Он уже рычал, откатив губу, выставив зубы. В крови у меня снова закипело.
– Это крок там?
– Тихо, Тодд, – рыкнул Мэнчи.
– Да што там такое?
– Тодд, тихо.
Он еще раз пригавкнул, и это уже был нормальный «гав», хороший такой собачий «гав», который ничего кроме «гав» не значит, и мое телесное електричество еще скакнуло вверх: еще немного – и заряды посыплются с кожи.
– Слушать, – рыкнул пес.
И я стал слушать.
И еще послушал.
И повернул чутка голову и еще послушал.
В Шуме была прореха.
Дыра.
А такого вообще не бывает.
Это странно…
Чего, понятное дело, быть не может.
Ибо нет на свете ничего, кроме Шума, ничего, кроме непрестанных помыслов людских, и все валится на тебя, на тебя, на тебя, с тех самых пор когда ушлепки выпустили микроб Шума во время войны, который свел с ума остальной человеческий род; микроб, положивший Ушлепью конец, когда человеческое безумие взялось за оружие.
– Тодд? – испуганно вякнул Мэнчи. – Что, Тодд? Что там, Тодд?
– Ты што-нибудь чуешь?
– Тихо чую, Тодд, – гавкнул он и поддал громкости. – Тихо чую! Тихо!
А потом где-то там, среди домов, тишина
Кровяной заряд подскочил так сурово, што чуть меня с ног не сбил. Мэнчи понесся кругом меня, вопя благим матом, чем испугал еще больше, так што пришлось его хорошенечко приложить по заднице еще раз (Ой, Тодд?), штобы хоть как-то успокоиться.
– Не бывает таких дыр, – сказал я ему. – Понял? Не бывает такого
– Што-то, Тодд, – бухнул он.
– Ты слышал, куда оно пошло?
– Там тихо, Тодд.
– Ты меня понял!
Мэнчи втянул носом воздух, сделал шаг, другой, третий в сторону домов. Ищет, я так полагаю. Двинулся следом за ним, эдак медленновато, – к самому большому подтаявшему мороженому, держась стороной от низенького, покосившегося треугольного дверного проема – ну, как оттуда што-нибудь выглянет? Мэнчи внимательно обнюхал дверь, но рычать не стал, так што я хорошенько набрал воздуху в грудь и сунулся унутрь.
Унутри было совершенно пусто. Потолок сходился клином над головой, на высоте еще одного моего роста, всего сталоть, двух. Земляной пол весь порос болотной травой, вьюнами всякими и тому подобным, но больше – ничего. То есть никакого всамделишного ничего, ни тебе дыры, ни норы, и кто его знает, што тут раньше могло быть.
Глупо, но я все-таки скажу.
Интересно, вдруг это ушлепки вернулись?
Только быть того не может.
И дыр в Шуме быть не может.
Стало быть, смоглось невозможное.
Мэнчи што-то шумно вынюхивал снаружи, так што я пошел к следующему грязевому пузырю. На этом было кой-чего написано – единственная писанина, вообще известная на ихнем языке, другой никто не видал. Наверное, единственные слова, какие они считали достойным писать. Буквы тоже спачьи, но Бен говорил, звучит это как «Эс’Пакили» или вроде того… «Эс’Пакили», спаклы,
Во втором шаре тоже ничего. Я вышел на болото и снова прислушался. Наклонил голову и навострил слушательные части мозга, и ими тоже послушал. И слушал, и слушал, и слушал.
Слушал.
– Тихо! Тихо! – дважды пролаял Мэнчи (ого-го как быстро) и почесал к последнему пузырю, а я за ним со стрекочущим в крови зарядом, потому как там-то она и есть, та дыра в Шуме.
Я ее слышу.
Ну, то есть я ее
Мэнчи еще пометался – то ли за ней, то ли назад, ко мне – но остановился на «ко мне».
– Тодд плакать?
– Заткнись!
Я прицелился пнуть его, но промахнулся. Нарочно.
2
Прентисстаун
Мы выдрались из болота и пошлепали обратно в город. Мир кругом был черно-белый, што бы там ни думало на этот счет солнце. Даже Мэнчи все поля молчал в тряпочку. Мой Шум бурлил и булькал, как кастрюля на огне, так што пришлось даже остановиться и охолонуть малек.
На свете нет такой вещи, как тишина. Ни здесь, ни где еще. Ни когда ты спишь, ни когда сам по себе – нет ее, не бывает.
Этому трюку меня научил Бен – так успокаивают Шум. Закрываешь глаза, вот так, и спокойно, четко себе говоришь, кто ты такой, потому што это как раз в Шуме обычно и тонет, только так.
– Тодд Хьюитт, – тихо пробормотал где-то внизу Мэнчи.
Я сделал глубокий вдох и открыл глаза.
Вот я кто. Тодд Хьюитт.
Мы побрели прочь от болот, от реки, вверх по склону дикого поля на гряду к югу от города, где когда-то недолго и бесполезно торчала школа. Еще до моего рождения мальчиков учили по домам их ма, а потом, когда женщин не стало, мы все просто сидели перед видаками и учили модули, пока мэр Прентисс не объявил все это вне закона как «вредоносное для дисциплины ума».
У мэра Прентисса, видите ли, имелась своя Точка Зрения.
Почти на пол-идиотских-года мистер Ройял с его тоскливой рожей собрал всех мальчишек и запер на выселках, подальше от городского Шума. Помогло как же, ждите. Почти невозможно ничего преподавать в комнате, под завязку полной детского Шума, и уж
А потом в один прекрасный день мэр Прентисс решил сжечь все книги до последней, даже те, што у мужчин дома, потому што книги, понятно, тоже вредоносны, а мистер Ройял, человек от природы мягкий, сделал себя твердым, нажравшись прямо в классе виски, после чего вытащил ствол и свел счеты с жизнью, на чем мое классное обучение и закончилось.
Всему остальному Бен учил меня дома. Механика, приготовление еды, ремонт одежды, фермерское дело (азы) и такое прочее. И всякое для выживания, типа охоты и какие плоды можно есть, и как читать указания по лунам, и пользоваться ножом и ружьем, и лекарства от змеиных укусов, и как утихомиривать по возможности Шум.
Читать и писать он меня тоже учить пытался, но мэр Прентисс почуял это по моему Шуму и посадил Бена под замок на неделю, на чем мое книжничество тоже закончилось, так што со всем остальным, чему еще нужно было выучиться, и с работой на ферме, которую тоже надо было делать, причем каждый божий день, и со всем выживанием в целом, читать я до сих пор толком не умею.
Впрочем, какая разница. Все равно в Прентисстауне никто никогда не напишет ни единой книги.
Мы с Мэнчи миновали школьное здание, поднялись на гряду, поворотили нос к северу – и вот он, город. От него не слишком много осталось. Один магазин, раньше было два. Один паб, раньше тоже было два. Одна клиника, одна тюрьма, одна бензоштанция (не работает), один большой дом (для мэра), один полицейский ушасток. Церковь еще. Коротенький кусок улицы в центре (замостили еще во время оно, потом не перемащивали), раскрошился весь в гравий. Все дома и прочее – туда-сюда… окраины, фермы там, ну, вернее,
Вот тебе и весь Прентисстаун. Население сто сорок семь человек и все время падает, падает… сто сорок шесть человек и один получеловек.
Бен говорит, когда-то по всему Новому свету были разбросаны поселения, все наши корабли приземлились примерно в одно время – лет за десять до меня это было, а потом началась война с ушлепками, и ушлепки выпустили микроба, и все остальные поселения повымело, и сам Прентисстаун тоже почти повымело, и выжил он только лишь благодаря военному мастерству мэра Прентисса, и хоть мэр Прентисс – кошмар не приведи господь, мы ему обязаны, по крайней мере, этим, што единственные выжили в целом огромном мире без женщин, которому нечего сказать в свое оправдание, – городок на сто сорок шесть мужиков, который вымирает потихоньку с каждым божьим днем.
Потомуш некоторые всего этого вынести не могут. Берут и кончают с собой, как мистер Ройял, или просто исчезают, как мистер Голт, сосед наш старый, который раньше вторую овечью ферму держал. Или мистер Майкл, наш второй лучший плотник, или мистер Ван Вик, который пропал в тот самый день, когда сын его стал мужчиной. Не такое уж редкое это дело. Если весь твой мир – один-разъединственный Шумный городишко без малейшего будущего, иногда просто берешь и уходишь, хоть идти тебе и некуда.
Потомуш когда я, получеловек, вот сейчас гляжу отсюда на город, я слышу всех их до последнего. Их Шум омывает снизу холм, накатывается на него волнами, как потоп, как пожар, как чудовище размером с небо – наступает на тебя и бежать больше некуда.
Вот так оно все и есть. Каждую минуту каждого дня всей моей трепаной идиотской жизни в этом трепаном идиотском городе. Уши можно не затыкать, не поможет:
Голоса болтают, стонут, плачут, поют.
Плачут.
Поют.
И если бы только плакали и пели. Если бы только словами. Есть еще и картинки. Картинки хлещут тебе в голову потоком, как бы ты ни сопротивлялся: воспоминания, фантазии, тайны, планы, вранье, вранье, вранье. Потомуш и в Шуме можно врать – даже когда все вокруг знают, што ты думаешь, можно закопать одно под другое, спрятать у всех на виду; просто не думать четко или уговорить сам себя, што правда не это, а прямо противоположное, так што кто его разберет в целом потоке, где вода, а чем и носка не замочишь?
Потому што мужчины врут и больше всего врут самим себе.
Вот, например, я никогда не видел живьем ни спакла, ни женщины. На видаках – видел, пока их вне закона не объявили. Зато я их
– Домой, Тодд? – гавкнул снизу Мэнчи.
Погромче прежнего, потому как нет иного способа разговаривать в Шуме.
– Ага, пошли.
Мы жили на другой стороне, с северо-востока, и штобы попасть туда, нужно пройти чрез город насквозь, хошь не хошь, и как можно скорее.
Первым делом мимо лавки мистера Фелпса. Лавка загибается, как и все в городе, и большую часть времени мистер Фелпс проводит в пучине отчаяния. Когда приходишь к нему за покупками, он ведет себя вежливо, но беда так и сочится из него, каплет, как гной из пореза.
– Здорово, Тодд, – кричит он, завидев, как мы с Мэнчи несемся мимо.
– И вам здравствовать, мистер Фелпс.
– День-то нонеча какая
– Да хоть куда, мистер Фелпс.
–
Я у себя в Шуме не думаю ничего такого специального для мистера Фелпса, только обычное барахло, с которым все равно ничего не поделать. Хотя, должен признать, думаю громко, штобы прикрыть мысли о той дыре на болотах, спрятать ее под Шумом пошумнее.
Ума не приложу, зачем мне это… зачем ее прятать.
Но все равно прячу.
Мы с Мэнчи чешем во все лопатки, потомуш следующим номером у нас бензоштанция, а к ней комплектом мистер Моллот. Бензоштанция больше не работает, потому што делегенератор, делавший бензин, о прошлом годе дал дуба и торчит теперь рядом со штанцией, как эдакий безобразный большой палец на ноге, когда его собьешь и наступать больно, и никто рядом с ним не живет, окромя мистера Моллота, а мистер Моллот
А Шум у него гадкий. Злой Шум. В нем видишь себя так, как ни в жизнь не захотел бы видеть; скверные картинки, жестокие, с кровью, так што остается только выкрутить свой собственный Шум на полную мощность и поглотить им Шум мистера Фелпса, и послать ему оба назад.
Я машинально поворачиваю голову, хоть и знаю, што не хочу, но иногда тебя вот так ловят врасплох, и я поворачиваю голову, а в окне стоит мистер Моллот и глядит прямо на меня;
Улица поворачивает за штанцию, мимо клиники, а там доктор Болдуин и все стоны и рыдания, с которыми мужчины идут к докторам, когда никаких поводов для рыданий нет. Сегодня у него мистер Фокс – жалуется, што не может дышать, и было бы его жалко, если бы он при этом не дымил как не в себя. А если пройти клинику, боже-мой-всемогущий, наступит идиотский паб, где даже в это время дня Шум стоит коромыслом, потому што они там музыку выкручивают на полную катушку – заглушить, значит, Шум, но получается плохо, и на тебе сразу и громкую музыку, и громкий Шум, а Шум, еще того хуже,
Через центр идти тяжело, трудно думать хоть на шаг вперед – слишком много Шума валится тебе на плечи. Понятия не имею, как мужчины справляются – как
Дорога забирает мимо паба направо, к полицейскому ушастку и тюрьме – все в одном месте и используется куда активнее, чем можно было бы предположить для такого мелкого городишки. Шериф – мистер Прентисс-младший, который хорошо если на два года старше меня, и мужчиной-то пробыл всего ничего, но за работу взялся только в путь, и в камере у него вечно кто-то сидит – из кого мэр Прентисс велел ему на этой неделе сделать пример прочим в назидание. Сейчас, скажем, это мистер Тернер, маловато сдавший зерна «на нужды города», то бишь не поделившийся урожаем просто так, забесплатно, с Прентиссом и его людьми.
Вот вы вместе со своей псиной и проскочили весь город и оставили позади Шум мистеров Фелпса, Моллота, Фокса и Болдуина, и Супершум из паба, и Шум мистера Прентисса-младшего, и стоны мистера Тернера, но не Шум города в целом, потомуш впереди еще Церковь.