получает добрый шлепок по загривку и добрую чарку на опохмел:
– Ну… как служба идет? Чем порадуешь? Пора и очередное звание получать.
При слове «звание» племянник искажается обликом, приземляется мимо стула, плачет и говорит:
– Дядя! Ты же знаешь, что я, в общем, не офицер. Я по натуре сугубо штатский человек. Я учился играть на скрипке и окончил музыкальную школу. Я поэт. Я пишу стихи. У меня даже книжку хотели в издательстве принять…
– Что же – скрипка! – гремит дядя, человек крупный и удачливый, без сантиментов; набрался душевной грубости у адмиралов. – Римский-Корсаков тоже был композитор, а какой морской офицер был!
– Дядя, – говорит Штейн. – Я не Римский, а ты не Корсаков. Ему хорошо, он бронзовый памятник. А моих сил больше нет. Если мне дадут капитана третьего ранга, я застрелюсь.
– Странное отношение к карьере, – не соглашается дядя. – А чего ж ты хотел – сразу прыгнуть в адмиралы? Послужи сначала.
– Не буду служить! – буйствует племянник. – Это ты во всем виноват!
– Ах ты щенок! – говорит дядя, каперанг в отставке и великий военно-морской драматург. – Да если бы не я, ты бы вообще в училище не поступил…
– Да, – вопит племянник, – и был бы счастлив! Это ты – «кем ты хочешь быть! кем ты хочешь быть!» – погубил мою жизнь!..
– …тебя бы законопатили на Чукотку, там бы ты хлебнул лиха по уши!
– И прекрасно! на Колыму! и давно бы застрелился и не мучился!
– Я все для тебя сделал! Чего ты теперь еще от меня хочешь?
Подведя беседу к нужному вопросу, племянник переселяется с пола на стул. И внушает вкрадчиво:
– Слушай… ты ведь запросто за руку со всеми адмиралами… с нашим командующим…
– Да уж… – кивает дядя не без самодовольства. – Потому что – уважают!
– Вот. Послушай. Ты бы не мог встретиться с адмиралом Головко, и раз в жизни попросить… если б он подписал… он ведь тебе не откажет… – И подает дяде заготовленный рапорт об увольнении в запас.
– Нет, – говорит дядя. – С такими просьбами я к нему обращаться не буду. Наши отношения, знаешь, иного рода. Нет. Не стану я его о таком просить.
Штейн принимает позу, по сравнению с которой умирающий лебедь Плисецкой – это марш энтузиастов. И тихо шепчет:
– Тогда прощай, дядя… Я тебя любил. Я гордился тобой. Прости, что причиняю вам такое горе… прошу никого не винить…
Выдергивает из брюк ремень и норовит пристроить петлю к оконному карнизу.
– Прекратить!! – грохочет кулаком бездушный дядя, солдафон от маринистики.
Тут в комнату впадает его жена, племянникова тетя, которая всю эту душераздирающую сцену подслушивала за дверью, и говорит:
– Сашенька, есть у тебя душа или нет у тебя души? Ты посмотри – на мальчике ж лица нет. Он же над собой что-то сделает, ты что, не понимаешь?.. Я всегда говорила, что нельзя отдавать мальчика во флот. Все эти твои матросы – они такие грубые. Они пьют, как биндюжники, они ругаются – это тихий ужас! Я после них неделю мою квартиру и проветриваю от табака и портянок.
– Моряки не носят портянок!!!
– Скажите пожалуйста! А что они носят? Это так важно? Или у тебя много племянников?..
– Не лезь не в свое дело! – гремит дядя.
– Это мое дело! – кричит ему тетя. – И не смей на меня кричать! Кричи на своих адмиралов, так их ты боишься!
– Я боюсь?! – орет дядя. – Да я – член правления… кандидат ЦК…
– Так почему ты не можешь пойти в гости к этому Головко? Он к тебе прислушивается, я же знаю. Они же понимают, что ты умный человек. Что тебе стоит? Ну хорошо – выпей с ними, посиди, я тебе разрешаю.
– Никуда не поеду, – отрубает дядя.
Штейн подставляет стул к своей петле на окне и закрывает глаза.
– У тебя есть сердце? – спрашивает тетя. – Или у тебя нет сердца? Ты посмотри, что делается с ребенком. Если бы я была его министром, так я бы давно отпустила его куда он хочет. Какое море? Только Черное. Мальчику необходимо курортное лечение, это кожа и кости. У него совсем слабые нервы. И вообще ему нисколько не идет эта форма, ты посмотри на него – и это матрос?..
В конце концов дядя плюет, звонит Головко домой, надевает свою шубу на бобрах, сует в карманы две бутылки армянского коньяка, вызывает из гаража свой персональный «ЗиМ» и едет к Головко.
Головко принимает его сердечно, ставит, в свою очередь, свой коньяк, вестовой накрывает стол – серебряные подстаканники, нарезанный кружевом лимончик, балычок-икорка с разных флотов; пьют они коньяк и чай по-адмиральски (а чай по-адмиральски – это так: берется тонкий чайный стакан в серебряном подстаканнике, наливается крепчайшим горячим свежезаваренным чаем, бросается ломтик лимона и сыплется три ложечки сахара; а рядом становится бутылка коньяка. Отхлебывается чай, и доливается доверху коньяком. Еще отхлебывается – и еще доливается. И вот когда стакан еще полный, а бутылка уже пустая – это и есть настоящий адмиральский чай). И с удовольствием беседуют. Головко говорит о литературе, Штейн говорит о флоте, и очень оба довольны поговорить с понимающим и компетентным собеседником.
И дядя, как бы между делом, в русле застольного разговора, повествует в юмористическом ключе, чтоб никак не дай Бог не отягчить настроение хозяина, всю историю злоключений своего племянника – как отвлеченного флотского офицера, не называя фамилий. И адмирал совершенно благоприятно это воспринимает, заливается смехом и переспрашивает подробности, войдя во вкус, слезы утирает и за живот держится. Такой юмор ему в кайф: до боли знакомая фактура.
А в заключение рассказа дядя эффектным жестом выдергивает рапорт своего племянника и кладет перед Головко. Головко, еще похрюкивая, тянется за очешником, надевает очки, читает рапорт и закатывается диким хохотом:
– Ох-ха-ха-ха! – лопается. – Так это что – с твоим племянником все это было? Ха-ха-ха! Ну, ты драматург!
Это, значит, дядя придумал такой драматургический ход. И теперь с удовлетворением видит, что все он рассчитал правильно – ударный сценический ход по адмираловым мозгам, сюжет свинчен истинным драматургом, что адмирал и признал: никакого неудовольствия у него, а сплошные положительные эмоции. Хороший дядя драматург. Настоящий. Крупный.
– Вот, – говорит, – хо-хо-хо! такая, понимаете, история. Так что, если можно… не моряк, что поделать.
– Ох-ха-ха-ха! – надрывается Головко. Развинчивает авторучку, чертит в углу рапорта собственноручную резолюцию, размашисто подписывает, складывает лист и швыряет через стол дяде. – Ну, спасибо за спектакль! потешил старика! А я-то думаю, откуда это ты в таких подробностях все это знаешь!.. Погоди-ка, – и жестом велит вестовому поставить еще бутылку. – Выпьем еще, посидим. Давненько я так не веселился! Ну-ка расскажи еще раз, как это он шпалер в гальюне забыл… ха-ха-ха!
И к двум ночи вдребезги пьяный дядя, знаменитый драматург Штейн, является на своем «ЗиМе» домой. Шофер его вводит в двери, дядя, с красной физиономией, сильнейше благоухая на весь дом хорошим коньяком, благодушный и снисходительно-гордый, падает в своей распахнутой шубе в кресла.
А племянник, уже синий от непереносимого волнения – судьба решается! – бегает по стенам в полубессознательном состоянии. И смотрит на дядю, как блоха на собаку, которою можно прокормиться и выжить, а может она тебя и выкусить.
Тетя говорит:
– Сашенька, не томи же душу. Мальчик весь извелся. Ну что, таки он подписал это заявление? Прошу тебя!
Дядя лыбится и извлекает из себя звук:
– Ы!.. салаги!.. на!
И гордо пускает племяннику через комнату порхающий рапорт.
Тот его ловит, вспыхивает счастливым лицом, дрожащими руками разворачивает, и читает наискось угла крупным твердым почерком резолюцию:
И этот личный верховный приказ так шарахнул его по нежному темечку, что он беспрекословно убыл к месту службы и безмолвно тянул лямку положенные еще пять лет. И больше он к дяде не обращался ни по каким вопросам никогда в жизни.
Но дядя же недаром был великий драматург. Он был крупной и сообразительной личностью, и ежели бы угодил на флот самолично, а не племянник, то уж он бы дослужился точно до адмирала, невзирая на образованность и национальность. Потому что он, в отличие от неудачника-племянника, обладал в полной мере главным достоинством людей, умеющих добиваться любых целей, – умением обращать свои поражения в победы.
Потому что все это он скомпоновал в форме пьесы, использовав все детали и подробности, вплоть до включения в текст подлинных стихов бедолаги-племянника. А идея пьесы полностью соответствовала командной директиве Головко: пускай послужит! Пьеса получилась в меру смешная, в меру драматичная, и вполне назидательная для среднего флотского комсостава. И театры ее взяли на ура.
Называется пьеса «Океан». Люди постарше хорошо ее помнят.
Премьера состоялась в БДТ у Товстоногова, и билетики стреляли за два квартала. Вот что значит подойти к делу с умом и талантом.
Характерно, что недотепу-старлея играл Юрский, и зал аплодировал его выходкам и речам, а его положительного командира – сугубо положительный Лавров, игравший всех положительных от Молчалина до Ленина; этот расклад ролей в полной мере отразился на их собственных судьбах, когда первый много лет бедствовал, а второй процветал. Товстоногов умел видеть суть актера!.. Но это уже, как говорится, совсем другая история.
Легенда о Моше Даяне
Народ сам пишет биографии своих героев, ибо народ лучше знает, какой герой ему потребен. Биография героя – общественное достояние. Как все общественные достояния, она подвержена удивительным метаморфозам, а особенно, конечно, в Советской России, которая и вся-то есть такая метаморфоза, что аж Создатель ее лишился речи и был разбит параличом при взгляде на дело рук своих.
Правда же проста и отрадна. Когда в мае шестьдесят седьмого года победные израильские колонны грянули через Синай, взошла и в ночных ленинградских кухнях шестиконечная звезда одноглазого орла пустыни генерала Моше Даяна. И люди узнали, что:
Одноглазый орел (приятно ассоциировавшийся с великими Нельсоном и Кутузовым) не всегда был одноглаз и даже не всегда был израильтянином, по причине отсутствия тогда на глобусе государства Израиль. А родился он в Палестине, территории британской короны, и был соответственно подданным Великобритании. Профессиональный военный, кончал офицерское училище, а в тридцатые годы учился какое-то время в советской Академии Генштаба, тогда это было вполне принято (происхождение, в родительской семье еще не забыли русский язык, – нормальная кандидатура для знакомства с военной доктриной восточного соседушки). Сейчас трудно в точности утверждать, на каких языках он общался с Гудерианом и де Голлем, посещавшими означенную академию в то же время; интересный там подобрался коллектив. По ним судя, учили там тогда неплохо.
Будучи здоровым парнем и грамотным офицером, в начале Второй мировой войны Даян служил капитаном в коммандос. И с началом боевых действий естественно оказался на европейском материке. Сохранился снимок: боевой офицерюга сухощавой британской выправки стоит, раздвинув ноги, на берегу Ла-Манша, в полевом хаки, со «стеном» на плече и биноклем на шее. Пиратская повязка через глаз придает ему вид отпетого головореза. Ла-Манш, из любви к истории заметим, снят с английской стороны, потому что глаз Даяну вышибли в сороковом году немцы в Дюнкерке, боевое ранение, они там вообще всех англичан вышибли со страшной силой вон за пролив, мясорубка знаменитая.
По натуре рьяный вояка (дали оружие и власть дитю забитого народа!) и ненавидя немцев не только как английский солдат, вдобавок потерпевший от них личный урон, но еще и как еврей, Даян настоял остаться в действующих частях, но его часть уже находилась вместе с прочими в Англии и никак не действовала. И он в нетерпении сучил ногами и бомбардировал начальство рапортами о диверсионной заброске на материк, в чем ему осторожные англичане предусмотрительно отказывали под предлогом холерического темперамента и ярко запоминающейся внешней приметы – одного глаза.
Ну, двадцать второго июня сорок первого немцы напали на Союз, Черчилль возвестил, что протягивает руку помощи даже Сатане, если в ад вторгся Гитлер, эскадрильи «харрикейнов» грузились на пароходы, и Даян навел орлиное око на Восток. Срочно формировалась британская военная миссия в Москву. Даян подходил: фронтовой опыт, образование, знание страны и языка. И осенью сорок первого года он вторично прибыл в Москву в качестве помощника британского военного атташе.
Миссии союзников, естественно, сидели в Москве и пробавлялись процеженной советскими службами информацией о положении на фронтах. Положение было горестным, и информацию подслащали. Даян рвался увидеть все собственным глазом и видел регулярную фигу, равно как и прочие: во-первых, нечего им смотреть на разгромы, драпы и заградотряды, во-вторых – шлепнут ведь еще ненароком, кому охота брать на себя ответственность за то, что не уберегли союзника: головы и за меньшую ерунду летели горохом. Даян сидел в посольстве, пил на приемах, матерился на английском, русском и иврите и строчил бесконечные отчеты в Лондон.
Но после Сталинграда и Курской дуги ситуация изменилась. Пошли вперед. Запахло победой. Было уже что показать и чему как бы и поучить в упрек: мол, вот так вот, а вы чего там сидите. А поскольку взятие Киева было запланировано на 7 Ноября сорок третьего года как первая показная победа к назначенной торжественной дате, – последовало высочайшее указание допустить отдельных союзных представителей к театру военных действий. Чтобы убедились воочию в мощи и сокрушительном натиске Красной Армии и оповестили о них все прогрессивное человечество, трусливо и шкурнически отсиживающееся по теплым домам. Вот так Даян оказался командирован в качестве наблюдателя британской военной миссии под Киев, имеющий быть взятым к годовщине революции.
1-м Украинским фронтом, на каковой была возложена эта почетная миссия, командовал тогда генерал армии Рокоссовский.
И вот в ставке Рокоссовского от всех дым валит, форсировать осенний Днепр, с левого пологого берега на правый, крутой, укрепленный, под шквальным эшелонированным огнем, плавсредства в щепки, народу гробится масса, резервов не хватает, боеприпасов не хватает, сроки трещат, вся карьера на острие – сталинский нрав Рокоссовский на своей шкуре испытал, – и тут ему телефонист подает трубку ВЧ: «Вас маршал Жуков».
– Как дела?
– Действуем, товарищ маршал.
– Тут к тебе прибудет наблюдатель английской миссии.
– Слушаюсь, товарищ маршал.
Только этого мне еще не хватало для полного счастья!..
– Отвечаешь головой.
– Понятно, товарищ маршал.
Сожгли бы его самолет по дороге – и нет проблемы.
– Нос ему много совать не давай.
– Не дам.
– Майор Моше Даян.
– Как?
– Еврей, – поясняет Жуков.
– Так точно, – дисциплинированно подтверждает Рокоссовский.
А Рокоссовский был, как известно, человек характера крайне крутого и, как всякий порядочный поляк, антисемит отъявленный. И вот ему для облегчения штурма Киева английский еврей под нос. Для поднятия бодрости духа.
И сваливается это мелкое недоразумение: в уютной английской экипировке, с раздражающей повязкой вкось крючковатого носа, и с анекдотическим английско-еврейским акцентом докладывается, подносит свои комплименты и просится на передовую. В воду бы тебя да на тот берег! Зараза. Союзник. Дипломатия. Реноме. И высится над ним рослый, статный, белокурый красавец Рокоссовский, глядя своими светлыми холодными глазами, как дипломат на какашку за обеденным столом, и тут же спихивает его к чертям свинячьим с глаз подальше в сторону, в 60-ю армию к Черняховскому. Которая стоит себе давно уже на том берегу выше по течению, осуществляя ложный маневр: отвлекая на себя внимание и силы немцев. И входить в Киев и участвовать в основных боях вообще не должна. Вот тебе тот берег, вот тебе передовая, и торчи-ка подальше от штурма; все довольны.
– Отправляю вас в самую боевую армию, вырвалась вперед, привет союзникам. – Чтоб они сгорели. И перестает об этом думать. Благо думать ему при штурме Киева и так есть о чем.
И счастливый, как блоха на лидере конных скачек, Моше Даян отправляется под конвоем усиленного взвода автоматчиков чуть не на сотню километров в сторону, на тихий край фронта, и командир взвода готов прикрыть его собственным телом от любой капли дождя, иначе головы не сносить, уж в этом Рокоссовскому доверять можно было всегда. Кротостью и всепрощением прославленный полководец не отличался.
И прибывает Даян в штаб командарма-60 Черняховского, жмет всем руки от имени фронтовиков братской Британской империи и достает много всякого хорошего английского пойла, и как-то они с Черняховским друг другу очень нравятся. Черняховский молод, удачлив, весел поэтому и дружелюбен, опять же приятна честь и доверие первому принимать союзника. И он отпускает Даяна в дивизию, где потише, поглядеть, наконец, на передовую, раз уж ему так невтерпеж:
– Обеспечь! Мужик понимающий, фронтовик, глаз в бою потерял.