Когда причин в перемене настроения сына не отыскивалось, она поручала ему какую-нибудь работу в комнате Павлика или просила его просто поиграть с мальчиком, и это неизменно помогало. Алеша переставал хмуриться, становился способным воспринимать то, что ему говорили. Так мать исподволь готовила его к будущей жизни. Обладая бесконечным терпением, добрым и открытым характером, она умела быть и строгой, беспощадной, когда замечала у детей как будто бы безобидные, но на самом деле опасные задатки. Она безошибочно отличала фантазию от лжи, лесть от выражения доброго чувства, настойчиво преследовала любую фальшь в отношениях детей с родителями, со сверстниками, строго следила за тем, чтобы они ладили между собой, помогали друг дружке, были искренни в отношениях.
Но одна преграда оставалась для нее непреодолимой: старший сын Сергей никак не хотел приспособиться к обостренному самолюбию Алеши, он подсмеивался над ним и никаких его дел, забот или успехов не принимал всерьез. Даже то, что Алеша всего за одну зиму выучился бегло разговаривать и читать по-французски, Сергей ставил лишь в заслугу матери, как будто младший брат не старался изо всех сил приблизиться к старшим, которым в последнее время взяли за моду вести свои тайные переговоры на французском.
Что касается Пети, то тот держался с Алешей ровно, приветливо и доверительно, и Алеша платил ему за это горячей любовью, не меньшей, пожалуй, чем та, которую он испытывал к маленькому Павлику.
Однажды Мария Корнеевна заметила «плоды» отношения Сергея к Алеше: Алеша стал поддразнивать и пугать Павлика то каким-то фантастическим Босым, то Супином, которого рисовал страшным монстром, наподобие Вия. Павлик пугался до слез, но Алеша каждый раз успокаивал его, обещая, что сумеет справиться с Босым или Супином, если те вдруг объявятся.
Мама запретила пугать впечатлительного малыша, даже не разрешила до времени рассказывать ему об отчаянных Сирюзе Смите и Гедеоне Спилете, о приключениях которых Алеша начитался в журналах «Вокруг света» и «Природа и люди». Вне запрета остались сказки — о разбитом стеклышке, об оловянном солдатике, о маленьком Муке.
Дошло до того, что Павлик отказывался и есть и спать, если рядом не было Алеши.
— Что же ты будешь делать, когда Алеша пойдет в гимназию? — спрашивала мама.
— Пусть он подождет, пока я вырасту, и мы пойдем вместе.
Летом 1881 года Мария Корнеевна привела Алешу во 2-ю кишиневскую классическую гимназию, где уже учились двое ее сыновей.
Белая суконная рубашка, перехваченная черным пояском, длинные черные брюки, крепкие австрийские башмаки, которые он примерял дома, — все это казалось ему столь солидным, что теперь его просто невозможно было не принять в гимназию. Достаточно лишь посмотреть, как взросло он выглядит, как важна его осанка, строг взгляд.
Длинное одноэтажное здание гимназии, мимо которого Алеша проходил много раз, когда с ватагой сверстников направлялся на выгон к Боюканам собирать ранние съедобные ландыши-бируши, теперь предстало перед ним в совершенно новом свете. Рассказы старших братьев о строгих преподавателях, страшные слова «дисциплина», «контрольная», а того пуще «карцер» — все это вместе настроило его на торжественность, он шел впереди матери, выкатив грудь, всем своим видом стараясь показать, что ничего на свете не боится.
Он сам отворил тяжелую дубовую дверь и, пропустив мать вперед, вошел в просторный вестибюль, неожиданный для приземистого с виду здания. Мария Корнеевна повела его прямо к директору мимо жавшихся к стенам мамаш со своими отпрысками, раскланиваясь на ходу со знакомыми.
Из-за тяжелого, занимавшего полкомнаты стола им навстречу поднялся важный бородатый господин с орденом, который, казалось, висел на самом кончике его бороды, и строго поглядел на них. Разум Алеши отказывался признать в нем Василия Корнеевича — маминого брата, который часто и запросто бывал у них дома, приезжал в их загородный сад в Дурлешты.
— Тебе здесь не место, сестра, я тебя не вызывал, — сказал Василий Корнеевич. — Ступайте в зал и ждите.
В это время в кабинет вошел человек в форменном сюртуке и сразу бросился обнимать Алешу и Марию Корнеевну:
— Рад приветствовать тебя, кузина, в наших пенатах. Не часто ты балуешь нас своим посещением. А молодец-то у тебя хорош! Славного парубка вырастила!
Это был учитель географии и истории Яков Николаевич Баскевич — другой родственник Щусевых, в которого брат Алеши Петя был просто влюблен. Под влиянием своего любимого учителя Петя грезил заморскими странами, неведомыми материками, океанскими далями. Алеше не доводилось видеть Якова Николаевича в их доме, но от него сразу повеяло чем-то родным и домашним.
— Берегись, братец, — говорил учитель, держа Алешу ва плечи, — мы тебе такую экзаменацию учиним, только держись!
— Как и для всех, — вставил свое слово Василий Корнеевич. — Пожалуй, даже построже, чем для всех. Желаю вам успеха. Ступайте. — Потом без перехода спросил: — Что у вас, Яков Николаевич?
— Педагогический совет в полном сборе. Я делегирован за вами. Кажется, пора начинать.
Алеша с матерью были уже за дверью. В зале народу заметно прибыло. И вдруг в душное, заполненное людьми пространство будто бы вошел аромат ранней весны. Его принесла с собой изысканно одетая дама невиданной красоты. Она была, как прекрасная картина. Живая картина двигалась, шелестя невесомым платьем из нежно-голубого шелка, прозрачные камни на ослепительно белой шее дамы и на ее руках несли небесный свет. Когда дама осторожно потрогала прическу, то кольца на ее руках заспорили с синим блеском ее распахнутых удивленных глаз. Встречая знакомые лица, дама кланялась как-то осторожно, будто боялась, что ее не узнают или не примут ее приветливого поклона. Если бы Алеше сейчас кто-нибудь сказал, что это английская королева, он ни на секунду не усомнился бы.
«Мадам Карчевская, мадам Карчевская», — прошуршал по залу восторженный шепот. Будто сам собою перед ней образовался живой коридор. Дама шла, увлекая за собой надутого мальчика, которого Алеше сразу захотелось поколотить за его сиреневую бархатную курточку, за бархатный бант и немыслимых размеров берет с лохматым шариком на макушке. Мальчик прямо-таки раздувался от спеси и портил всю картину: судя по платью, он был пажом королевы, не хватало только золоченой шпаги на боку, но капризные губы и насупленные брови выдавали маленького тирана, которого королева почему-то должна терпеть.
У дверей канцелярии дама остановилась и властным голосом произнесла:
— Подожди меня здесь, Мишель, я зайду поклониться Василию Корнеевичу.
— Хорошо, мама, — неожиданно робко сказал мальчик и прислонился к дверному косяку.
— Не смей прислоняться! Стой прямо! — приказала дама и скрылась за дверью.
Паж стоял как наказанный, еще больше насупившись и глядя в пол. Он был совсем близко от Алеши, тот дернул его за рукав. Мальчик обернулся и виноватым голосом сказал:
— Простите, но мама не велела мне вступать в разговоры.
— Вот это да! — удивился Алеша.— Она что ж, боится, что у тебя язык отвалится?
— Я не хочу, чтобы она была мной недовольна.
Алеша удивился еще больше и отошел.
Испытания начались. Первым, как и следовало ожидать, пригласили бархатного пажа. Он пробыл за дверью классной комнаты не более трех минут и выбежал к матери с пылающими щеками, весь светясь радостью:
— Я принят, мама! Директор сказал: я принят!
Все бросились поздравлять красивую даму.
Когда дошла очередь до Алеши, в зале ожидания уже стояла несносная духота. В углу на кушетке, обитой шинельным сукном, плакала полная белокурая женщина, время от времени произнося одно и то же: «Болван!», а болван стоял у окна и ковырял засохшую замазку. Алеша со страхом поглядел в угол, пригладил непослушные волосы и шагнул в дверной проем.
За столом, сверкая очками и орденами, сидели строгие «судьи», среди которых Алеша нашел маминого брата. Тепорь он был уже вовсе не похож на себя, даже голос у него стал какой-то скрипучий и грозный.
— Ну-тес, Алексей Викторович, чем вы нас удивите? Мы с Яковом Николаевичем наслышаны о ваших способностях, так вы уж нас не разочаровывайте, пожалуйста. Прошу.
— А что я должен сделать?
— Показать, на что вы способны.
— Этого я знать не могу, — ответил мальчик.
— А что вы можете?
— Могу... что могу? Могу прочесть отрывок из повести Николая Васильевича Гоголя «Тарас Бульба», рассказать о солнечном затмении...
Тут вмешался молодой педагог с шелковым бантом на шее:
— Позвольте мне, господа. Я слышал, вы рисуете, не так ли?
Алеша кивнул.
— Подойдите ко мне. Вот вам два эскиза: один — пейзажный, другой — портретный. Замечаете ли вы в них какие-нибудь неточности?
Алеша взглянул на листы с карандашными набросками:
— У пейзажа не прорисована перспектива, нет глубины, робко выражен передний план. Здесь, у дороги, я бы поместил заросшую кочку, а еще лучше, поломанную оглоблю, а то телега глядит слишком равнодушно.
— Ну, что же. Смело. А что скажете о портрете?
Алеша оттопырил нижнюю губу и попытался придраться к милой женской головке, изображенной на портрете. Портрет чем-то напоминал даму, которая недавно так поразила его воображение. Он с минуту задумчиво смотрел на портрет, стараясь понять, как добиться более полного сходства, потом сказал:
— Я бы посоветовал художнику испробовать полупрофиль. И пусть натура чуть-чуть прикусит нижнюю губу, тогда может открыться характер. А так... Впрочем, и так хорошо.
— Ну, спасибо, — сказал педагог с бантом, убирая рисунки. — У меня все, господа.
— Так вы удовлетворены, Николай Александрович? — спросил директор учителя рисования.
— Вполне.
— Будем слушать «Тараса Бульбу»? — Директор оглядел педагогов и сам ответил: — Не будем. Передайте отцу поклон и скажите, что вы зачислены. Ступайте.
— Как? И это все? — удивился Алеша, постоял и пошел.
— Ну, как? Ну, что? — подлетела к нему мать.
— Да принят, принят. Неужели ты сомневалась?
Казалось, с поступлением в гимназию ничто не переменилось: просто он переоделся в гимназическую форму, которую мысленно давно уже примерял на себя. В гимназии он сразу почувствовал себя в родной стихии: ведь здесь учились его братья, от которых он уже знал все подробности гимназической жизни. Помогло и заботливое внимание директора Василия Корнеевича, который после экзамена почему-то вдруг стал испытывать к племяннику особенное расположение.
Был и еще человек, который сразу выделил Алешу из числа других гимназистов. Это был тот самый Николай Александрович Голынский, что экзаменовал его,— нервный, экспансивный, но на редкость душевный и добрый человек. Недавно он закончил петербургскую Академию художеств. Положение гимназического учителя было для него тягостным и даже горьким: молодое честолюбие, мечты о собственной мастерской, о шумном успехе полотен, замыслы которых он вынашивал, еще не перегорели в нем. Угнетали роль и место его предмета в гимназической программе.
Подлинной отрадой его жизни стали такие ученики, как Алеша Щусев. Шутка ли сказать, уже в первом классе этот плотный крепыш сумел на удивление всей гимназии выполнить в карандаше почти профессионально рисунок гипсовой головы Аполлона в натуральную величину. Полупрофиль, замечанием о котором он покорил на вступительном экзамене педсовет, был проработан на рисунке четно и выпукло, беглая теневая штриховка была сделана как бы небрежно, как будто рисующий хотел размять руки перед тем, как взяться за серьезное полотно. Но именно эта беглость и незавершенность штриховки придавали рисунку притягательную силу и даже поэтичность.
А произошло все так. В то зимнее пасмурное утро урок Голынского был первым. Николай Александрович был хмур, пребывал, что называется, не в духе. Он мял ладонями заспанное лицо и сердито поглядывал на свежеумытые детские физиономии.
— Тэк-с, господа. С чего начнем?
Оглядел рисовальный класс. Глаз почему-то остановился на запыленном бюсте Аполлона, который сегодня был нужен для урока в пятом классе. Бюст стоял высоко на длинном, во всю стену, застекленном шкафу. Николай Александрович вышел в коридор за стремянкой, принес ее, долго прилаживал, устанавливая поустойчивей, потом стал подниматься наверх. Он осторожно взял бюст, чтобы не испачкать манжет, но неожиданно покачнулся на верхней ступеньке, и бюст с грохотом ударился об пол.
Голова Аполлона покатилась и стукнулась о ножку парты. Николай Александрович спрыгнул вниз, схватил, обнял гипсовую голову и долго держал ее так, горестно вздыхая. Глядя на лицо учителя, которое кривилось в жалкой гримасе, Алеша чуть ли не вслух прошептал:
— Бедный, бедный, милый мой Голынский...
Больших трудов стоило Николаю Александровичу установить пораненный бюст на тумбу. От бюста, собственно, уцелела одна голова, но и это можно было принять за чудо: от гипсовых изваяний в случае падения чаще всего остаются одни черепки.
Все мысли учителя были связаны с постигшей его утратой, а урок надо было продолжать. То, о чем он собирался говорить раньше, казалось неуклюжим, ненужным,
— Рисуйте это, — сказал он и уставился в окно.
Алеше захотелось утешить учителя, сделать ему что-то приятное, доброе, но что именно, он не знал. Мальчика вдруг поразило сходство Голынского в эту минуту с братцем Павликом, когда того обижали. Он поднял руку.
— Что вам, Щусев?
Алеша попросил лист плотной бумаги большого формата. Учитель дал ему такой лист. Возвращаясь на место, мальчик остановился, долгим пристальным взглядом оглядел гипсовую голову, потом уселся поудобнее, прижал локти к телу и решительно взялся за карандаш.
Устремляя взгляд на натуру, Алеша на миг зажмуривал глаза, точно хотел оживить образ Аполлона в своем сознании. Сжимая карандаш, он чувствовал необъяснимую, неведомую прежде дрожь во всем теле. Откуда-то появлялись такие же неведомые силы, которыми он обуздывал свое волнение. Четкие точные линии одна за другой ложились на бумагу. Казалось, вокруг образовалось пустое пространство, которое поглотило людей, стены, потолок, оставив его один на один с гипсовой натурой, даже не с ней, поломанной, с пылью под глазами, а с полным поэзии и какой-то мужественной грации образом, рождающимся от созерцания античной скульптуры.
В первый раз в жизни Алеша почувствовал, что ему удалось прикоснуться к чему-то неведомому, настоящему, к чему-то такому, что люди называют истиной, правдой искусства. Тени накладывались на рисунок легко и свободно, словно кто-то другой, в тысячу раз искусней, водил его рукой.
Прогремел звонок, и Алеша вдруг испытал неожиданную усталость. Затряслись руки и совершенно перестали его слушаться. Он попытался довести штриховку до конца, но услышал за спиной громкое:
— Не смей! Что ты делаешь? Не смей портить!
За ним давно уже стоял Голынский и, не говоря ни слова, следил, как рождается его первый успех. Рисунок свидетельствовал о природных задатках, о горячем интересе мальчика к основам художественного ремесла, о том, что ему нужна серьезная школа.
Николай Александрович пригласил Алешу в гимназическую изостудию, где занималось несколько способных учеников. Среди них Алеша был единственным первоклассником. Изостудия и домашнее рисование поглощали теперь все свободное время, и Марии Корнеевне приходилось только удивляться, каким тихим и усидчивым стал, пожалуй, самый резвый из ее сыновей.
Алеша любил присутствовать на разборах знаменитых полотен, к которым питал глубокое пристрастие его «милый Голынский». Как умел учитель поэтизировать чудо художественного действа, сколько страсти вкладывал он в свои слова! Основа искусства, говорил он, конечно же в таланте, но талант превращается в пустой звук, если нет мастерского владения основами ремесла.
Эти основы ученики Голынского постигали чаще всего методом проб и ошибок. Ни строгой методики рисования, ни способов передачи цвета гимназическая студия не давала, но она учила любви к искусству, умению видеть красоту мира.
Алеша был еще очень мал, и ему просто нравилось рисовать. Его самолюбию льстило, что он посещает студию. А когда на показательной выставке кишиневских гимназий, устроенной в земском собрании, его рисунки получили похвальный лист, то на свете не было человека счастливее, чем он. В тот день он принес домой тисненный золотом лист и большую коробку с акварельными красками — приз самому юному дарованию.
Вместе с радостью акварели принесли ему и немало слез. Нежные разводы становились еще бледнее, когда слезы отчаяния падали на картинку, которую и картинкой-то нельзя было назвать: получался какой-то хаос из блеклых пятен, упорно отказывавшихся слиться в единый образ. Рельефность контура была акварелям просто несвойственна, и, чем настойчивей он к ней стремился, тем более отдалялся от цели. Ему было стыдно показать свои опыты не только Голынскому, но даже и братьям.
Когда однажды он был готов выбросить свои краски и, устав от борьбы с ними, тупо смотрел в окно, в его сознание сначала робко постучалась, а потом смело вошла ясно простая мысль, рожденная созерцанием распластанной по небу полосы вечерней зари: как многоцветно, как прихотливо переливчатое закатное небо, сколько тайных надежд обещает оно завтрашнему дню! Но у него нет контура, как нет контура и у дымной, прикрытой облаками кромки земли. Как много умеют недосказать эти яркие небесные акварели! Успокоенный, он заснул, а ранним утром акварели чуть-чуть приоткрыли ему тайну цвета.
Постижение цветовых гамм сперва поразило, а потом безраздельно взяло в плен его воображение. Казалось, он забыл карандаш и писал теперь только акварель за акварелью, отыскивая у утра, у дня, у вечера всё новые цветовые оттенки. Алеша влюбился в цвет, как язычник. Он молился на солнце, на зарю, на луну, и не было для него высшей радости, чем передать свои настроения с помощью акварели. Живой, яркий мир, который окружал его со всех сторон, казался теперь шире, глубже, загадочнее, чем прежде.
Едва дождавшись новой весны, которая уже цвела в его воображении, Алеша задался мыслью отразить в акварелях тепло весенних лучей, пронизывающих бездонную глубину небесного купола, показать оживающую после кроткой южной зимы природу Бессарабии, написать сиреневую дымку, которая покрывает просыпающиеся от зимнего сна ветви деревьев.
Кишиневская весна славится своим многоцветием, неуемным буйством, взрывом красок. Кажется, даже камни начинают цвести. И в самом деле, затененные бока валунов на обочинах, сложенные из природных камней каплички на развилках дорог вдруг одеваются в изнеженно-фиолетовый, желтый, розовый наряд. Непонятно, кому приходит на ум блажь укрывать дорогими аксамитами придорожные камни?
Еще не окрепли дороги, а в воскресенье утром щусевское семейство уже отправлялось пешком в свой сад в Дурлешты за четыре версты от города. Отец ходил трудно, поэтому шли не спеша. Зеленые холмы и глубокие голубые долины дурлештской окраины с белыми мазанками по склонам дышали ранней свежестью. Все утопало в светлой зелени садов.
В эту благодатную пору акварели рисовались легко, словно сами собой. Вся семья следила за Алешиными успехами. Никто не осмеливался мешать ему или подшучивать над ним, когда в Дурлештах он говорил: «Иду поработать на пленэре». Братья, включая маленького Павлика, копались под надзором Виктора Петровича в саду, а Алеша, расстелив на земле кошму, рисовал. Когда пейзаж получался удачным, он сзывал вою семью, и не только братья, но и отец и мать с уважением рассматривали его работу.
Домой возвращались в сумерках. Темнели сады, густели краски ночи, ярко светились лишь окна хат да горели вечерние костры. Живое полотно окружало их со всех сторон.
У всех Щусевых были сильные и приятные голоса. Пелось им легко, охотно. Когда отец заводил старинную казацкую песню, с первых же слов ее подхватывали дружно, слаженно, и стройный хор оглашал окрестности. С песнями и ночь казалась светлее, и простор шире. Рождалось чувство какого-то нерасторжимого семейного единства, вечности красоты и бытия.
К началу нового учебного года Алеша принес в гимназию три толстые папки своих акварелей. Особенно хороши были «Фиалки на еврейском кладбище», «Весеннее озеро в Боюканской долине» и «Пушкинский холм над излучиной реки Бык». В конце лета он сделал еще несколько жанровых зарисовок карандашом. Здесь были «Заготовка турбурела в Дурлештах» (турбурел — молодое виноградное вино), «Тайка с кетменем» («тайка» по-молдавски «отец»), «Мальчики с фруктами» — на этой картинке Алеша нарисовал братьев и самого себя, когда они все вместе несли на длинных шестах корзины, полные яблок и винограда. Была на рисунке и каруца, на которой сидел молдаванин с прямой, как доска, спиной и сосредоточенно раскуривал свою пенковую трубку.
Обилие Алешиных рисунков несколько обескуражило Николая Александровича Голынского. Первой его мыслью было: раз много, значит, не может быть хорошо. В самом деле, рисунки и акварели были неровными, беглыми, но стоило приглядеться к ним попристальней, как открылось, что мальчик учится мыслить с помощью цвета. Ценен был не столько результат, сколько упрямая, даже неотвратимая потребность выражать свой собственный мир цветовыми сочетаниями и линиями.
Когда Голынский вместе с Алешей попытался разложить по какому-нибудь преобладающему признаку акварели, у них долго ничего не получалось. Наконец Николай Александрович придумал распределить их по преобладающему цвету, и мальчик с удивлением увидел, что сначала им были нарисованы все «голубые» пейзажи, потом «зеленые», затем «розовые» и, наконец, «желтые».
Голынский более или менее точно восстановил хронологическую последовательность рисунков, и оказалось, что в конце каждой серии неизменно выделяются своей экспрессией две-три акварели. Больше всего удачных акварелей было в розовой тональности. Видимо, к концу лета Алеша стал уставать, поэтому «желтые» акварели как бы несли печать утомленности. В это время мальчик и почувствовал потребность сменить кисти на карандаш.
Когда учитель раскрыл ему эти свои мысли, Алеша был поражен их простотой и той легкостью, с какой Николай Александрович проник в самую суть его сумбурной и вроде бы непонятной ему самому души. А Голынский утвердился во мнении, что Алеше необходима строгая культура художественного мышления, которая приобретается лишь в длительном и постоянном общении с художественно образованными людьми.
Ни о картинной галерее, ни о художественных выставках Кишинев в то время не ведал. У некоторых состоятельных горожан были портреты предков, писанные домашними художниками, у других было кое-что интересное из купленного на родине и за границей, но лишь в одном богатом гостеприимном доме можно было увидеть полотна хороших мастеров. Это был дом земского предводителя, тайного советника Карчевского, либерала, покровителя 2-й кишиневской гимназии.
Николай Александрович Голынский, хоть и вхож был в этот дом, не сумел коротко сойтись с семейством Карчевских и даже несколько переживал это, так как в доме собиралось кишиневское общество поклонников живописи, театра и музыки.