Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Моральные размышления. О старости, о дружбе, об обязанностях - Марк Туллий Цицерон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

(37) Над четырьмя могучими сыновьями, над пятью дочерьми, над таким большим домом, над столь обширной клиентелой главенствовал Аппий, слепой и старый; ибо дух у него был напряжен, как лук, и он, слабея, не поддавался старости; он сохранял среди своих близких не только авторитет, но и власть: его боялись рабы, почитали свободные люди, любили все; в его доме были в почете нравы и дисциплина, полученные от предков. (38) Ведь старость внушает к себе уважение, если защищается сама, если охраняет свои права, если не перешла ни под чью власть, если она до своего последнего вздоха главенствует над окружающими ее близкими. Подобно тому, как я одобряю молодого человека, в котором есть что-то стариковское, так одобряю я старика, в котором есть что-то молодое; тот, кто следует этому правилу, может состариться телом, но духом не состарится никогда.

Я работаю над седьмой книгой «Начал»; собираю все воспоминания о древности, теперь особенно тщательно обрабатываю речи, произнесенные мною при защите во всех знаменитых делах; рассматриваю авгуральное, понтификальное и гражданское право; много занимаюсь и греческой литературой и, по способу пифагорейцев, чтобы упражнять память, вспоминаю вечером все то, что я в этот день сказал, услыхал, сделал. Вот упражнения для ума, вот ристалище для мысли! Усердно трудясь над этим, я не особенно страдаю от недостатка сил. Оказываю помощь друзьям, часто прихожу в сенат, добровольно приношу туда плоды зрелого и долгого размышления и защищаю их силами своего духа, а не тела. Но если бы я даже и не был в состоянии выполнять все это, все-таки мне, на моем ложе, было бы приятно размышлять о том, чего я уже не мог бы делать. Но тому, что я имею эту возможность, способствует прожитая мною жизнь: человек, всегда живущий своими занятиями и трудами, не чувствует, как к нему подкрадывается старость; так он стареет постепенно и неощутимо, и его век не переламывается вдруг, а гаснет в течение долгого времени.

(XII, 39) Следует третий упрек, высказываемый старости: она, говорят, лишена плотских наслаждений. О, превосходный дар этого возраста, раз он уносит у нас именно то, что в молодости всегда наиболее порочно! Послушайте же, избранные молодые люди, давнее изречение Архита Тарентского, одного из самых великих и самых прославленных мужей; мне сообщили его, когда я в молодости был в Таренте вместе с Квинтом Максимом. По словам Архита, самый губительный бич, какой природа только могла дать людям, – плотское наслаждение; страсти, жаждущие этого наслаждения, безрассудно и неудержимо стремятся к удовлетворению; (40) отсюда случаи измены отечеству, отсюда случаи ниспровержения государственного строя, отсюда тайные сношения с врагами; словом, нет преступления, нет дурного деяния, на которые страстное желание плотского наслаждения не толкнуло бы человека; что касается кровосмешений, прелюбодеяний и всяческих подобных гнусностей, то все они порождаются одной только жаждой наслаждения; в то время как самое прекрасное, что́ человеку даровала природа или какое-нибудь божество, – это разум, ничто так не враждебно этому божественному дару, как плотское наслаждение; (41) ведь при господстве похоти нет места для воздержности, да и вообще в царстве наслаждения доблесть утвердиться не может. Чтобы легче понять это, Архит советовал вообразить себе человека, охваченного столь сильным плотским наслаждением, какое только возможно испытать; по его мнению, ни для кого не будет сомнений в том, что этот человек, пока будет испытывать такую радость, ни над чем не сможет задуматься и ничего не постигнет ни разумом, ни размышлением; поэтому ничто не достойно такого глубокого презрения, какого достойно наслаждение, раз оно, будучи сильным и продолжительным, способно погасить свет духа. О том, что Архит говорил об этом в беседе с Гаем Понцием из Самния, чей сын в Кавдинском сражении одержал победу над консулами Спурием Постумием и Титом Ветурием, наш гость Неарх Тарентский, который оставался верным другом римскому народу, узнал, по его словам, от старших. При этой беседе будто бы присутствовал афинянин Платон, который, как я установил, приезжал в Тарент в год консулата Луция Камилла и Аппия Клавдия.

(42) К чему говорится все это? Дабы вы поняли, что если разумом своим и мудростью презирать плотское наслаждение мы не можем, то мы должны быть глубоко благодарны старости за то, что она избавляет нас от неподобающих желаний. Ведь наслаждение сковывает нашу способность судить, враждебно разуму, застилает, так сказать, взоры ума, чуждо доблести. Я, хотя и неохотно, исключил из сената брата храбрейшего мужа Тита Фламинина, Луция Фламинина, через семь лет после его консулата, но я признал нужным заклеймить разврат. Ведь его, когда он был консулом в Галлии, во время пира распутница упросила, чтобы отрубили голову одному из заключенных, осужденному уголовным судом. Во время цензуры его брата Тита, который был цензором до меня, он ускользнул от кары, но ни я, ни Флакк никак не могли оставить безнаказанной такую гнусную и такую низкую страсть, сочетавшую позор в частной жизни с бесчестием для империя.

(XIII, 43) Я часто слыхал от старших, которые в свою очередь, по их словам, детьми слыхали это от стариков, что Гай Фабриций, когда он как посол прибыл к царю Пирру, не раз удивлялся тому, что услыхал от фессалийца Кинеи: будто в Афинах есть человек, объявивший себя мудрым и утверждающий, что все наши действия надо оценивать с точки зрения наслаждения; слыша это от Кинеи, Маний Курий и Тиберий Корунканий, по их словам, обыкновенно высказывали пожелание, чтобы он убедил в этом самнитов и самого́ Пирра, так как их будет легче победить, когда они предадутся наслаждениям. Маний Курий был современником Публия Деция, который за пять лет до консулата Мания Курия, будучи консулом в четвертый раз, обрек себя в жертву ради благополучия государства; его знал Фабриций, знал Корунканий. Они, если судить по их жизни и по поступку Деция – того, о котором я говорю, – знали, что есть нечто, от природы прекрасное и достославное, чего надо добиваться ради него самого и чему все лучшие люди должны следовать, отвергнув и презрев наслаждение. (44) Почему же мы так много говорим о наслаждении? Именно потому, что старость, отнюдь не заслуживая порицания, достойна даже величайшей хвалы за то, что она совсем не ищет наслаждений. Она обходится без пиршеств, без столов, уставленных яствами, и без многочисленных кубков; поэтому она не знает и опьянения, несварения и бессонницы.

Но если наслаждению приходится сделать некоторую уступку, так как нам не легко устоять перед его заманчивостью (ведь Платон, по внушению богов, называет наслаждение «приманкой бедствий», потому что люди, по-видимому, ловятся на него, как рыба), то старость, отказываясь от пышных празднеств, все-таки может находить удовольствие в скромных пирах. В детстве я часто видел, как Гай Дуеллий, сын Марка, – тот, кто первым наголову разбил пунийцев в морском бою, – в старости возвращался с пира: ему доставляли удовольствие и восковой светильник, который несли перед ним, и присутствие флейтиста – беспримерное преимущество, которое он себе присвоил, хотя и был частным лицом. Столько своеволия внушала ему слава! (45) Но зачем говорю я о других? Возвращусь теперь к вопросу о себе. Во-первых, у меня всегда были товарищи; ведь товарищества были учреждены в год моей квестуры – после того, как были заимствованы идейские священнодействия в честь Великой Матери. И я пировал с товарищами очень скромно, но при этом мы чувствовали, так сказать, пыл, свойственный молодости; но с годами все смягчается, и я стал измерять удовольствие, получаемое от пиршеств, не столько наслаждениями от них, сколько от присутствия друзей и от беседы с ними. Встречу друзей, возлежащих за столом во время пиршества, предки наши удачно назвали «жизнью вместе», так как она, по их мнению, соединяет людей на всю жизнь; это лучше названий «общая попойка» или «общий обед», данных греками, тем самым как будто более всего, одобряющими именно то, что как раз здесь менее всего ценно. (XIV, 46) Я же, находя удовольствие в беседе, получаю удовольствие и от ранних пиров, и не только с ровесниками, которых осталось уже очень мало, но и с вашим поколением и с вами самими, и я весьма благодарен старости за то, что она усилила во мне жадность к беседе, а жадность к питью и еде уничтожила. Но если и питье и еда кое-кому даже доставляют удовольствие, – а я не хотел бы показаться человеком, объявившим войну всякому наслаждению, для которого, пожалуй, существует, так сказать, естественная мера, – то я не вижу, чтобы старость была лишена способности ценить даже и эти наслаждения. Мне лично доставляет удовольствие председательствование за столом, введенное нашими предками, и речь, которую, с кубком в руке, произносят с верхнего места, и кубки, как в «Пире» Ксенофонта, «небольшого размера и источающие влагу», и летняя прохлада, и, наоборот, солнце или огонь зимой; все это я обыкновенно соблюдаю даже в Сабинской области; изо дня в день приглашаю я соседей к своему столу, и мы проводим за обедом возможно больше времени в разнообразной беседе до поздней ночи.

(47) Но, скажут мне, старики не испытывают столь сильной как бы щекотки от наслаждений. Согласен, но ведь они и не желают ее, а отсутствием того, чего не желаешь, не тяготишься. Софокл, уже под бременем лет, когда его спросили, предается ли он любовным утехам, удачно ответил: «Да хранят меня от этого боги! Я с радостью бежал от них, как от грубого и бешеного властелина». Для людей, падких до таких дел, быть может, неприятно и тягостно быть лишенными их, но для людей, ими удовлетворенных и пресыщенных, быть лишенными их приятнее, чем к ним прибегать; впрочем, лишенным их не чувствует себя тот, кто в них не нуждается; итак, не нуждаться в них, утверждаю я, приятнее. (48) Если именно к этим наслаждениям чересчур охотно прибегает цветущий возраст, то он, во-первых, прибегает к делам пустячным, как мы уже говорили, во-вторых, к таким, каких старость, – хотя и не пользуется ими широко, – не лишена совсем. Как Турпион Амбивий больше услаждает зрителей, сидящих в первых рядах, но услаждает и сидящих в последнем, так молодость, глядя на наслаждения на близком расстоянии, радуется им, пожалуй, больше, но ими услаждается в достаточной мере также и старость, глядя на них издали.

(49) Но сколь ценно для души, как бы отслужив под знаменами похоти, честолюбия, соперничества, вражды, всяческих страстей, быть наедине с собой и, как говорится, с самой собой жить! Если она действительно находит пищу в занятиях и знаниях, то нет ничего приятнее старости, располагающей досугом. Мы видели, как в своем рвении измерить чуть ли не небо и землю тратил последние силы Гай Гал, близкий друг твоего отца, Сципион! Сколько раз рассвет заставал его за вычислениями, к которым он приступил ночью, сколько раз ночь заставала его за этим занятием, начатым утром! Какая была для него радость заранее предсказывать нам затмения солнца и луны! (50) Говорить ли мне о занятиях менее важных, но все-таки требующих остроты ума? Как радовался своей «Пунической войне» Невий! Как радовался Плавт «Грубияну», как радовался он «Рабу-обманщику»! Видел я и Ливия, уже стариком; ведь он, за шесть лет до моего рождения поставив свою трагедию в год консулата Центона и Тудитана, прожил до времен моей молодости. Говорить ли мне о занятиях Публия Лициния Красса понтификальным и гражданским правом или о занятиях известного нам Публия Сципиона, который несколько лет назад был избран в верховные понтифики? А ведь всех упомянутых мною людей мы видели стариками, горячо увлеченными этими занятиями. А Марк Цетег, которого Энний справедливо назвал «мозгом убеждения»! Какое рвение к произнесению речей видели мы в нем, уже старике! Какие же наслаждения от пиршеств, или от игр, или от плотской любви можно сравнить с этими наслаждениями? Таковы занятия наукой; у людей разумных и хорошо образованных они с возрастом усиливаются, так что Солону делает честь его стих, о котором я уже говорил, – что он старится, каждый день узнавая что-нибудь новое. Большего наслаждения, чем это наслаждение для ума, конечно, быть не может.

(XV, 51) Перехожу теперь к наслаждениям от земледелия, доставляющим мне необычайную радость. Им никакая старость не препятствует, и они, как мне кажется, наиболее соответствуют образу жизни мудреца. Ведь сельские хозяева имеют дело с землей, которая никогда не противится их власти и никогда не возвращает того, что получила, не давая прибыли, иногда малой, а чаще более значительной. Впрочем, лично меня радует не только урожай, но и природная сила само́й земли: она всякий раз, как примет разбросанные семена в свое размягченное и разрыхленное лоно, сначала обороняет их от света (откуда и название «боронование», выражающее это действие), а затем, согрев их паром, распределяет их и выталкивает своим давлением наружу в виде зеленых побегов, которые, опираясь на волокна корней, постепенно крепнут и, поднявшись коленчатым стеблем, одеваются оболочками, как бы созревая; освободившись от них, они приносят плоды, устроенные в виде колосьев, и защищают их от клювов птиц оградой в виде остей. (52) Говорить ли мне о рождении, посадке и разрастании виноградных лоз? Не могу нарадоваться этому (хочу, чтобы вы знали, что́ служит отдыхом и отрадой моей старости). Не буду касаться самой силы всего того, что родит земля, способная из фигового зернышка, или из ягодки винограда, или из крохотных семян других плодов и растений производить такие мощные стволы и ветки. Разве черенки, ростки, тонкие ветки, отводки и отростки лоз не радуют и не изумляют каждого из нас? А лоза, которая от природы слаба и, без подпорки, стелется по земле? Чтобы выпрямиться, она хватается своими усиками, словно руками, за все, что ей попадется; когда она, блуждая, расползается во всех направлениях, искусный земледелец обрезает ее ножом, не давая ей разрастаться наподобие кустарника и чересчур разветвляться. (53) Таким образом, с началом весны в том, что было оставлено, как бы около колен тонких веток возникает так называемая почка; развиваясь из нее, образуется гроздь, которая, увеличиваясь от сока земли и от солнечного тепла, вначале очень терпка на вкус, затем, созревая, становится слаще и, одетая листьями, не лишается умеренного тепла, но защищается от чрезмерного жара солнца. Может ли быть что-нибудь более радостное, чем эти плоды, и более красивое на вид? Как я уже говорил, меня радует не одна только польза от всего этого, но и разведение лоз и их особенности: ряды подпорок, связывание верхушек, подвязывание и отсаживание лоз, обрезывание одних отростков (об этом я уже говорил), сохранение других. Рассказывать ли мне вам об орошении, о перекапывании и рыхлении земли, благодаря которым она становится намного плодороднее? Говорить ли мне о пользе удобрения навозом? (54) Об этом я писал в своей книге о земледелии. Ученый Гесиод не сказал об этом ни слова, когда писал об обработке земли; но вот Гомер, живший, как мне кажется, многими столетиями ранее, изображает, как Лаэрт старался смягчить тоску по сыну, обрабатывая поле и удобряя его навозом. Но сельская жизнь радует нас видом не одних только нив, лугов, виноградников и кустарников, но также и садов, и огородов, пасущегося скота, пчелиных роев и разнообразием цветов. Нас радуют не одни только посадки, но и прививки, самое прекрасное изобретение садоводства. (XVI, 55) Я мог бы вам указать много приятных сторон сельской жизни, но даже и сказанное мною было, чувствую я, чересчур длинным; вы простите это мне: меня увлекла моя любовь к сельскому хозяйству, да и старость, по своей природе, не в меру болтлива; пусть не кажется, что я оправдываю все ее недостатки.

И вот, Маний Курий таким образом провел последние годы своей жизни, уже справив триумфы по случаю побед над самнитами, сабинянами и Пирром; глядя на его усадьбу (она находится невдалеке от моей), не могу достаточно надивиться то ли скромности самого Курия, то ли нравам того времени: Курий сидел у своего очага, когда самниты принесли ему много золота; он прогнал их и сказал, что считает делом славы не иметь золото, а повелевать теми, кто его имеет. (56) Могло ли такое величие духа не сделать его старость приятной? Но перехожу к земледельцам, чтобы не уклониться от вопроса о самом себе. В ту пору на полях, бывало, находились сенаторы, то есть старики; ведь Луция Квинкция Цинцинната известили о его назначении диктатором именно тогда, когда он пахал. По его приказу как диктатора начальник конницы Гай Сервилий Агала схватил и казнил Спурия Мелия, стремившегося к захвату царской власти. Из усадеб в сенат вызывали Курия и других стариков; на этом основании тех, кто вызывал, стали называть «посланцами». Так неужели жалкой была старость тех, кто находил радость в обработке земли? Во всяком случае, мое мнение – что едва ли возможна старость более счастливая, и не только ввиду сознания исполняемого долга (ведь земледелие приносит пользу всему человеческому роду), но и благодаря получаемому удовольствию, о котором я уже говорил, и полному изобилию всего того, что людям нужно для жизни и для служения богам, так что – раз люди нуждаются в этих благах – мы уже можем примириться с отказом от наслаждений. Ведь у хорошего и рачительного хозяина всегда полны винный погреб, кладовая для масла, как и кладовая для припасов, а в усадьбе полный достаток; она изобилует поросятами, козлятами, ягнятами, курами, молоком, сыром, медом, а сад сами земледельцы называют «вторым окороком». Птицеловство и охота, даже как занятия в свободное время, делают такую жизнь еще более обеспеченной. (57) Надо ли мне и долее говорить о зелени лугов, или о рядах деревьев, или о красоте виноградников и олив? Закончу коротко: хорошо обработанную землю ничто не может превзойти ни по доходности, ни по красоте. Пользоваться всем этим старость не только не препятствует, но даже призывает и всячески приманивает: и в самом деле, где мог бы этот возраст погреться либо на солнце, либо у огня и, напротив, с большой пользой для здоровья находить прохладу в тени или у воды? (58) Пусть же другие оставят себе оружие, коней, копья, дубинку и мяч, оставят себе охоту и беговые состязания; нам, старикам, пусть они из своих многочисленных развлечений, оставят игральные кости и кубики, да и это только в том случае, если захотят, так как старость даже и без них может быть счастлива!

(XVII, 59) Книги Ксенофонта весьма полезны во многих отношениях; пожалуйста, читайте их внимательно, как вы и делаете. Какие щедрые похвалы расточает он сельскому хозяйству в книге об управлении имуществом, озаглавленной «Домострой»! А дабы вы поняли, что наиболее достойным царя он находит интерес к земледелию, я скажу, что в этой книге Сократ рассказывает Критобулу о том, как персидский царь Кир Младший, человек выдающегося ума и прославленный государь, – когда лакедемонянин Лисандр, муж величайшей доблести, приехал к нему в Сарды и привез ему подарки от союзников, – вообще был милостив и добр к Лисандру и даже показал ему огражденный участок земли с тщательно произведенными посадками. Лисандр стал восхищаться и вышиной деревьев, расположенных в виде пяти очков, и обработкой, и чистотой почвы, и сладостными запахами, распространявшимися от цветов, и сказал, что его изумляет не только усердие, но и искусство того, кто все это размерил и распределил; Кир ответил ему: «Да я сам все это размерил, мои это ряды, мой это план; даже многие из этих деревьев посажены моими руками». Тогда Лисандр, глядя на его пурпурную одежду, на блеск, исходивший от него, и на его персидский убор с множеством золотых украшений и драгоценных камней, будто бы сказал: «Тебя, Кир, по справедливости называют счастливым, так как в тебе с доблестью соединена счастливая судьба».

(60) Вот какой счастливой судьбой дозволено наслаждаться старикам, и возраст нам не препятствует до глубокой старости усердно заниматься как прочими делами, так и, прежде всего, сельским хозяйством. А Марк Валерий Корвин? Мы знаем, что он продолжал им заниматься до своего столетия, когда он, достигнув преклонных лет, стал жить в деревне и обрабатывать землю; между его первым и шестым консулатами прошло сорок шесть лет; таким образом, он занимал магистратуры в течение такого срока, который наши предки считали началом старости. При этом конец его жизни был счастливее его среднего возраста, потому что уважением он пользовался бо́льшим, а работы у него было меньше. Ведь венец старости – авторитет.

(61) Каким большим влиянием пользовался Луций Цецилий Метелл, каким пользовался Авл Атилий Калатин! Ведь это к нему относится хвалебная надпись:

Все племена согласны в том, что это был Великий человек в своем народе.

Вам известны все эти стихи, вырезанные на его гробнице. Следовательно, он по справедливости пользуется признанием, раз насчет его заслуг всеобщая молва едина. Каким мужем был верховный понтифик Публий Красс, которого мы видели еще недавно! Каким был Марк Лепид, облеченный таким же жречеством! Надо ли говорить о Павле, или о Публии Африканском, или о Максиме, о котором я уже упоминал? Их авторитет выражался не только в предложениях, вносимых ими, но даже в их кивке головой. Старость, особенно после магистратур, обладает столь великим авторитетом, что она ценнее всех наслаждений юности. (XVIII, 62) Но помните, что я во всех своих рассуждениях прославляю только такую старость, которая зиждется на том, что было заложено в юности. Из этого следует то, что я недавно высказал при полном одобрении всех присутствовавших: жалка была бы старость, если бы она начала защищаться словами; ни седина, ни морщины не могут вдруг завоевать себе авторитет; но жизнь, прожитая прекрасно в нравственном отношении, пожинает последние плоды в виде авторитета. (63) Вот каковы знаки уважения, как будто ничтожные и обыденные: тебя приветствуют, к тебе подходят, тебе уступают дорогу, перед тобой встают, тебя сопровождают, провожают домой, с тобой советуются. Все это соблюдается и у нас, и в других государствах, и тем строже, чем лучше нравы в каждом из них. Лакедемонянин Лисандр (я только что упоминал о нем) говаривал, что Лакедемон – самая почетная обитель для старости: нигде не относятся к преклонному возрасту с таким вниманием, нигде старость не окружена бо́льшим почетом. Более того, по преданию, в Афинах, когда один человек преклонного возраста пришел в театр, переполненный зрителями, то его сограждане не уступили ему места; но когда он приехал в Лакедемон, то те, кто как послы сидели на предназначенных для них местах, говорят, все встали и усадили старика вместе с собою; (64) после бурных рукоплесканий всех собравшихся один из послов сказал, что афиняне правила поведения знают, но следовать им не хотят. В вашей коллегии много превосходного, но прежде всего то, о чем мы говорим: всякий старший по возрасту высказывается в первую очередь; при этом не только перед теми, кто занимает более высокую магистратуру, но даже и перед теми, кто в данное время облечен империем, пользуются преимуществом авгуры, старшие годами. Какие же плотские наслаждения можно сравнить с наградами в виде авторитета? Те, кто блистательно удостоился этих наград, мне кажется, до конца доиграли драму жизни и в последнем действии не осрамились, как бывает с неискушенными актерами.

(65) Но старики, скажут мне, ворчливы, беспокойны, раздражительны и трудны в общежитии, а если приглядеться к ним, то и скупы. Это недостатки характера, а не старости. Впрочем, ворчливость и те недостатки, какие я назвал, еще как-то заслуживают оправдания, не по всей справедливости, но такого, какое, по-видимому, можно принять: старики думают, что ими пренебрегают, что на них смотрят сверху вниз, что над ними смеются; кроме того, по своему слабосилию, они болезненно воспринимают всякую обиду. Но все эти недостатки смягчаются добрыми нравами и привычками; это видно как в жизни, так и на сцене – на примере двух братьев из «Адельфов»: какая жесткость у одного и какая мягкость у другого! Дело обстоит так: как не всякое вино, так и не всякий нрав портится с возрастом. Строгость в старости я одобряю, но умеренную, как и все остальное, но никак не жестокость (66) Что касается старческой скупости, то смысла в ней я не вижу: возможно ли что-нибудь более нелепое, чем требовать для себя на путевые расходы тем больше, чем меньше остается пути?

(XIX) Остается четвертая причина, по-видимому, весьма сильно беспокоящая и тревожащая людей нашего возраста, – приближение смерти, которая, конечно, не может быть далека от старости. О, сколь жалок старик, если он за всю свою столь долгую жизнь не понял, что смерть надо презирать! Смерть либо надо полностью презирать, если она погашает дух, либо ее даже надо желать, если она ведет его туда, где он станет вечен. Ведь ничего третьего, конечно, быть не может. (67) Чего же бояться мне, если после смерти я либо не буду несчастен, либо даже буду счастлив? Впрочем, кто даже в юности столь неразумен, что не сомневается в том, что доживет до вечера? Более того, возраст этот в гораздо большей степени, чем наш, таит в себе опасность смерти: молодые люди легче заболевают, более тяжко болеют, их труднее лечить; поэтому до старости доживают лишь немногие. Если бы это было не так, то жизнь протекала бы лучше и разумнее; ведь ум, рассудок и здравый смысл свойственны именно старикам; не будь стариков, то и гражданских общин не было бы вообще. Но возвращаюсь к вопросу о надвигающейся на нас смерти: за что же можно упрекать старость, когда то же самое касается и юности? (68) Лично я, в связи со смертью своего прекрасного сына, а ты, Сципион, в связи со смертью братьев, которым было предначертано занять наивысшее положение в государстве, узнали, что смерть – общий удел всякого возраста.

Но, скажут мне, юноша надеется прожить долго, на что старик надеяться не может. Неразумны его надежды: что может быть более нелепым, чем принимать неопределенное за определенное, ложное за истинное? Но, скажут мне, старику даже надеяться не на что. Однако его положение тем лучше положения юноши, что он уже получил то, на что юноша еще только надеется: юноша хочет долго жить, а старик долго уже прожил. (69) Впрочем, – о благие боги! – что в человеческой природе долговечно? Возьмем крайний срок, будем рассчитывать на возраст тартесского царя (ведь некогда, как я прочитал в летописях, в Гадах жил некто Арганфоний, царствовавший восемьдесят, а проживший сто двадцать лет); все, что имеет какой-то конец, мне длительным уже не кажется. Ведь когда этот конец наступает, то оказывается, что все прошлое уже утекло: остается только то, что ты приобрел своей доблестью и честными поступками; уходят часы, дни, месяцы и годы, и прошедшее время не возвращается никогда, а что последует дальше, мы знать не можем. Сколько времени каждому дано прожить, тем он и должен быть доволен. (70) Ведь актер, чтобы иметь успех, не должен играть во всей драме; для него достаточно заслужить одобрение в тех действиях, в которых он выступал; так же и мудрецу нет надобности дойти до последнего «Рукоплещите». Ведь даже краткий срок нашей жизни достаточно долог, чтобы провести жизнь честную и нравственно-прекрасную; но если она продлится еще, то не надо жаловаться на то, что после приятного весеннего времени пришли лето и осень; ведь весна как бы означает юность и показывает, каков будет урожай, а остальные времена года предназначены для жатвы и для сбора плодов. (71) И этот сбор плодов состоит в старости, как я говорил уже не раз, в полноте воспоминаний и в благах, приобретенных ранее. Ведь поистине все то, что совершается сообразно с природой, надо относить к благам. Что же так сообразно с природой, как для стариков смерть? Она поражает и молодых людей, но природа этому противодействует и сопротивляется. Поэтому молодые люди, мне кажется, умирают так, как мощное пламя гасится напором воды, а старики – так, как сам собою, без применения усилий, тухнет догоревший костер; и как недозрелые плоды можно срывать с деревьев только насильно, а спелые и созревшие опадают сами, так у молодых людей жизнь отнимается насилием, а у стариков – увяданием. Именно это состояние мне, право, столь приятно, что чем ближе я к смерти, мне кажется, будто я вижу землю и наконец из дальнего морского плавания приду в гавань.

(XX, 72) Впрочем, определенной границы для старости нет, и в этом состоянии люди полноправно живут, пока могут творить и вершить дела, связанные с исполнением их долга, и презирать смерть. Ввиду этого старость даже мужественнее и сильнее молодости. Этим и объясняется ответ, данный Солоном тиранну Писистрату на его вопрос, на что́ полагаясь, оказывает он ему столь храброе сопротивление; Солон, как говорят, ответил: «На свою старость». Но лучше всего оканчивать жизнь в здравом уме и с ясными чувствами, когда сама природа постепенно ослабляет скрепы, ею созданные. Как разрушить корабль, как разрушить здание легче всего тому, кто их построил, так и человека легче всего уничтожает все та же природа, которая его склеила; ведь всякая склейка, если она недавняя, разрывается с трудом, а если она старая, то легко. Из этого следует, что старики не должны ни жадно хвататься за эту часть жизни, оставшуюся им, ни покидать ее без причины. (73) И Пифагор запрещает покидать без приказания императора, то есть божества, укрепленный пост, каким является жизнь. А мудрый Солон сочинил надмогильную надпись, где он, наоборот, высказывает пожелание, чтобы его друзья не удерживались от проявления скорби и плача после его смерти; он, я думаю, хотел, чтобы его близкие любили его. А вот Энний сказал, пожалуй, лучше:

Не почитайте меня ни слезами, ни похоронным Воплем…

Он не находит нужным оплакивать смерть, за которой должно последовать бессмертие.

(74) Ведь какое-то чувство умирания может быть у человека; длится же оно недолго, особенно у старика; но после смерти чувство либо желательно, либо отсутствует совсем. Все это мы должны обдумать еще в молодости, чтобы могли презирать смерть; без такого размышления быть спокоен душой не может быть никто; ведь умереть нам, как известно, придется, – быть может, даже сегодня. Как сможет сохранить твердость духа человек, боящийся смерти, ежечасно угрожающей ему? (75) В длинном рассуждении об этом, кажется, нет надобности, если я напомню вам не о Луции Бруте, убитом при освобождении отечества, не о двоих Дециях, погнавших вперед коней, чтобы добровольно умереть, не о Марке Атилии, отправившемся на казнь, дабы остаться верным своему честному слову, данному им врагу, не о двоих Сципионах, пожелавших телами своими преградить путь пунийцам, не о твоем деде Луции Павле, смертью своей искупившем опрометчивость своего коллеги при позорном поражении под Каннами, не о Марке Марцелле, которому даже самый жестокий враг не решился отказать в почете погребения, а о наших легионах, которые, как я писал в «Началах», с бодростью и твердостью духа не раз отправлялись туда, откуда им, как они понимали, не было суждено возвратиться. Значит, того, что презирают молодые люди, и притом не только необразованные, но даже и неотесанные, станут бояться образованные старики? (76) Вообще, – во всяком случае, по моему мнению, – удовлетворение всех стремлений приводит к удовлетворенности жизнью. Определенные желания свойственны детству. Неужели этого же добиваются молодые люди? Некоторые стремления свойственны ранней молодости. Но разве к ним же склонен зрелый возраст, называемый средним? Некоторые стремления свойственны и этому возрасту; но к ним уже не склонна старость; некоторые, так сказать, последние стремления свойственны старости. И вот, как исчезают стремления, свойственные более ранним возрастам, так же исчезают и старческие стремления. Всякий раз, как это наступает, удовлетворенность жизнью делает своевременным приход смерти.

(XXI, 77) Не вижу, почему бы мне не решиться высказать вам все то, что сам я думаю о смерти, так как я, мне кажется, представляю ее себе тем лучше, чем ближе я к ней. Лично я думаю, что ваши отцы, прославленные мужи и мои лучшие друзья, – твой отец, Сципион, и твой, Лелий, живы и притом живут той жизнью, которая одна и заслуживает названия жизни. Ибо, пока мы связаны путами в виде тела, мы выполняем, так сказать, задачу, возложенную на нас необходимостью, и тяжкий труд; ведь душа, происхождения небесного, была низвергнута из горней обители и как бы поглощена землей, местом, противным ее вечной божественной природе. Но бессмертные боги, верю я, расселили души в тела людей, чтобы было кому оберегать землю и чтобы эти люди, созерцая распорядок, установленный небожителями, подражали ему своим образом жизни и своей стойкостью. Веровать в это меня побудило не только последовательное рассуждение, но и слава и авторитет прославленных философов. (78) Я слыхал, что Пифагор и пифагорейцы, наши, можно сказать, земляки (некогда их называли италийскими философами), никогда не сомневались в том, что мы обладаем душами, отделившимися от всеобъемлющего божественного духа. Мне разъясняли также и то, что в последний день своей жизни высказал о бессмертии души Сократ – тот, которого оракул Аполлона признал мудрейшим из всех людей. К чему много слов? Вот каково мое убеждение, вот каково мое мнение: когда столь велика быстрота духа, когда столь велики память о прошлом и предвидение будущего, когда так много искусств, так обширны науки, когда совершено столько открытий, то природа, содержащая в себе все это, не может быть смертна. А так как дух всегда находится в движении, и движение его не имеет начала, потому что он сам себя движет, то движение это не будет иметь и конца, так как он никогда себя не покинет; а так как природа духа проста и не содержит ничего постороннего, отличного от него и несходного с ним, то разделиться он не может; а раз это невозможно, то он не может и погибнуть; важным доказательством того, что люди многое знают еще до своего рождения, служит то, что они, еще в отрочестве своем, при изучении трудных наук, схватывают бесчисленные предметы так быстро, что кажется, будто они тогда не познают их впервые, а вспоминают и восстанавливают их в своим уме. Как раз это, приблизительно, и говорил Платон.

(XXII, 79) У Ксенофонта Кир Старший, умирая, говорит: «Не думайте, о мои горячо любимые сыновья, что я, уйдя от вас, нигде и никак не буду существовать. Ведь вы, пока я был с вами, души моей не видели, но на основании моих деяний понимали, что она пребывает в моем теле; так верьте же, что она – та же, хотя видеть ее вы не будете. (80) Ведь почести, оказанные прославленным мужам, не оставались бы в силе после их смерти, если бы их души не старались о том, чтобы мы и долее хранили память о них. Лично я никогда не мог согласиться с тем, что души наши, пока пребывают в смертных телах, живут, а выйдя из них, умирают, как и с тем, что душа теряет свою мудрость, покинув лишенное мудрости тело. Напротив, я считал, что душа, когда она, освободившись от какой бы то ни было связи с телом, стала чистой и целостной, только тогда и становится мудрой. Более того, когда естество человека разрушается смертью, то становится очевидным, куда удаляется каждая из его отдельных частей: все уходит туда, где возникло; одна только душа не появляется никогда – ни тогда, когда она присутствует, ни тогда, когда она удалилась. (81) Далее, вы видите, что более всего подобен смерти сон; ведь души людей спящих сильнее всего проявляют свою божественную природу; ибо, когда души людей расслаблены и свободны, они многое предвидят; из этого можно понять, каковы они станут, освободившись от оков тела. Поэтому раз все это так, то чтите меня, – сказал он, – как божество; если же моей душе предстоит погибнуть вместе с телом, то вы все же, страшась богов, оберегающих всю эту красоту вселенной и правящих ею, будете благочестиво и нерушимо хранить память обо мне». Так говорил Кир, умирая; мы же, если хотите, рассмотрим прошлое нашего государства.

(XXIII, 82) Никто никогда не убедит меня, Сципион, в том, что твой отец Павел, что оба твои деда, Павел и Публий Африканский, что отец или дядя Публия Африканского, как и многие выдающиеся мужи, перечислять которых надобности нет, решились бы совершать столь великие деяния, – которые могли бы вызывать воспоминания у потомков, – если бы мужи эти не сознавали, что потомки будут способны к таким воспоминаниям. Уж не думаешь ли ты, – по обыкновению стариков, я хочу немного похвалиться, – что я стал бы брать на себя столь тяжкие труды днем и ночью, во времена мира и войны, если бы моей славе было суждено угаснуть вместе с моей жизнью? Не было ли бы намного лучше прожить жизнь, наслаждаясь досугом и покоем, без какого бы то ни было труда и борьбы? Но моя душа почему-то всегда была в напряжении и направляла свой взор в будущее, словно намеревалась жить тогда, когда уже уйдет из жизни. А между тем если бы души не были бессмертны, то едва ли души всех лучших людей стремились бы так сильно к бессмертной славе. (83) А то обстоятельство, что все мудрейшие люди умирают в полном душевном спокойствии, а все неразумнейшие – в сильнейшем беспокойстве? Не кажется ли вам, что та душа, которая различает больше и с большего расстояния, видит, что она отправляется к чему-то лучшему, а та, чье зрение притупилось, этого не видит? Я, со своей стороны, охвачен стремлением увидеть ваших отцов, которых я почитал и любил, и хочу встретиться не только с теми, кого я знал, но и с теми, о ком я слыхал, читал и писал сам. Когда я туда соберусь, то едва ли кому-либо будет легко оттащить меня назад и сварить в котле, как это случилось с Пелием. И если бы кто-нибудь из богов даровал мне возможность вернуться из моего возраста в детский и плакать в колыбели, то я решительно отверг бы это и, конечно, не согласился бы на то, чтобы меня, после пробега положенного расстояния, вернули «от известковой черты к стойлам». (84) И право, какие преимущества дает жизнь? Не больше ли в ней трудностей? Но допустим, что она дает их; ведь она все-таки действительно либо дает некоторое чувство удовлетворенности, либо кладет ему предел. Не хочется мне жаловаться на свою жизнь, как часто поступали многие и притом даже ученые люди, и я даже не раскаиваюсь в том, что жил, потому что жил я так, что считаю себя родившимся не напрасно, и из жизни ухожу, как из гостиницы, а не как из своего дома; ибо природа дала нам жизнь как жилище временное, а не постоянное. О, сколь прекрасен будет день, когда я отправлюсь в божественное собрание, присоединюсь к сонму душ и удалюсь от этой толпы, от этих подонков! Ведь отправлюсь я не только к тем мужам, о которых я говорил ранее, но и к своему дорогому Катону, которого никто не превзошел ни добротой, ни сыновней преданностью. Я предал сожжению его тело, хотя он должен был бы предать сожжению мое, но его душа, не покидая меня, а оглядываясь назад, поистине удалилась в те обители, куда, как она видела, должен прийти и я. Несчастье свое я, казалось, переносил стойко, но не потому, что переносил его спокойно; нет, я утешался мыслью, что наше расставание и разлука будут недолгими.

(85) По этой причине, Сципион – ведь именно этому вы с Лелием, по твоим словам, и склонны изумляться – для меня старость легка и не только не тягостна, но даже приятна. Если я здесь заблуждаюсь, веря в бессмертие человеческой души, то заблуждаюсь я охотно и не хочу, чтобы меня лишали этого заблуждения, услаждающего меня, пока я жив. Если я, будучи мертв, ничего чувствовать не буду, как думают некие неважные философы, то я не боюсь, что эти философы будут насмехаться над этим моим заблуждением. Если нам не суждено стать бессмертными, то для человека все-таки желательно угаснуть в свое время; ведь природа устанавливает для жизни, как и для всего остального, меру; старость же – заключительная сцена жизни, подобная окончанию представления в театре. Утомления от нее мы должны избегать, особенно тогда, когда мы уже удовлетворены.

Вот все то, что я хотел сказать о старости. О, если бы вам удалось достигнуть ее, дабы вы то, что от меня услыхали, могли подтвердить на основании собственного опыта!

О дружбе

(Лелий)

[44 г., после 15 марта]

(I, 1) Квинт Муций, авгур, не раз многое рассказывал нам о своем тесте Гае Лелии, хорошо все помня, и в каждой своей беседе, не колеблясь, называл его «Мудрым». После того, как я надел тогу взрослого, мой отец поручил меня Сцеволе, и я, пока мог и пока мне было дозволено, уже никогда ни на шаг не отходил от этого старика. Поэтому я запоминал и его многие глубокие рассуждения, и его короткие и меткие высказывания и старался, воспользовавшись его ученостью, и сам стать ученее. После его смерти я перешел к Сцеволе, понтифику, которого осмелюсь назвать самым выдающимся в нашем государстве человеком по уму и справедливости. Но о нем в другой раз. Теперь возвращусь к авгуру.

(2) Помнится, он однажды (это бывало часто), обсуждая многие вопросы, – по своему обыкновению, он сидел у себя в полукруглой комнате, – когда присутствовали я и несколько близких друзей, в своей беседе обратился к событию, бывшему тогда почти у всех на устах. Ты, Аттик, конечно, помнишь, – тем более, что ты много общался с Публием Сульпицием, – каковы были всеобщее изумление и сожаление, когда он, будучи плебейским трибуном, порвал, смертельно возненавидев его, с тогдашним консулом Квинтом Помпеем, с которым он ранее был в теснейших дружеских отношениях. (3) Итак, Сцевола, упомянув именно об этом событии, изложил нам беседу Лелия о дружбе, которую тот вел с ним и со своим другим зятем, Гаем Фаннием, сыном Марка, через несколько дней после смерти Публия Африканского. Мысли, высказанные им в этом рассуждении, я сохранил в памяти и, по своему разумению, изложил в этой книге. Я представил этих людей беседующими друг с другом, дабы не вставлять каждый раз слов «говорю я» и «говорит он» и дабы слушателям казалось, что беседа происходит между людьми присутствующими.

(4) Ты не раз советовал мне написать что-нибудь о дружбе. Предмет этот показался мне достойным как того, чтобы все ознакомились с ним, так и наших с тобою тесных дружеских отношений; поэтому я, по твоей просьбе, весьма охотно выполнил это, чтобы принести пользу многим людям. Но как в «Катоне Старшем», который я посвятил тебе и где говорится о старости, я представил Катона стариком, ведущим это рассуждение, потому что никто другой, казалось мне, не был более подходящим человеком, чтобы говорить об этом возрасте, чем он, который и сам давно уже был глубоким стариком и уже в старости занимал очень высокое положение, так теперь, поскольку мы узнали от своих отцов о достопамятной дружбе между Гаем Лелием и Публием Сципионом, именно Лелий показался мне наиболее подходящим человеком, чтобы вести беседу о дружбе; его рассуждения о ней Сцевола запомнил. Ведь такой вид беседы, основанный на авторитете людей прошлого времени, и притом знаменитых, почему-то кажется более убедительным. Поэтому, когда сам я перечитываю написанное мною, то мне порой начинает казаться, что говорит сам Катон, а не я.

(5) И вот, как тогда я, уже старик, посвятил старику сочинение о старости, так в этой книге я, преданный друг, посвящаю другу сочинение о дружбе. Тогда говорил Катон, в те времена, пожалуй, старейший и умнейший человек; теперь Лелий, и «Мудрый» (таким ведь его считали), и прославившийся как преданный друг, говорит о дружбе. Пожалуйста, на короткое время забудь обо мне и представь себе, что говорит сам Лелий. Гай Фанний и Квинт Муций приходят к своему тестю вскоре после смерти Публия Африканского; они заводят разговор, Лелий отвечает им, и все его рассуждение посвящено дружбе. Читая, его, ты узна́ешь самого себя.

(II, 6) Фанний. – Ты прав, Лелий, не было лучшего, не было более прославленного человека, чем Публий Африканский. Но ты должен знать, что взоры всех обращены на тебя. Одного тебя называют и считают «Мудрым». Такое прозвание еще недавно дали Марку Катону; во времена, когда жили наши отцы, как мы знаем, мудрым называли Луция Ацилия; но каждого из них, я бы сказал, по разным причинам: Ацилия – так как его считали знатоком гражданского права; Катона – так как он был опытен во многих областях и была известна глубокая дальновидность его многих высказываний в сенате и на форуме, его стойкость в поступках и остроумие его ответов; по этой причине у него в старости было даже как бы прозвание «Мудрый». (7) Ты же, как полагают, мудр, так сказать, по-иному: не только по своей натуре и нравам, но и по образованию и учености. И тебя склонны называть мудрым не в том смысле, в каком это делает толпа, а как слово это обыкновенно употребляют образованные люди. Как мы знаем, в Греции не было человека, подобного тебе (ведь люди, более глубоко изучающие эти вопросы, так называемых «семерых» не относят к числу мудрецов), и лишь в Афинах был единственный человек, которого оракул Аполлона признал мудрейшим. Твоя же мудрость, по всеобщему мнению, заключается в том, что ты считаешь все свои качества заложенными в тебе самом, а доблесть ценишь превыше событий в жизни человека. Поэтому меня (думаю, что и присутствующего здесь Сцеволу) и спрашивают, как ты переносишь смерть Публия Африканского, – тем более, что в минувшие ноны, когда все мы собрались в садах авгура Децима Брута для своих обычных занятий, тебя не было, между тем ты всегда весьма строго соблюдал этот день и выполнял свои обязанности.

(8) Сцевола. – Об этом спрашивают многие, Гай Лелий, как Фанний уже говорил; я же в ответ говорю то, что я заметил: скорбь, испытанную тобою в связи со смертью прославленного мужа и близкого друга, ты переносишь сдержанно; ты не мог не быть потрясен ею, и это было бы несвойственно твоему мягкосердечию; но твое отсутствие в нашей коллегии в ноны я объясняю твоим нездоровьем, а не твоей печалью.

Лелий. – Ты прав, Сцевола, это верно; ведь от этой обязанности, которую я всегда исполнял, будучи здоров, огорчение должно было бы меня отвлечь; по моему мнению, стойкому человеку никакое несчастье не может дать повода прервать исполнение какой бы то ни было из его обязанностей. (9) Ты же, Фанний, говоря, что мне приписывают много такого, чего сам я за собой не признаю и на что не притязаю, поступаешь дружески; но ты, мне кажется, судишь о Катоне неправильно; ведь мудрым либо не был никто, чему я больше склонен верить, либо если кто-то им и был, то это был именно он. Как он (другие доказательства оставлю в стороне) перенес смерть сына! Я помню Павла, видел Гала; но ведь они потеряли сыновей отроками, а Катон – уже сложившимся и испытанным мужем. (10) Поэтому подумай и не ставь выше Катона даже того человека, которого, по твоим словам, Аполлон признал мудрейшим; ведь первого прославляют за его деяния, второго – за его высказывания. А о себе – буду говорить уже с вами обоими – скажу вот что:

(III) Если бы я сказал, что не испытываю тоски по Сципиону, то пусть мудрые люди решат, правильно ли это; но я, конечно, солгал бы; ибо я потрясен утратой такого друга, каким мне, полагаю, никогда не будет никто и, как могу утверждать, конечно, не был никто. Но я не нуждаюсь во врачевании: утешаюсь сам и прибегаю, главным образом, к утешению, заключающемуся в том, что я свободен от заблуждения, от которого обыкновенно страдает большинство людей после кончины их друзей. Со Сципионом, думается мне, никакого несчастья не произошло; оно произошло со мной, если произошло вообще; но страдать из-за своих собственных злоключений свойственно не другу, а себялюбцу. (11) Что касается Сципиона, то кто станет отрицать, что его участь была прекрасна? Ведь если он не хотел избрать для себя бессмертие (а этого он отнюдь не думал), то чего только не достиг он из всего того, что дозволяет избрать человеку божественный закон? Ведь те величайшие надежды, какие еще во времена его отрочества возлагали на него сограждане, он уже в молодости превзошел своей необычайной доблестью; консулата он ведь никогда не добивался, но в консулы был избран дважды: в первый раз – до положенного времени, во второй – для себя в свое время, но для государства, можно сказать, поздно; ведь он разрушением двух городов, враждебнейших нашей державе, устранил возможность войн не только в настоящее время, но и в будущем. Стоит ли мне говорить о его добрейшем нраве – о его уважении к матери, щедрости к сестрам, доброте к родным, справедливости ко всем людям? Вам все это известно. А как дорог был он гражданам, показала скорбь во время его похорон. Что же дали бы ему еще несколько лет жизни? Ведь старость, даже и не тяжкая, – насколько я помню, Катон за год до своей смерти беседовал об этом со мною и со Сципионом, – все же лишает человека той свежести сил, какой Сципион еще обладал.

(12) Поэтому жизнь его была такова, что к ней – ни в отношении удачи, ни в отношении славы – прибавить нечего, а от чувства близости смерти его избавила ее быстрота. Об этом роде смерти говорить трудно; что́ люди подозревают, вы знаете. Все-таки дозволено с уверенностью сказать одно: для Публия Сципиона из многих дней, увенчанных славой и доставивших ему радость, какие он видел в жизни, самым светлым был тот, когда его, по окончании собрания сената, вечером провожали домой отцы-сенаторы, римский народ, союзники и латиняне, – в канун его ухода из жизни: он со столь высокой ступени почета как будто переселился к небожителям, а не в подземное царство.

(IV, 13) Я, право, не согласен с теми, кто недавно начал утверждать, что вместе с телом погибает и душа и что смертью уничтожается все. Для меня больше значит авторитет древних, вернее, авторитет наших предков, признававших за умершими столь священные права; они, конечно, не поступали бы так, если бы думали, что это не имеет никакого значения для умерших; или авторитет тех, кто жил в нашей стране и своими учениями и наставлениями просветил Великую Грецию, ныне уничтоженную, а тогда процветавшую; или же авторитет того, кого оракул Аполлона признал мудрейшим и кто не отстаивал то одно, то другое положение, как он поступал в большинстве вопросов, но всегда утверждал одно и то же: души людей божественны, и для них, когда они покинут тело, открыт обратный путь на небо, тем более беспрепятственный, чем лучше и справедливее был тот или иной человек. Такого же мнения был и Сципион. (14) Ведь за несколько дней до своей смерти, как бы предчувствуя ее, он в присутствии Фила, Манилия и многих других, когда и ты, Сцевола, пришел к нему вместе со мной, в течение трех дней рассуждал о государстве; почти в конце этой беседы он говорил о бессмертии душ и рассказал о том, что́ он, по его словам, увидев во сне Публия Африканского, узнал от него. Если это так и если души всех людей в их смертный час с великой легкостью улетают как бы из-под стражи и из оков тела, то можем ли мы думать, что для кого-нибудь путь к богам был более легок, чем он был для Сципиона? Вот почему скорбеть о его кончине, пожалуй, было бы скорее свойственно завистнику, а не другу. Если же правильно противоположное мнение – будто душа погибает так же, как и тело, и никакого чувства не остается, – то, если в смерти нет ничего хорошего, в ней, несомненно, нет и ничего дурного. Ведь, после утраты чувства получается так, словно Сципион вообще не рождался на свет; однако тому, что он родился, и мы рады, и государство наше, пока будет жить, будет радоваться.

(15) Поэтому, как я уже говорил ранее, участь Сципиона была прекрасна, моя – менее благоприятна, так как было бы справедливее, чтобы я, раньше пришедший в жизнь, из нее раньше и ушел. Но все-таки воспоминания о нашей дружбе настолько радуют меня, что мне кажется, будто я прожил счастливо, так как жил в одно время со Сципионом; с ним меня связывали заботы о делах и государственных, и частных; с ним у меня были общими и дом, и походы, и то, в чем весь смысл дружбы, – полное согласие в желаниях, стремлениях и мнениях. Поэтому меня радует не столько молва о моей мудрости, о которой Фанний только что упомянул, – тем более, что она не верна, – сколько моя надежда на то, что память о нашей дружбе будет вечна. И это мне тем более по сердцу, что едва ли можно назвать, на протяжении всех веков, три-четыре пары друзей; так что дружба между Сципионом и Лелием, подобная их дружбе, надеюсь, станет известна потомкам.

(16) Фанний. – Так это и должно быть, Лелий! Но раз ты упомянул о дружбе, а мы располагаем досугом, то ты доставишь мне (надеюсь, и Сцеволе) большое удовольствие, если ты – подобно тому, как ты обыкновенно рассуждаешь о других предметах, о которых тебя спрашивают, – изложишь нам свой взгляд на дружбу: что ты о ней думаешь, как ее оцениваешь, какие наставления ей даешь?

Сцевола. – Да, это доставит удовольствие мне, и именно об этом я и собирался тебя попросить, но Фанний опередил меня. Поэтому ты доставишь очень большое удовольствие нам обоим.

(V, 17) Лелий. – Я не стал бы говорить, что это трудно мне, будь я уверен в себе; ибо и предмет это превосходный, и мы, как сказал Фанний, располагаем досугом. Но кто я такой, вернее, способен ли я к этому? Это – обыкновение ученых людей, в частности – греков: им предлагают вопрос, дабы они рассуждали о нем даже без подготовки; задача эта трудна и требует немалой изощренности. Вот почему о том, что можно сказать о дружбе, вам, по моему мнению, следует спросить у тех, кто в этом искушен; я же только могу посоветовать вам ставить дружбу превыше всех дел человеческих; ибо нет ничего более свойственного нашей природе и более ценного как в счастье, так и в несчастье.

(18) Но прежде всего я думаю, что дружба возможна только между честными людьми, и говорю это не в прямом смысле, как те, кто рассматривает эти вопросы более тонко, быть может, и правильно, но едва ли в интересах общей пользы; ведь, по их утверждению, честным человеком может быть только мудрый. Пусть будет действительно так! Но они здесь понимают под «мудростью» именно то, чего ни один смертный пока еще не достиг; мы же должны рассмотреть все то, что связано с опытом и обыденной жизнью, а не воображаемое и желательное. Никогда не скажу я, что Гай Фабриций, Маний Курий и Тиберий Корунканий, которых наши предки считали мудрыми, были мудры в соответствии с мерилом этих философов. Поэтому пусть философы эти сохраняют за собою прозвание «мудрых», и неприятное, и непонятное; пусть они согласятся с нами, что это были честные люди. Но даже этого они не сделают: они будут твердить, что таковыми можно признать только мудрых.

(19) Итак, приступим к рассмотрению вопроса как люди, соображающие несколько медленно, как говорится. Тех, кто поступает, кто живет так, что их верность, неподкупность, беспристрастие и щедрость встречают всеобщее одобрение, тех, в ком нет никакой жадности, развращенности, наглости, кто отличается великой стойкостью (а такими и были те, кого я только что назвал), – вот их мы и должны называть честными людьми, – каковыми их и считали, – так как они, насколько это в человеческих силах, следуют природе, наилучшей наставнице в честной жизни. Ведь я, мне кажется, ясно вижу, что мы рождены с тем, чтобы все мы были как-то связаны друг с другом, и тем теснее, чем ближе к каждому из нас стоит тот или иной человек. Поэтому согражданам мы оказываем предпочтение перед чужеземцами, родственникам – перед людьми сторонними; ведь дружбу между родственниками породила сама природа, но дружба эта недостаточно прочна. Ибо дружба тем сильнее родственных связей, что из родственных связей взаимную благожелательность устранить возможно, а из дружбы возможности этой нет; ведь если чувство благожелательности пропало, то дружба уничтожается, а родственные связи остаются. (20) Но сколь велика сила дружбы, особенно ясно можно понять вот из чего: в беспредельном обществе, образованном людьми и созданном само́й природой, связи между людьми настолько сократились и ограничились, что все узы привязанности соединяют либо только двух человек, либо немногих.

(VI) Ведь дружба не что иное, как согласие во всех делах божеских и человеческих в сочетании с благожелательностью и привязанностью. Бессмертные боги, пожалуй, за исключением мудрости, ничего лучшего людям и не дали. Одни предпочитают богатства, другие – крепкое здоровье, власть – третьи, почести – четвертые, а многие – даже плотские наслаждения. Но последние – удел диких животных, а все то, что я перечислил выше, тленно и ненадежно; оно зависит не столько от наших замыслов, сколько от прихоти судьбы. Напротив, те, кто видит высшее благо в доблести, судят весьма разумно; именно эта доблесть порождает и поддерживает дружбу, а без доблести дружба совершенно невозможна.

(21) Разъясним теперь понятие доблести с точки зрения обыденной жизни и нашего языка; не станем, подобно некоторым ученым, измерять доблесть великолепием слов и перечислим честных мужей – тех, кто таковыми считается: Павлов, Катонов, Галов, Сципионов, Филов; повседневная жизнь ими вполне удовлетворяется, а тех, которых вообще нигде не найти, оставим в стороне.

(22) Итак, среди подобных мужей те преимущества, какие дает дружба, столь велики, что я лишь с трудом могу их назвать. Прежде всего, как может «жизнь жизненной» быть, по выражению Энния, если она не находит себе успокоения во взаимной благожелательности друзей? Что может быть слаще, чем иметь человека, с которым ты решаешься говорить, как с самим собой? Что пользы от счастливых обстоятельств, если у тебя нет человека, который порадовался бы им так же, как ты сам? А переносить несчастья было бы трудно без того, кто переносил бы их еще более тяжело, чем ты. Наконец, все прочее, чего люди добиваются, каждое в отдельности предоставляет преимущества только в том или ином отношении: богатства – чтобы ими пользоваться; могущество – чтобы тебя уважали; магистратуры – чтобы тебя прославляли; наслаждения – чтобы ты испытывал радость; здоровье – чтобы ты не страдал и пользовался силами своего тела; дружба же заключает в себе множество благ. Куда бы ты ни обратился, она тут как тут; ее ниоткуда не устранишь; никогда не бывает она несвоевременной, никогда – тягостной; поэтому мы, как говорится, ни к воде, ни к огню не прибегаем чаще, чем к дружбе. При этом я теперь говорю не о ходячем понятии дружбы, вернее, не о повседневных отношениях дружбы, хотя и они приятны и полезны, но об истинной и совершенной дружбе, какой была дружба между теми людьми, которых называют в числе немногих. Ибо счастливые обстоятельства дружба украшает, а несчастливые облегчает, разделяя их и принимая в них участие.

(VII, 23) Заключая в себе многочисленные и величайшие преимущества, дружба в то же время, несомненно, вот в чем превосходит все другое: она проливает свет доброй надежды на будущее и не дает нам слабеть и падать духом. Ведь тот, кто смотрит на истинного друга, смотрит как бы на свое собственное отображение. Поэтому отсутствующие присутствуют, бедняки становятся богачами, слабые обретают силы, а умершие – говорить об этом труднее – продолжают жить: так почитают их, помнят о них и тоскуют по ним их друзья. Ввиду этого смерть их кажется счастливой, а жизнь их друзей – заслуживающей похвал. Если мы устраним из природы узы благожелательности, то ни дом, ни город не уцелеют; даже обработка земли прекратится. Если это еще непонятно, то все могущество дружбы и согласия можно оценить, взглянув на картину распрей и разногласия. И в самом деле, какой дом столь прочен, какая гражданская община столь крепка, чтобы ненависть и раздоры не могли разрушить их до основания? Все это позволяет судить, как много хорошего в дружбе.

(24) Некий ученый муж, родом из Агригента, в стихах, написанных им по-гречески, говорят, вещал о том, что все существующее в природе и во всем мире и все движущееся природа соединяет, а разногласие разрывает. И все люди понимают это и подтверждают на деле. Поэтому если друг когда-либо нам оказал услугу, подвергаясь опасностям или разделяя их, то кто не превознесет этого величайшими похвалами? Какие одобрительные возгласы недавно раздались со всех мест для зрителей при представлении новой трагедии моего гостеприимца и друга Марка Пакувия, когда – в то время как царь не знал, который из двоих Орест, – Пилад называл себя Орестом, а тот настаивал на том, что Орест именно он, как это и было на самом деле! Зрители стоя рукоплескали вымыслу. Как же, по твоему мнению, поступили бы они перед лицом действительности? Сама природа ясно давала понять свою мощь, когда люди на чужом примере признавали справедливость поступка, совершить который сами они не могли.

Вот каковы мои мысли о дружбе, которые я, как мне кажется, мог высказать. Если были высказаны и другие взгляды (думаю, их много), то вы, если найдете нужным, спросите о них у тех, кто изучает эти вопросы.

(25) Фанний. – Нет, мы предпочитаем узнать об этом именно от тебя. Впрочем, я не раз расспрашивал тех, о ком ты говоришь, и охотно выслушивал их объяснения; но твоя речь как будто соткана по-иному.

Сцевола. – Ты, Фанний, сказал бы это еще с бо́льшим основанием, если бы недавно присутствовал в загородном именье Сципиона, когда обсуждался вопрос о государстве. Каким защитником справедливости выступил он тогда против тщательно отделанной речи Фила!

Фанний. – Но ведь человеку справедливому защищать справедливость было легко.

Сцевола. – А дружбу разве не легко защищать тому, кто прославился тем, что соблюдал ее с необычайной верностью, стойкостью и справедливостью?

(VIII, 26) Лелий. – Право, это значит применять силу. Но не все ли равно, каким образом вы меня принуждаете? А вы это делаете, несомненно. Ведь желаниям зятьев, особенно в хорошем деле, противиться трудно и, пожалуй, даже несправедливо.

Итак, когда я размышляю о дружбе, мне часто кажется, что самое важное – разрешить вот какой вопрос: из слабости ли и нужды человек чувствует потребность в дружбе, – чтобы оказанием взаимных услуг получать от другого то, чего он достичь не может, и в свою очередь поступать с ним так же, – или же причина тут другая, именно дружбе свойственная, более древняя, более прекрасная и в большей мере порождаемая само́й природой? Ведь любовь, от которой дружба и получила свое название, – первый повод к взаимной благожелательности. Ибо пользу мы часто извлекаем даже из таких людей, о которых мы заботимся, притворяясь их друзьями, и к которым мы внимательны в силу обстоятельств; в дружбе же нет ничего деланного, ничего притворного; решительно все искренно и добровольно. (27) Поэтому мне и кажется, что дружба возникла скорее от природы, чем в силу необходимости; в большей степени – от душевной склонности в сочетании с некоторым чувством приязни, чем от размышления о том, сколь большую пользу она принесет. В чем здесь сущность, возможно заметить даже у некоторых зверей, которые в течение определенного времени привязаны к своим детенышам, а те им отвечают привязанностью, так что их чувства вполне явны. У человека же это гораздо виднее: во-первых, по той любви, которая соединяет детей и родителей и может быть разорвана разве только отвратительным преступлением; во-вторых, когда у нас возникает чувство любви, если мы встретились с человеком, вполне подходящим нам по природному характеру, так как мы, как нам кажется, видим в нем как бы светоч честности и доблести.

(28) Нет ведь ничего более привлекательного, чем доблесть, нет ничего, что больше склоняло бы нас к почитанию; ведь мы, конечно, в некоторой степени почитаем – за их доблесть и честность – даже тех, кого мы никогда не видели. Найдется ли человек, который не хранил бы памяти о Гае Фабриции и о Мании Курии вместе с чувством любви и благоговения, хотя он их никогда не видел? С другой стороны, найдется ли человек, который не питал бы ненависти к Тарквинию Гордому, к Спурию Кассию и к Спурию Мелию? За владычество в Италии мы не на жизнь, а на смерть воевали с двумя полководцами – с Пирром и с Ганнибалом: к первому мы, ввиду его доблести, особой неприязни не чувствовали; второго, за его жестокость, наши граждане всегда будут ненавидеть.

(IX, 29) Если честность столь сильна, что мы почитаем ее даже и в тех, кого мы никогда не видели, и, более того, даже и во враге, – то следует ли удивляться тому, что люди бывают тронуты, когда они в тех, с кем могут повседневно общаться, видят доблесть и доброту? Впрочем, любовь укрепляется, когда человеку оказана услуга, когда он усмотрел расположение к себе и когда ко всему этому присоединилась привычка: когда все это прибавилось к уже упомянутому нами первому движению души и расположению, то загорается, так сказать, редкостная доброжелательность. Если кое-кто думает, что она проистекает от слабости – дабы был налицо человек, при чьем посредстве было бы возможно достичь того, чего каждому недостает, – то такие люди предполагают, что дружба, я сказал бы, действительно низкого и далеко не благородного происхождения, раз они утверждают, что она зарождается в связи с нуждой и необходимостью. В этом случае, чем меньше сил чувствовал бы в себе человек, тем больше он был бы склонен к дружбе; но это далеко не так.

(30) Ведь чем больше человек уверен в себе, чем в большей степени наделен он доблестью и мудростью, так что он не нуждается ни в ком и думает, что все зависит от него самого, тем более превосходит он других людей в создании и поддержании дружеских отношений. Что же? Разве Публий Африканский во мне нуждался? Нисколько, клянусь Геркулесом! Даже и я в нем не нуждался; но я любил его, восхищаясь его доблестью, а он, в свою очередь, быть может, составив себе некоторое мнение о моем характере, любил меня; привычка укрепила взаимную благожелательность. И хотя к этому впоследствии присоединились многие и бо́льшие преимущества, причины нашего взаимного расположения все же не были связаны с надеждой на них. (31) Ведь если мы склонны к благодеяниям и щедры вовсе не для того, чтобы требовать благодарности (ибо благодеяния своего мы в рост не отдаем, но по натуре своей склонны к щедрости), то мы находим нужным искать дружбы, не движимые надеждой на награду, но потому, что все ее плоды заключены уже в само́й приязни.

(32) Те, кто, уподобляясь животным, сводит все к наслаждению, с нами совершенно не согласны; это и не удивительно: кто во всех своих помыслах дошел до столь низкого и столь презренного предмета, тот не может видеть ничего высокого, ничего прекрасного и божественного. Поэтому исключим их из нашей беседы, но поймем сами, что чувство любви и приязнь за доброжелательное отношение возникают от природы, когда человек проявил нравственное достоинство. Те, кто его достиг, тесно сближаются между собой, дабы получать пользу от общения с тем, кого они начали почитать, и от его добрых нравов и быть вполне равными с ним в любви и более склонными скорее оказывать услуги, чем требовать награды за них, и дабы это состязание между ними было нравственно-прекрасным. Таким образом, из дружбы будут извлекаться величайшие выгоды, но возникновение ее – от природы, а не вследствие слабости – будет и более достойным уважения, и более искренним. Ведь если бы дружеские отношения скрепляла выгода, то она же, претерпев изменения, разрывала бы их; но так как природа изменяться не может, то именно поэтому истинная дружба вечна. Возникновение дружбы вы видите; но, быть может, к сказанному мною вы хотите что-нибудь прибавить.

Фанний. – Нет, ты сам продолжай, Лелий! По праву старшего, я отвечаю и за Сцеволу.

(33) Сцевола. – Я вполне согласен с тобой; поэтому послушаем.

(X) Лелий. – Так выслушайте же, честнейшие мужи, то, что мы со Сципионом обсуждали чаще всего, беседуя о дружбе. Впрочем, он утверждал, что самое трудное – сохранить дружбу до последнего дня жизни; ведь часто бывает, что либо интересы людей не совпадают, либо различны их мнения о положении в государстве; он говорил, что часто изменяется и характер людей: в одном случае – в несчастье, в другом – с годами. Как пример этому он приводил юность: отроки часто отбрасывают самую сильную привязанность вместе с тогой-претекстой; (34) а если привязанность эта сохранится и в молодости, то она все-таки иногда нарушается соперничеством, или женитьбой, или в погоне за каким-нибудь преимуществом, добиться которого и тот и другой не могут; даже если они сохранили дружбу в течение продолжительного времени, то ее часто расшатывает соперничество при соискании магистратур; нет худшего бича для дружбы, чем жадность к деньгам, свойственная большинству людей, а между всеми лучшими людьми соперничество из-за почета и славы; на этой почве между лучшими друзьями часто возникала злейшая вражда.

(35) Полный и в большинстве случаев оправданный разрыв происходит в тех случаях, когда от друзей требуют какого-нибудь непорядочного поступка, например, быть пособниками в разврате или помощниками в противозаконии; тех, кто в этом отказывает, – хотя они и поступают прекрасно в нравственном отношении, – те, кому они не хотят повиноваться, все же обвиняют в измене долгу дружбы. Те же, кто осмеливается потребовать от друга любой услуги, самим этим требованием своим дают понять, что и они ради друга готовы на все. Из-за их упреков обыкновенно не только прерываются давние дружеские связи, но даже порождается ненависть навеки. И над дружескими отношениями, – говорил Сципион, – нависает так много этих, можно сказать, роковых угроз, что избегнуть всех их, по его мнению, – дело не только мудрости, но и удачи.

(XI, 36) Поэтому рассмотрим прежде всего, если хотите, вопрос о том, как далеко должна в дружбе заходить привязанность. Если у Кориолана были друзья, то неужели они должны были, вместе с Кориоланом, взяться за оружие против отечества? Неужели Вецеллину, добивавшемуся царской власти, неужели Мелию друзья должны были помогать? (37) Когда Тиберий Гракх вызвал потрясения в государстве, то Квинт Туберон и ровесники-друзья, как мы видели, покинули его. Но когда Блоссий из Кум, связанный узами гостеприимства с вашей ветвью рода, Сцевола, пришел ко мне с целью получить прощение, так как я входил в состав совета при консулах Ленате и Рупилии, то он приводил в свое оправдание то обстоятельство, что он ценил Тиберия Гракха так высоко, что находил нужным исполнять все, чего бы тот ни пожелал. Тогда я спросил его: «Даже если бы он захотел, чтобы ты поджег Капитолий?» – «Никогда – сказал Блоссий, – он не захотел бы этого; но если бы он этого захотел, то я повиновался бы ему». Вы видите, сколь нечестивы эти слова! И он, клянусь Геркулесом, это сделал и даже большее, чем то, о чем он говорил; ведь он не только повиновался Тиберию Гракху в его безрассудстве, но и руководил им и предоставил себя в его распоряжение не как пособник в его бешенстве, а как зачинщик. В этом безумии он, в страхе перед новым судебным следствием, бежал в Азию, перешел на сторону врагов, понес тяжелую и заслуженную кару за свое преступление перед государством. Следовательно, нет извинения проступку, совершенному ради друга; ибо если посредницей для возникновения дружбы будет молва о твоей доблести, то дружбе будет трудно сохраниться, если ты изменишь доблести.

(38) Поэтому, если мы призна́ем справедливым уступать друзьям во всем, в чем они этого захотят, и добиваться от них всего, чего захотим мы, то во всем этом не будет ничего дурного – при условии, что мы будем обладать совершенной мудростью. Но мы говорим о друзьях, которые у нас перед глазами, о друзьях, которых мы видим, вернее, о друзьях, о которых нам рассказали, каких встречаешь в обыденной жизни; из их числа нам и надо брать примеры, а более всего из числа тех, кто более других достиг мудрости. (39) Мы знаем, что Пап Эмилий был близким другом Лусцина (нам об этом поведали наши отцы); оба они дважды были вместе консулами, коллегами по цензуре. Далее, по преданию, Маний Курий и Тиберий Корунканий были тесно связаны и с ними, и между собой. И мы не можем даже предположить, чтобы кто-нибудь из них решился потребовать от друга чего-либо такого, что было бы противно совести, противно клятве, противно интересам государства. Ведь когда дело идет о таких мужах, то надо ли говорить, что если бы такой муж чего-либо подобного потребовал, то он ничего бы не добился, так как это были высоконравственные мужи, и одинаковым нарушением божеского закона было бы и совершить что-нибудь подобное, уступив просьбам, и об этом попросить? А вот за Тиберием Гракхом пошли Гай Карбон, Гай Катон и, во всяком случае, тогда менее всего брат его Гай, в настоящее время совершенно непримиримый.

(XII, 40) Итак, в дружбе должен быть незыблемым закон – не просить друга о бесчестных действиях и самому таковых не совершать, уступая его просьбам; ибо позорно и никак не приемлемо оправдание, относящееся как к другим поступкам, так и к случаю, если кто-нибудь созна́ется в действиях, во вред государству совершенных ради друга. И вот, Фанний и Сцевола, мы пришли к тому, что мы должны далеко вперед предвидеть грядущие события в государстве.

Уклад нашей жизни намного отклонился от пути и «беговой дорожки» предков. (41) Тиберий Гракх попытался захватить царскую власть, вернее, даже царствовал в течение нескольких месяцев. Слыхал ли, вернее, видел ли когда-нибудь римский народ что-либо подобное этому? О том, что́ после смерти Тиберия Гракха его друзья и близкие совершили по отношению к Публию Сципиону, я не в силах говорить без слез. Ибо Карбона, ввиду кары, недавно постигшей Тиберия Гракха, мы терпели, как только могли, А чего я ожидаю от трибуната Гая Гракха, предсказывать мне не хочется. Дело идет все хуже и хуже; как только это началось, все стало рушиться и клониться к гибели. Вы видите, какое сильное потрясение устоев произошло еще раньше в связи с введением табличек для голосования – сначала на основании Габиниева закона, а через два года на основании Кассиева. Мне кажется, я уже вижу, что народ отторгнут от сената, что важнейшие дела решаются по произволу толпы. Ибо тому, как беспорядки совершать, будет учиться число людей большее, чем то, какое будет учиться им противодействовать.

(42) Почему я говорю об этом? Потому что без союзников таких попыток не делает никто. Следовательно, честных людей надо наставлять в том, чтобы они – если случайно, по неведению, приобретут подобных друзей – не считали себя связанными настолько, чтобы не отказываться от друзей, совершивших какое-нибудь тяжкое преступление; для бесчестных надо установить кару, и притом для тех, кто последует за другим, – кару не меньшую, чем для тех, кто сам будет вожаком в нечестивом деянии. Был ли в Греции кто-нибудь более славен, более могуществен, чем Фемистокл? После того, как он, будучи стратегом во время войны с персами, избавил Грецию от порабощения, а затем вследствие зависти был изгнан, он не стерпел нанесенного ему отечеством оскорбления, которое должен был стерпеть: он поступил так же, как в нашей стране двадцатью годами ранее поступил Кориолан. Но ни одного пособника в действиях во вред отечеству они не нашли. Поэтому оба они покончили с собой. (43) Итак, подобное согласие между бесчестными людьми не только нельзя оправдывать дружбой; нет, его надо карать любым видом казни, дабы никто не считал дозволенным последовать за другом, дошедшим до войны против отечества; но именно это, если судить на основании событий, рано или поздно произойдет; меня же то, что с государством станет после моей смерти, заботит не меньше, чем нынешнее положение в нем.

(XIII, 44) Итак, да будет незыблемо установлен вот какой первый закон дружбы: будем просить друзей о нравственно-прекрасном, будем совершать ради друзей нравственно-прекрасные поступки; даже не будем ждать, чтобы нас о них просили; стремление оказать услугу пусть всегда будет, промедления в этом пусть не будет; давать совет будем смело и без колебаний. В дружбе авторитет друзей, склоняющих к хорошему, пусть будет всесилен, и для увещевания следует его прилагать не только откровенно, но и резко, если обстоятельства потребуют этого; ему следует повиноваться.

(45) Ибо некоторые люди, которых, как я слыхал, в Греции считали мудрыми, высказывали, мне думается, странные мысли (ведь нет предмета, которого они не исследовали бы крайне хитроумно): одни полагают, что чересчур тесных дружеских отношений надо избегать, дабы одному не приходилось тревожиться за многих; у каждого-де достаточно и даже чересчур много своих дел, не в меру впутываться в чужие тяжко; самое лучшее – держать вожжи дружбы возможно более ослабленными; их можно натянуть или отпустить, когда захочешь; ведь главное для счастливой жизни – безмятежность, наслаждаться которой душа не может, если она как бы мучается родами одна за многих.

(46) Другие, как говорят, в утверждениях своих еще менее достойны человека (этого положения я только что вкратце коснулся): по их словам, дружеских отношений надо добиваться ради защиты и помощи, а не из доброжелательности и приязни; поэтому чем меньше твердости духа в человеке и чем у него меньше сил, тем в большей мере домогается он дружеских отношений; ввиду этого слабые женщины ищут защиты в дружеских отношениях больше, чем мужчины; бедные – больше, чем богатые; несчастные – больше, чем те, кого считают счастливыми.

(47) О превосходная мудрость! Солнце, думается мне, удаляют из мира те, кто дружбу удаляет из жизни; ведь ничего лучшего, ничего более приятного, чем дружба, мы от бессмертных богов не получали. В чем, собственно говоря, заключается пресловутая безмятежность, как будто приятная, но в действительности, по многим причинам, заслуживающая осуждения? Ведь не подобает человеку, во избежание беспокойств, ни отказываться от какого-нибудь нравственно-прекрасного дела или поступка, ни, взяв его на себя, от него отказаться. Ибо если мы бежим от заботы, то мы должны бежать от доблести, которая, неминуемо сопровождаясь некоторой заботой, презирает и ненавидит все себе противоположное, как доброта – злонамеренность, как воздержанность – разврат, как малодушие – храбрость. Вот и видишь, что несправедливости более всего огорчают справедливых людей, трусость – храбрых, подлость – честных. Следовательно, благородной душе свойственно радоваться добру и страдать от зла. (48) Поэтому если мудрый испытывает душевную боль, – а он действительно испытывает ее, если только мы не думаем, что из его души вырвано все человеческое, – то зачем полностью устранять из жизни дружбу лишь для того, чтобы она не причиняла нам кое-каких тягот? И в самом деле, если подавлять всякое движение души, то какое будет различие, уже не говорю – между животным и человеком, но между человеком и пнем, или камнем, или любым предметом такого же рода? Ведь не надо слушать тех, кто хочет, чтобы доблестное сердце было жестоким и как бы железным; наоборот, как во многих случаях, так и в дружбе оно нежно и податливо, так что при счастье друга оно, так сказать, расширяется, а при его несчастье сжимается. Поэтому та тревога, какую часто испытываешь за друга, не бывает столь сильна, чтобы устранить из жизни дружбу, – не более сильна, чем опасения, способные заставить нас отказываться от доблестей, потому что они приносят нам кое-какие заботы и неприятности.

(XIV) Но человек завязывает дружбу, как я говорил выше, если ему начинает светить какой-то намек на доблесть, с которой сближается и сродняется подобная ей душа; всякий раз, как это случается, привязанность возникает непременно.

(49) И право, что может быть более нелепым, чем услаждаться многими пустыми вещами, как почет, как слава, как красивые здания, как одежда и уход за телом, а душой, наделенной доблестью, душой, которая способна и любить, и, так сказать, воздавать взаимностью, не услаждаться больше, чем всем другим? Ведь нет ничего более приятного, чем награда за благожелательность, чем взаимность стремлений и услуг. (50) Далее; если прибавить, – а это можно прибавить с полным на это основанием, – что ничто не привлекает, не притягивает к себе с такой силой, с какой сходство склоняет к дружбе, то мы, конечно, согласимся с правильностью положения, что честные люди любят честных и привязываются к ним, близким им как бы по сродству и по природе. Ведь ничто так не стремится к подобному себе и не привлекает его к себе сильнее, чем это делает природа. По этой причине, Фанний и Сцевола, я и думаю, что между честными людьми как бы неминуемо возникает доброжелательность, источник дружбы, созданный природой. Но эти же добрые чувства могут относиться и к множеству людей. Ведь доблесть не бесчеловечна, не отказывается служить людям, не горда – та доблесть, которая обыкновенно защищает целые народы и о них ревностно заботится; она, конечно, не поступала бы так, будь ей чужда любовь к народу.

(51) Более того, мне лично кажется, что люди, основывающие дружеские отношения на пользе, уничтожают приятнейшие узы дружбы. Ведь нас услаждает не столько польза, полученная при посредстве друга, сколько самая привязанность друга, и то, что́ для нас сделал друг, приятно тогда, когда он сделал это из расположения к нам. И мы настолько далеки от того, чтобы поддерживать дружеские отношения по причине своей нужды в помощи, что люди, менее всего нуждающиеся в богатстве и средствах, а особенно в доблести другого человека, который им может оказать наибольшую защиту, – самые щедрые и самые склонные к благодеяниям. И, пожалуй, даже совсем не надо, чтобы друзья никогда и ни в чем не испытывали недостатка. И в самом деле, в чем проявилась бы моя преданность, если бы Сципион никогда не нуждался в моем содействии – ни во времена мира, ни в походах? Итак, не польза привела к дружбе, а дружба – к пользе.

(XV, 52) Итак, не надо слушать людей, пресыщенных удовольствиями, если они когда-нибудь станут рассуждать о дружбе, которой они не познали ни на деле, ни в мыслях. Да найдется ли – привожу богов и людей в свидетели! – человек, который хотел бы быть окружен всяческими сокровищами и жить в полном изобилии и при этом никого не любить и самому не быть любимым никем? Такова, несомненно, жизнь тираннов, в которой невозможны ни верность, ни привязанность, ни уверенность в прочной доброжелательности; в ней все всегда вызывает подозрения и тревогу; места для дружбы нет. (53) И действительно, кто будет любить человека, которого он боится, или человека, который, по его мнению, боится его? Правда, к тираннам проявляют хотя бы притворное уважение, но только временно. Если же они, как бывает в большинстве случаев, оказываются низложенными, вот тогда и становится ясным, как мало у них было друзей. Находясь в изгнании, Тарквиний будто бы сказал, что он только тогда понял, кто был ему верным другом и кто неверным, когда он уже не мог воздать ни одним, ни другим.

(54) Впрочем, меня удивляет, как у него, при его гордости и надменности, вообще могли быть друзья. И как его нрав не мог привлечь к нему истинных друзей, так богатства многих могущественных людей исключают возможность верности в дружбе. Ведь Фортуна не только слепа сама, но и в большинстве случаев ослепляет своих баловней; поэтому они, можно сказать, не знают границ в своей гордости и своенравии, и более несносного человека, чем неразумный богач, быть не может. Очевидно также и то, что люди, ранее бывшие обходительными, меняются, достигнув империя, власти и удачи; они пренебрегают старыми дружескими связями и благоволят к новым.

(55) И что может быть более бессмысленным, чем, обладая богатствами, средствами, влиянием, приобретать все то, что приобретается за деньги, – лошадей, слуг, великолепные одежды, драгоценные сосуды, но не приобретать друзей, наилучшего и прекраснейшего, так сказать, украшения жизни? И в самом деле, приобретая все остальное, люди не знают, ни для кого они все это приобретают, ни для кого трудятся; ведь все это достанется более сильному, а дружба остается постоянным и надежным достоянием каждого; таким образом, даже если сохранятся другие блага, представляющие собой как бы дары Фортуны, все-таки жизнь, необлагороженная и оставшаяся без друзей, приятной быть не может. Но об этом достаточно.

(XVI, 56) Теперь нам надо установить, какие пределы и как бы границы следует соблюдать в дружбе. О них, как мне известно, было высказано три различных мнения; ни одного из них я не одобряю. Одно – что мы должны относиться к другу так же, как к себе самому; другое – что наша доброжелательность к друзьям должна быть равна их доброжелательности к нам и ей соответствовать; третье – что сколь высоко человек ставит себя сам, столь же высоко его ставят друзья. (57) Ни к одному из этих трех мнений вполне присоединиться я не могу. Первое – что каждый должен относиться к другу так, как относится к себе, – неверно. Как много мы ради друзей делаем такого, чего никогда не сделали бы ради себя! Просить за них человека недостойного, умолять его или резко нападать на кого-нибудь и с жаром его преследовать – все это недостаточно прекрасно в нравственном отношении, когда касается нас самих, но становится прекраснейшим, когда касается друзей, и часты случаи, когда честные мужи поступаются и соглашаются поступиться многими преимуществами, чтобы ими воспользовались их друзья, а не они сами.

(58) Второе мнение определяет дружбу по равенству оказываемых услуг и добрых намерений. Это значит чересчур точно и мелочно расчислять дружбу, чтобы сравнялся счет полученного и данного. Более богата и щедра, думается мне, истинная дружба; она не соблюдает старого правила не давать больше, чем получила сама; ведь не надо опасаться что-нибудь потерять, что-нибудь выронить на землю, сделать для друга что бы то ни было сверх положенного по справедливости.

(59) Третье ограничение – наихудшее: сколь высоко человек ценит себя сам, столь же высоко его ценят друзья. Ведь некоторые люди часто либо падают духом, либо теряют надежду на успех. Так вот, долг друга – не смотреть на друга так, как тот смотрит на себя сам, но приложить все старания к тому, чтобы ободрить друга, павшего духом, и внушить ему добрые надежды и мысли. Итак, для истинной дружбы надо установить другую границу; но сначала я назову то, что Сципион обыкновенно порицал особенно сильно. Он утверждал, что нет высказывания, более враждебного дружбе, чем следующее: «Любить надо, памятуя, что рано или поздно можешь возненавидеть», – и что он не может поверить, чтобы эти слова, как полагают, мог высказать Биант, которого считали одним из семи мудрецов; он считал это высказыванием какого-нибудь негодяя, или честолюбца, или человека, стремящегося все захватить в свою власть. И в самом деле, каким образом человек сможет быть другом тому, кому он, по своему собственному мнению, сможет стать недругом? Более того, он непременно будет желать, чтобы его друг возможно чаще совершал проступки и тем самым давал ему возможно больше поводов для порицания; напротив, из-за честных поступков и успехов друзей ему непременно придется огорчаться, страдать и им завидовать. (60) Таким образом, суждение это, от кого бы оно ни исходило, способно уничтожить дружбу. Скорее надо было посоветовать нам, чтобы мы, приобретая друзей, остерегались когда-либо полюбить такого человека, которого мы рано или поздно могли бы возненавидеть. Более того, если бы мы оказались несчастливы в выборе друга, то, по мнению Сципиона, это скорее следовало бы терпеть, чем заранее думать о времени, когда отношения станут враждебными.

(XVII, 61) Итак, вот в каких границах советую я держаться: и чтобы нравы друзей были безупречны, и чтобы между друзьями была полная, без каких бы то ни было исключений, общность во всех делах, в помыслах и желаниях; более того, если бы случайно, по воле судьбы, пришлось помочь друзьям в их не совсем справедливых желаниях, – когда дело коснулось бы их гражданских прав или их доброго имени, – то чтобы мы сочли возможным отклониться от прямого пути, только бы это не повлекло за собою величайшего позора для нас; ведь до некоторых пределов оказать снисхождение в дружбе можно. Но нельзя пренебрегать своим добрым именем, и немаловажным оружием надо считать доброжелательность граждан, приобретать которую лестью и угодливостью позорно; но доблесть, которая приносит нам всеобщее расположение, отнюдь не надо отвергать.

(62) Но Сципион – ведь я часто возвращаюсь к нему, так как он постоянно говорил с нами о дружбе, – сетовал на то, что люди, по его мнению, во всех прочих делах проявляют больше внимания, чем при выборе друзей: сколько у него коз и овец, может сказать каждый, а вот сколько у него друзей, он сказать не может; приобретая коз и овец, люди проявляют заботу, а при выборе друзей небрежны и упускают из виду, так сказать, признаки и приметы, по которым можно было бы судить о том, насколько тот или иной человек подходит для дружеских отношений. Итак, надо выбирать людей верных, надежных и стойких; таких людей очень мало. О них трудно судить, пока их не испытаешь; но испытывать их приходится, уже находясь в дружеских отношениях с ними. Таким образом, дружба предшествует суждению и устраняет возможность испытания.

(63) Итак, дальновидный человек должен сдерживать свой порыв доброжелательности, как сдерживают бег колесницы; и подобно тому, как люди пользуются объезженными конями, так должен он проявлять свою дружбу после того, как с той или иной стороны будет испытан характер друзей. Часто, когда дело идет даже о малых деньгах, обнаруживается, сколь ненадежны некоторые люди; однако цену другим, которых малые деньги совратить не смогли, мы узнаем, когда дело идет о больших. Но если и найдутся люди, в чьих глазах предпочесть деньги дружбе – подлость, то где найдем мы таких, которые выше дружбы не поставят почестей, магистратур, империя, власти, влияния, так что они, когда перед ними, с одной стороны, будет все упомянутое, а с другой – долг дружбы, решительно не предпочтут всего названного мною? Ведь чересчур слаба природа наша, чтобы пренебречь могуществом. И даже если человек достиг его, презрев дружбу, то он думает, что его проступок забудется, так как он презрел дружбу не без важных на то оснований.

(64) Поэтому истинного друга так трудно обрести среди тех, кто занимает магистратуры в государстве: где найдешь ты человека, который предпочел бы почет, выпадающий на долю друга, своему собственному? А если оставить это в стороне, то каким тяжким, каким трудным кажется большинству людей разделить бедствия другого! Хотя Энний и правильно сказал:

Друг верный лишь в неверном деле виден, —

все-таки вот какие два обстоятельства уличают большинство людей в ненадежности и слабости: если они в благоденствии друзьями пренебрегают, а в беде их покидают. Итак, человека, который в обоих случаях окажется твердым, постоянным, стойким в дружбе, мы должны признать принадлежащим к необычайно редкой и едва ли не божественной породе людей.

(XVIII, 65) Основание стойкости и постоянства, которых мы ищем в дружбе, – верность; ведь неверное не может быть стойким. Кроме того, надо выбирать своими друзьями людей открытых, общительных и способных к сочувствию, то есть таких, которых волнует то же, что и тебя. Все это способствует верности; ведь переменчивый и изворотливый ум быть верным не может, да и человек, которого не волнует то же, что и тебя, и чей характер не похож на твой, не может быть ни верным, ни стойким. Надо еще прибавить, что этот человек не должен ни находить удовольствие в том, чтобы обвинять другого, ни верить выдвинутым обвинениям. Все это имеет отношение к стойкости, о которой я уже долго говорю. Так подтверждается сказанное мною вначале – что дружба возможна только между честными людьми. Ведь честному человеку, которого в то же время можно называть мудрым, свойственно соблюдать в дружбе вот какие два правила: во-первых, избегать всего поддельного и притворного; благородному человеку более пристало даже ненавидеть, чем выражением лица скрывать свое мнение; во-вторых, не только отвергать обвинения, кем-то выдвинутые, но также и самому не быть подозрительным, всегда предполагая, что его друг совершил какой-то проступок. (66) И к этому присоединяется, так сказать, приветливость в беседе и характере, далеко не малая приправа к дружбе. Напротив, сосредоточенность и всегдашняя суровость, правда, придает людям вес, но дружба должна быть более непринужденной, более свободной, более мягкой и более склонной ко всяческой ласковости и доступности.

(XIX, 67) Здесь возникает один довольно трудный вопрос: следует ли новых друзей, достойных нашей дружбы, порою предпочитать старым – подобно тому, как мы предпочитаем молодых коней одряхлевшим? Сомнение, недостойное человека! Ведь в дружеских отношениях не должно быть пресыщения, какое бывает в других случаях: самая старая дружба подобно винам, хорошо переносящим долгое хранение, должна быть наиболее услаждающей. И справедливо говорится, что надо съесть вместе много модиев соли, дабы долг дружбы оказался исполненным. (68) Что касается новых дружеских связей, то – если они позволяют надеяться, что их плод когда-нибудь появится, как это бывает на растениях, не обманывающих наших ожиданий, – их отнюдь не следует отвергать, но давние надо сохранять; огромна ведь сила давности и привычки. Более того, когда дело даже идет о коне, о котором я только что говорил, то, если этому ничто не препятствует, на коня, к которому мы привыкли, мы садимся охотнее, чем на необъезженного и нового. И привычка имеет значение не только по отношению к живому существу, но и по отношению к неодушевленным предметам, так как нас радует и местность, даже гористая и лесистая, если мы прожили в ней долго.

(69) Но самое важное – в дружбе быть на равной ноге с нижестоящим. Ведь часто встречаются люди выдающиеся, каким в нашем, я бы сказал, «стаде» был Сципион. И вот, он никогда не ставил себя ни выше Фила, ни выше Рупилия, ни выше Муммия, ни выше друзей, более скромных по положению. Что касается его брата Квинта Максима, мужа, несомненно, выдающегося, но ему далеко не равного, то Сципион почитал его как вышестоящего, так как тот был старше. Сципион хотел, чтобы его близкие благодаря ему могли занимать более высокое положение.

(70) Вот что все должны делать и вот чему подражать: если они достигли какого-то превосходства в доблести, в уме, в богатстве, то они должны делиться этим с родными, приобщать к этому своих близких; например, если их родители – люди скромного положения, если их родственники – люди недалекие или малосостоятельные, то надо увеличивать их достаток, содействовать их избранию на магистратуры и достижению ими высокого положения. Например, в сказаниях люди, которые некоторое время были в рабстве, так как их предки и происхождение не были известны, а после того, как их узнавали и они оказывались сыновьями богов или царей, все-таки сохраняли привязанность к пастухам, которых они в течение многих лет считали своими отцами. Это, конечно, во много большей мере надо делать по отношению к действительным и истинным отцам. Ведь плоды ума, доблести и всяческого превосходства получаешь в наибольшей мере тогда, когда приобщаешь к этим благам всех своих самых близких людей.

(XX, 71) Следовательно, как люди, в тесных отношениях дружбы и родства занимающие более высокое положение, должны равняться по людям нижестоящим, так эти последние не должны страдать от того, что их близкие превосходят их умом, или богатством, или высоким положением. Большинство же таких людей высказывает всегда либо какие-то жалобы, либо даже упреки, особенно если они могут похвалиться тем, что совершили нечто во исполнение своего долга, дружески и с затратой труда. Право, достойная ненависти порода людей, упрекающих за оказанные ими услуги! Эти услуги должен помнить тот, кому они были оказаны, и о них не должен напоминать тот, кто их оказал.

(72) Поэтому как люди, занимающие более высокое положение, в дружбе должны снисходить, так они должны каким-то образом возвышать людей, занимающих более низкое положение. Ведь находятся люди, делающие дружеские отношения тягостными, так как думают, что ими пренебрегают; правда, это случается только с теми, кто сам считает себя действительно заслуживающим пренебрежения; их надо отвлекать от таких мыслей не только словами, но и поступками.

(73) Для каждого надо делать столько, сколько, во-первых, ты сам можешь выполнить; во-вторых, сколько тот, кого ты любишь и кому помогаешь, может взять на себя. Ведь какое бы высокое положение ты ни занимал, ты не можешь довести всех своих близких до высших магистратур; так, Сципион смог добиться избрания в консулы Публия Рупилия; для брата его Луция он сделать это не смог. Даже если ты и можешь добиться для другого всего, что угодно, все-таки надо принимать во внимание, что именно может он взять на себя.

(74) Вообще говоря, о дружеских отношениях надо судить уже сложившимся и созревшим умом и в зрелом возрасте, и если мы в юности увлекались охотой и игрой в мяч, то нет надобности считать тесно с нами связанными тех, кого мы тогда любили, так как у них было такое же увлечение. Ведь на этом основании кормилицы и педагоги будут, по праву давности, требовать наибольшего расположения к себе; к ним, конечно, нельзя относиться с пренебрежением, но их надо ценить как-то по-иному. Без этого дружеские отношения оставаться прочными не могут. Ведь различия в характере приводят к различиям в стремлениях, несходство которых нарушает дружеские отношения, и единственная причина, почему честные люди не могут быть друзьями дурным, а дурные – честным, заключается в различии их характеров и стремлений, столь значительном, насколько это возможно.

(75) Уместно и посоветовать, чтобы в дружеских отношениях, так сказать, неумеренная благожелательность (это бывает весьма часто) не препятствовала другу достигнуть больших успехов. Так, например, Неоптолем (обратимся снова к сказаниям) не смог бы взять Трою, если бы согласился выслушать советы своего воспитателя Ликомеда, который, со слезами на глазах, пытался помешать его отъезду. Часто неожиданно возникают важные обстоятельства, заставляющие покидать друзей. Тот, кто хочет воспротивиться этим обстоятельствам, так как ему будет нелегко переносить разлуку, сам малодушен и слаб характером и именно по этой причине несправедлив в дружбе. (76) Итак, во всех случаях надо принимать во внимание и то, чего сам ты требуешь от друга, и то, что ты ему позволяешь требовать от тебя.



Поделиться книгой:

На главную
Назад