Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Большое солнце Одессы - Аркадий Львович Львов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Аркадий Львов 

Большое солнце Одессы

Одесское, густое,

Большое солнце надо мною встало

Э. Багрицкий

Arkady Lvov

The Great Sun of Odessa © Arkady Lvov, Paul Binstein


ГОРОД СОЛНЦА

Внимательные наблюдатели, вероятно, имели случай видеть днем простым глазом не только Венеру, но и Юпитер и даже Меркурий.

Из пособия по астрономии

В лучах утреннего солнца сияла звезда. Это было невозможно, это было невероятно. Я знал, что звезды никогда не покидают небесного свода, даже днем. Но это было знание, принятое на веру, и оно не шло ни в какое сравнение с тем, к чему я привык за десять лет своей жизни, — днем, при свете солнца, звезд не бывает.

И вдруг увидел звезду — не в тени горизонта, не в отдаленном его углу, а £ядом с самим солнцем. Это было противоестественно, это внушало тревогу, но не тяжелую, берущую сердце в тиски, а радостную и зыбкую, как сновидения в первую ночь мартовской весны.

Каждый день, отправляясь в школу, я упорно ждал необычного. Необычное могло быть чем угодно — пожаром в школе, болезнью учителя или похоронами директора, взрывом бомбы в погребе, загруженном солеными огурцами, и, наконец, просто новым праздником. Но каково бы оно ни было, это необычное, одно условие его оставалось неизменным, и условие это — освобождение от уроков, неожиданное, как всякое подлинное счастье.

Пересекая Александровский садик, я следил, не отводя глаз, за фантастической звездой — неожиданной, как всякое подлинное счастье.

Портфель мой был набит учебниками и тетрадями с обветшалыми углами и пятнами в добрую треть страницы. Пятна эти неумолимо и жестоко свидетельствовали, что завтраки мои бывают трех родов — хлеб с повидлом, маслом или котлетами.

Чаще всего были котлеты, и портфель так пропитывался их тяжелым чесночным духом, что даже три долгих месяца летних каникул не могли истребить его.

Завтрак мне полагалось съесть после второго урока. Но, забирая портфель под мышку, я уже точно знал, что сегодня не будет ни второго урока, ни большого перерыва, что вообще никаких уроков и никакой школы сегодня не будет.

Над Турецкой башней, посреди Старобазарной площади, кружили дикие голуби и вороны. Башня была построена полтораста лет назад, когда на том месте, где теперь Одесса, теснились плоские сакли и духаны Хаджибея. Тяжело, с надрывом, стонали голуби. Опускаясь на крышу башни, кричали вороны — трескуче, отчаянно, как детские трещотки.

У башни меня ждал Колька Гаврилюк. Я запаздывал. Чтобы не терять попусту времени, Колька рассматривал себя в зеркале. Он был на три года старше меня и знал уймищу всяких вещей о любви.

Мы были влюблены в одну девочку, но что влюблены мы оба, знал только я: Колька пользовался взаимностью, и у него не было нужды скрываться. Колька объяснял свой успех психологически, сопоставляя характеры — ее и свой:

— У нас одинаковые характеры. Понимаешь?

Я не понимал, но мне было ясно, что она любит Кольку, а не меня.

Колька был глуп и вдобавок невежествен, как все второгодники, но она любила его, и мы с Колькой были друзьями.

— Смотри, Колька, звезда.

— Ну звезда. А что?

— Я думал, звезды только ночью.

— В солнечное затмение все небо было в звездах, — сказал Колька.

— Так то затмение.

— Ну и что? — удивился Колька.

— Ничего. Пошли на казенку?

— Я не могу.

Я знал, почему Колька не может: он уже сто раз объяснял мне, что люди, когда они любят друг друга, всегда должны быть вместе. А если один любит, а другой нет? Этот вопрос я задавал только себе, Кольке я его не задавал.

В лучах утреннего солнца сияла звезда, как будто не было дня, как будто не было никакого солнца, как будто ей не полагалось, подобно всем звездам, исчезнуть с восходом солнца.

Зачем мне Колька, зачем мне его любовь? Разве я не видел его вчера и не увижу завтра?

— Скоро звонок, — сказал я Кольке.

Колька не уходил. Раздумывая, он сосредоточенно скоблил свой подбородок. Когда на подбородке не осталось ничего, кроме глянцевитых малиновых бугорков, Колька двинулся в школу.

Удивительно все-таки, что она его любит. А меня вот ни одна девочка на свете не любит. Зато я свободен, зато я могу делать, что хочу.

Два бронзовых грифона стерегли вход на Старобазарную площадь. Эти грифоны, крылатые львы с клыкастыми клювами, были всегда холодны, даже в июле и. августе. Ранним утром их черненые бронзовые тела блестели капельками росы, как испариной. Но мне всегда казалось, что это не роса, а капельки пота, похожие на росу. Проводя пальцем по холодному, скользкому телу крылатого льва, я прикасался к сказочному, леденящему миру, где все было не так, как на земле, где даже слова были отлиты из металла — грифон.

Я ощупывал полированные клыки грифона, совал ему в пасть руку и зорко следил за каждым его движением. Что могло случиться? Конечно, ничего. И я понимал, что ничего, но все-таки, убирая руку из пасти, я всегда чувствовал, что благополучно ушел от опасности и возвращаюсь в привычный мир, где неживое никогда не становится живым.

Однако в этот апрельский день, под звездой, сиявшей в лучах утреннего солнца, произошло то, что должно было произойти уже давным-давно: пасть грифона дрогнула, и клык его, скользнув по человеческой руке, оставил на ней синюю царапину. Проступила кровь — цепью алых икринок. Зализывая рану, я думал о мире, черном и полированном, как тела-грифонов, а вверху, над головой, клубились желтые пески и дремали под солнцем Африки желтые львы.

Мне захотелось в Африку, мне мучительно захотелось в Африку — удивительную страну, где все — и пески, и львы, и солнце — желтого цвета.

Позванивали колокольчики, уныло, монотонно, навевая сон, желтый верблюд шершавым языком своим нежно лизал мою руку, и вдруг я понял, что это не верблюд, и вздрогнул — портфель упал наземь, я поднял его и тщательно обтер рукавом.

Отойдя на несколько шагов, я бросил в грифона ком влажной земли. Земля залепила грифону левый глаз, и я рассмеялся, до того это было смешно: крылатый лев, залепленный обыкновенной грязью.

Грифон, залепленный грязью, не мог быть ни из черного полированного мира, ни из Африки, где все желтого цвета.

В школу надо было идти направо. Я свернул налево, в переулок, — здесь, на углу Базарного переулка и Базарной улицы, артель «Прогресс» держала за сеточной дверью свой кондитерский цех — двое рабочих в клеенчатых фартуках и огромные столы, крытые жестью. Засучив рукава, рабочие яростно замешивали барбарисовое тесто и пели бестолковую песню:

— Ай, зачем мне ваш ирис? Мне не надо ваш ирис.

— Ей не надо наш ирис. Ну, а барба-барбарис?

Пропустив тесто через машинку, они отсекали метровую свечу барбариса и, тряся запрокинутыми головами, выпевали одним голосом:

Ой, ей надо барбарис, Вот такой барбарис.

Разрубив надвое барбарисовую свечу, рабочий отдавал половину мне и, подмигивая, спрашивал:

— Боря, каждому надо барбарис? А?

Он хорошо знал, что я не Боря, но всякий раз он называл меня то Борей, то Леней, Жорой или Петей и очень удивлялся, когда я напоминал, что меня зовут Гришей, как и его.

— Да, да, — говорил он печально, — теперь я вспомнил, ты прав, Сема.

Я в сотый раз говорил ему, что меня зовут Гришей, а он вдруг начинал возмущаться:

— Как, ты же только что называл себя Мотей. Вот человек — свидетель. Саша, ты свидетель?

— Я свидетель, — говорил дддя Саша.

Мне хотелось изорвать эту сетку, побить их и забросать грязью, как крылатого льва-грифона.

Но что я мог! Досада распирала мою грудь, и тяжелые мальчишеские слезы переполняли сердце, но дядя Гриша просовывал через сетку другую половину барбарисовой свечи и очень сурово предупреждал меня:

— Гриша, только без штук. Ты же свой в доску!

Потом он подымал палец, командовал:

— Ну, Гриша, дай смех! — и я начинал смеяться, хотя изо всех сил старался не смеяться.

Сегодня я был уже не Борей, не Леней, не Петей, сегодня я был Жозиком.

— А-а, Жозик, здоров! Хорошее утро, весна, Жозик.

Замешивая барбарисовое тесто, дядя Гриша напевал какую-то песню, напевал неуверенно, припоминая и перебирая слова. Это была не бестолковая песня об ирисе и барбарисе, это была грустная песня о весне.

— Ты хороший мальчик, Гриша, — сказал вдруг дядя Гриша и запел громко, как пьяный в ночном переулке:

Не плачь, мой друг, Что розы вянут, — Они весною расцветут. А плачь, что годы молодые В обратный путь не повернут.

Закрыв глаза, дядя Гриша разминал тесто. Папироса его с размокшим мундштуком клонилась к подбородку. Подавая ее губами назад, он стряхнул пепел в тесто и, подмигнув, объяснил мне, что пепел — это витамины, что витамины нужны всем, а без витамина люди дохнут, как головастики в пересохшей луже.

Потом он запел про лимончики, которые растут у тети Сони на балкончике, и сказал дяде Саше, что тети Сонины лимончики — это таки вещь.

Я сказал ему, что лимоны растут в теплых странах и не на балконах, а на деревьях. А в Одессу лимоны привозят на пароходах.

Дядя Гриша очень удивился, назвал меня молодцом и подарил кусок теста. Тесто было еще теплое, тягучее и приторно-сладкое.

Над Одессой в лучах утреннего солнца сияла звезда. С тротуара увидеть ее, эту звезду, было невозможно. Я вышел на середину булыжной мостовой — звезда была на своем месте.

Пальцы, обкатанные конфетным тестом, слипались. Во дворе, под краном, я помыл руки и проверил их на вкус. Правая рука была еще сладкая. Я натер ее землей и снова помыл. Теперь ничего, теперь она просто пахла сырой апрельской землей. Так пахнет еще цве-лый хлеб, заплесневевшая бумага и церковь на углу Екатерининской и Базарной, которую переделали в музей. В этом музее двухголовый теленок, мальчик без мозгов в стеклянной банке, страусовое яйцо и деревянный Иисус, насквозь пробитый гвоздями.

Екатерининская теперь называется улицей Карла Маркса. Одним концом она упирается в Сабанеев мост и Воронцовский переулок, Другим — в Привоз. Через Привоз можно выйти на Водопроводную, прямо к Чумке.

Колька рассказывал, что для казенщика Чумка — чистая лафа: всегда тихо, нет людей и спокойно, как на кладбище. Чумка и сама была кладбищем. Только очень давно, лет сто назад, когда в Одессе свирепствовала чума. Теперь этой болезни нет, а тогда была, и от нее обязательно умирали. Людей хоронили прямо так — с кольцами, браслетами и бриллиантами.

И засыпали землей. И столько их поумирало, что наворотили целую гору. А потом еще эту гору присыпали землей, чтобы микробы не вылазили. Говорят, Чумку давно уже хотят раскопать, только микробов боятся. Говорят, даже копать начинали, а потом бросили — испугались.

Через Привоз надо проскочить мигом — мама всегда ходит на этот базар. Она говорит, что на Привозе все дешевле, что шикарную молодую курицу здесь можно взять за восемь рублей, а на Новом, Алексеевском и Староконном надо за паршивую отдать все десять, если не одиннадцать.

За Привозом — Щепной ряд и трамвайное депо, а дальше — Водопроводная. На Водопроводной одноэтажные дома, щебеночные тротуары, забитые глиной, и негородские люди в сапогах и спущенных в сапоги брюках. Во дворах гудят примусы, заслоненные фанерой и кирпичами, чтобы ветер не задул огня. Но ветер пробивается сквозь фанерные заслоны, и погасший примус долго и злобно шипит, пуская густые, удушливые клубы сизого дыма. Дым пахнет керосином, жареным луком и подгоревшими бычками.

Разыскивая спички, хозяйка клянет примус, клянет мужа, от которого надо все прятать, и сына, который весь в своего папочку, и желает всем троим — примусу, папочке и сыну — гореть на медленном огне.

А через минуту, пробуя мясо на зуб, она желает гореть на медленном огне всем куриным торговкам, которые еще не было случая чтоб дали хороший свежий пупчик или четверть с приличной курицы.

Эти разговоры о грязных штуках куриных торговок с Привоза я слышу каждый день и у нас в коридоре, где сутки напролет жарят, шкварят, стирают белье и убеждают друг друга, что мадам Орлова — таки умная женщина и ей будет что вспомнить на старости. К этим разговорам я привык, но мне странно, что здесь, почти у самой Чумки, где алмазы, бриллианты и страшные микробы, тоже говорят о куриных четвертях.

Чумка окружена пустырем. С той стороны, где солнце, на Чумку уставился мертвыми пыльными окнами завод. На этом заводе вьют пеньковые канаты для пароходов. Канаты вьют машины, но от машин всегда шум. А на заводе тихо — как в степи, далеко от города. Ночью в городе был дождь, а здесь пыль и сухая трава, как будто сейчас не апрель, а конец июля, когда земля горит и дымится на солнце. Значит, это правда, что на Троицкой может быть дождь, а на другой улице, Водопроводной, нет никакого дождя и светит солнце.

Чумка большая, плоская и голая, как окруженный рвами остров, где старинный замок. На Чумке — бугры, овраги, патлатая коза с молочными глазами. Такие глаза я видел однажды у лошади. Эта лошадь была слепая.

Овраги забиты мусором, и бугры, я думаю, были просто кучами мусора. Люди и ветры засыпали их землей, теперь эти бугры поросли зеленой, как водоросли, апрельской травой.

Коза лежит у оврага, подобрав под себя ноги. Она жует свою жвачку, и падающие с черных козьих губ струйки зеленой слюны серебрятся на солнце.

Где же здесь алмазы и бриллианты? Может, как раз на краю оврага, под брюхом козы? А может, на дне оврага или вот здесь, прямо подо мной?

У меня есть медная ручка: трубка с двумя наконечниками — для пера и карандаша. Этой ручкой я вскапываю лунки в Александровском садике, когда мы играем в царя-коня. А там земля твердая, утоптанная — не то что на Чумке. Отпихнув козу, я раскапываю прогретую ее брюхом землю. Коза ложится рядом — спокойно так, мирно. Хорошая коза — другая на ее месте обязательно бодаться стала бы.

Светит солнце, глухо гудит город, будто из-под земли гудит, чавкает коза с молочными, как у слепой лошади, глазами, и летят в овраг куски черной земли. Хозяин Чумки, я нещадно крошу ее, пробиваясь туда, где погребены драгоценные камни. Об этих камнях я знаю лишь то, что даже в темноте они сияют волшебным светом. Солнце обхаживает меня, пригревая спину, заглядывая в лицо, и отбрасывает мою тень — сначала длинную, потом короткую, потом опять длинную, но поменьше той, что была утром.

Когда тень опять стала длинной, я нашел бриллианты. Это был счастливый случай: коза уже держала их во рту, неторопливо разжевывая ленту, на которой они сверкали, как осколки стекла. Я сунул козе пучок травы, и за пучок травы она отдала мне камни, которые дороже золота.

Я сказал ей, что теперь мне пора уходить. Она стала тереться о мою ногу. Я объяснил ей, что стеклышки на черной ленте — это бриллианты и мне. надо бежать домой. Коза перестала тереться, опустила голову и прижалась к моим ногам. Она была костлявая, теплая, и сердце ее ударялось о мои ноги.

Хорошая коза. Мама говорит: «Вот возьму и прирежу нам кусок коридора. Пусть соседи кипят себе на здоровье, а я возьму и прирежу». Когда мама прирежет кусок коридора, я заведу себе козу. Я бы уже теперь завел, но мама и так каждый день стонет, что хотя она не привыкла к роскоши, но одиннадцать метров на троих — это не фонтан. И, конечно, нам, как воздух, нужен кусок коридора.

Раскачиваясь и бренца, по Водопроводной идет трамвай, двадцать девятый номер. Он возвращается из Люстдорфа в город, в самый центр — на Тираспольскую площадь. Трамвайный билет стоит пятнадцать копеек, а билет в кино — десять. Лучше добавить еще пятачок, и тогда в один день можно будет посмотреть две картины. Я еще никогда не смотрел в один день две картины.

Навстречу мне по Водопроводной идут похороны с музыкой. Большой человек, наверно, раз с музыкой. Похороны с музыкой я люблю, а тихие похороны, когда только плачут, ненавижу. Почему люди умирают? Мама говорит, что и она когда-нибудь умрет, и папа, и бабушка с дедушкой. А я? А ты — нет, говорит мама. Никогда? Никогда, говорит мама, и крепко, изо всех сил, обнимает меня.

В Щепном ряду цыганки и еще какие-то черные женщины в пестрых платках пронзительными, как визг трамвая на повороте, голосами зазывают покупателей:

— Ай, синька, хорошая синька!

— Ай, перец, ай, лавровый лист, ай, молотый перец, дамочки!

— Петушок на палочке! На палочке!

— Есть булавки, английские булавки!

— Нафталин! Моль неумолима — покупайте нафталина! Есть нафталин, есть нафталин!

У задней стены рыбного корпуса сидят на корточках пильщики с огромными, как секиры, колунами. Разморенные апрельским солнцем, пильщики дремлют, уткнувшись подбородками в скрещенные на коленях руки. Пильщики — гордые, спокойные люди. Тачечники, те всегда плюются и божатся, торгуясь с клиентом, и в конце концов сбавляют вдвое. А пильщики — нет, пильщики очень спокойно объясняют, что они говорят дело, что себе же дешевле просто посидеть на солнце, чем за такие деньги сделать две площадки дров.

На деревянных лотках зеленщицы разложили петрушку с морковью, связанные в пучок белой ниткой, и зеленые огурчики — первые в этом году огурчики, пахнущие зеленкой. Глянцевая красная морковь увита землистыми кольцами толщиной с волос, зеленые тепличные огурцы сплошь усеяны синюшными, как гусиная кожа, бугорками. Через месяц огурцы будут желтые, в зеленую полоску, а еще через месяц — коричневые, в желтую полоску.

У Преображенских ворот калека в тележке с тремя велосипедными колесами продает бумажные мячики на резинке, набитые опилками, и глиняные свистульки — собак, петухов и воробчиков. Воробчики меньше собак и петухов, но свистят еще пронзительнее.

— Пацан, — окликнул меня калека, — купи собачку.



Поделиться книгой:

На главную
Назад