Готфрид Вильгельм Лейбниц
Монадология
Librarium
© Марков А. В., вступительная статья, 2018
© Издание, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2018
Власть небывалой щедрости: складки и апологии Лейбница
Готфрид Вильгельм Лейбниц был, наверное, самым универсальным умом за всю историю Европы: один список наук, которыми он занимался, займёт десяток строк. Но Лейбниц был и главным воспитателем новой Европы – не в том лишь смысле, что учил правильному мышлению, – он научил европейцев быть европейцами: не только следовать готовым образцам, но и создавать собственную классику Писал он на общеевропейских языках, латыни и французском, при этом признан основателем немецкой классической философии.
Чтобы понять философское дело Лейбница, надо прежде всего сказать о научной ситуации XVII столетия. XVII век часто называют эпохой научной революции: наука превращается из области частных занятий в важнейший фактор развития цивилизации. Она перестаёт быть тактически значимой эрудицией, наставлением правителям и мастерам, и становится основой работы больших государственных и экономических механизмов. Научное знание уже не предмет коллекционерской гордости или литературного вдохновения, но инструкция по запуску больших машин смысла, государств и сообществ нового типа, образец сотрудничества разных исследователей, все время проблематизирующих реальность и находящих самые удачные инструменты для ее совершенствования. В XVII в. действительно возникли независимые естественнонаучные общества, прежде всего открытое в 1660 г. Лондонское королевское общество с его «куратором» Гуком, появились первые научные журналы, а ученых стали объединять не столько университеты, сколько «республика писем» – свободный обмен идеями. Но если приглядеться к этой эпохе, то судьба науки окажется сложнее, чем мы предполагали на первый взгляд.
Когда французский учёный русского происхождения Александр Койре впервые заговорил о научной революции, отчасти искупившей грехи Тридцатилетней войны, в наполовину разоренном кризисом между двумя мировыми войнами Париже, он имел в виду рационализм новой науки, который выступает не только как принцип исследования, но и как принцип организации. Учёный – это не только тот, кто умеет изобретать новые агрегаты или поражать современников неожиданными мыслями; это организатор лабораторий, исследовательских групп, создатель полностью обоснованных программ экспериментов. Но в схеме Койре есть одно упущение: нельзя организовать даже самую совершенную лабораторию, не заслужив прежде доверие современников. Мысль Койре слишком равнялась на науку в посленаполеоновской Франции, организованную волевым усилием сверху, и поэтому он не видел, что кроме организаторского таланта, время требовало от ученых щедрости, доброжелательности и настоящей праведности.
Научная революция была косвенно вызвана бурным расширением состава наук. Освоение новых континентов и новые формы политической жизни, такие как абсолютистская монархия, потребовали создания множества новых наук, никак не вписывавшихся в программы университетов средневекового типа. В университетах изучали теологию, философию, юриспруденцию и медицину, изучению этих важнейших наук предшествовал курс семи свободных искусств – и все. А в XVII в. появляются такие науки, например, как кофеведение, для изучения замечательного плода нового света, или камералистика, наука поведения при дворе монарха. Могли создаваться науки о приливах, о парусах, о жизни и повадках обезьян, о написании заголовков трактатов и о множестве невероятных по звучанию, но более чем вероятных по месту в новом жизненном мире предметов. Такая ситуация напоминает нашу недавнюю историю, когда новых наук – вроде менеджмента, маркетинга, рекламы или инноватики – в университетах стало не меньше, чем классических. Поэтому научная революция требовала не рационализма вообще, а умения щедро и разумно распорядиться достижениями этих многочисленных новых наук, найти в каждой из них то зерно, которое будет способствовать общему прогрессу знания.
Лейбниц предназначался к нахождению и просчитыванию этих зёрен с самого своего рождения. Огромный математический ум, моделировавший любые процессы с любой степенью вторжения вероятности и отклонения от начального замысла, только и смог раскрыть, что могут сделать эти новые науки вместе. Они покажут, как срабатывают технические устройства и как они должны стать более точными, постоянно настаивая на верности измерений и попаданий. Математик, юрист, философ и эрудит в одном лице, Лейбниц властной рукой направил науки к неведомым им целям, чтобы они по пути раскрыли собственную власть над материей.
Лейбниц родился 1 июля 1646 г., его отец был профессором нравственной философии, и мать была из профессорской семьи. Наша культурная память сразу подсказывает нам образ интеллигента, выросшего среди книг – но этот образ скорее сбивает с толку, чем проясняет дело. Интеллигент в российском понимании выстраивает свою биографию сам, черпая из книг все новое подкрепление своей жизненной позиции и вдохновляется на раскрытие ее как творческой; где интеллигент, там жизнетворчество. Интеллектуал, как Лейбниц, легко переходит от книг к наблюдениям, ему интересны не книги сами по себе, а тот опыт чтения, который создали его родители и который создаёт он сам. Он соревнуется с рекордами понимания, установленными родителями, и с немалым удовольствием добивается большего. Впечатляли его в детстве античные историки и поэты, но не столько призывами к подвигам, сколько умением выстраивать масштабы событий, давать воодушевляющую картину происходящего, которую можно дополнить множеством новых текстов; и уже в детстве Лейбниц сочинял латинские поэмы по праздничным поводам. Восторг перед деяниями сменился восторженным созданием ситуаций.
В школьные годы он точно так же решил сочинить новые области логики: он определил, что можно выводить не только одно понятие из другого, но и одно суждение из другого – ведь понятия только указывают на ситуации, а суждения эти ситуации объемлют. Например, мы выводим прошлое и будущее из понятия времени, так почему нельзя вывести отношение войны и мира из понятия политики или рост и расцвет из понятия природы? Школьные учителя Лейбница не поняли его дерзости, но потом ее очень хорошо поняли коллеги.
Французский постмодернистский философ Жиль Делёз нашёл очень удачный образ для философии Лейбница – «складка», pH, что мы узнаем в слове «ре-пли-ка»: усложнение формы высказывания, позволяющее развернуть все мироздание как единую ткань продолжающегося разговора. А русский философ В.В. Бибихин очень точно заметил, что Лейбниц вовсе не был технократом; наоборот, он хотел, чтобы техника была не протезом человеческого тела, а вызовом этому телу, испытанием, раскрывающим новые горизонты чувства и вдохновения.
В университете Лейбниц учился у Эрхарда Вейгеля, математика и создателя первого умного дома: Вейгель продумал освещение, водоснабжение и отопление в доме, поставив математические расчеты на службу физике. Вероятно, этот дом вдохновил Лейбница на создание дифференциального исчисления, исследования, как функция достигает своего предела, как предела достигает удобство полностью рассчитанного дома. Но из университетских предметов больше всего Лейбниц увлёкся юриспруденцией, которая позволяла ему прикоснуться руками и к юридическому тексту, и к юридическому делу, проверяя на прочность речевую ткань и нить исторической судьбы.
Первый трактат Лейбница, вышедший в 1663 г., был посвящён принципу индивидуации: причине, по которой мы можем утверждать бытие индивидуальных объектов, не сводя их к ухудшенным или улучшенным реализациям готовых идей. После защиты юридической диссертации Лейбниц жил в Нюрнберге, где вступил в орден розенкрейцеров – мистиков, занимавшихся по преимуществу алхимией, понятой как метафора духовного роста человека: выращивая кристаллы, они думали, что созидают собственную душу особым образом. Лейбниц принимал участие во всех научных опытах этого тайного кружка, но весьма быстро перерос их тайны: уж слишком скудным оказывался конечный результат, басня вместо поэмы, моральная аллегория вместо широты бытия. Лейбниц увлекся совсем другим занятием – математической комбинаторикой, и в 1666 г., в двадцатилетием возрасте, издал трактат об исчислении понятий. Каждое понятие он рассматривал как сумму некоторых величин, например, понятие высоты можно было трактовать как вертикаль с определенным возрастанием числа, а понятие жизни – как преумножение, воспроизводящее свою подлинность. Лейбниц думал о том, как можно будет с помощью машин производить все необходимые слова, сочетание которых и даст всему человечеству правильные знания.
Десять лет после этого философ служил при дворе майнцкого курфюрста, исполняя многочисленные дипломатические миссии. В Париже молодой дипломат склонял всесильного Людовика XIV к войне с Египтом, тем он думал отвести военную опасность от Германии. При этом он утверждал, что Египет – ключ к власти над всем ближним Востоком и всей Африкой, и кто хочет распространять свою власть вширь, тот должен завоевать Египет, а не какую-то еще страну. Египет манил многих интеллектуалов того времени: например, иезуит Афанасий Кирхер, другой универсальный гений эпохи, также как и Лейбниц стремившийся создать единый для всего человечества язык на основе соединения формальной логики с принципами китайской письменности, видел в Египте источник всей культурной образности человечества. Именно Египет, совместивший слово и изображение, считал Кирхер, и создал вообще воображение и образное мышление, научил религиозным и социальным ритуалам. Лейбниц видел в Египте не только источник образов, но и источник разных форм хозяйства, первую площадку стратегического мышления. Лейбниц обещал Людовику XIV славу нового Цезаря, но король вполне довольствовался своей славой и даже не стал слушать доклад дипломата. Потом, когда турки осадили в 1683 г. Вену, Лейбниц выпустил памфлет «Христианнейший Марс», где обвинил пожилого короля в том, что он косвенно поддерживает турок, а при этом требует себе привилегий христианского государя, причем главного христианского государя. Месть Вольтера Лейбницу за месть Лейбница королю, осмеяние его философии как оптимистической была несправедлива – в политике Лейбниц не принимает оптимизм вообще, видя в нем лицемерие, будто бы все исторические события служат какой-то лучшей цели. Вопреки расхожему мнению, Лейбниц не был оптимистом в банальном смысле этого слова: если он говорил об этом мире как о лучшем из возможных, он имел в виду не то, что нельзя было бы мысленно улучшить этот мир, а что улучшение этого мира, не ставшее сразу действительностью, покажет себя худшим лицемерием.
Главное впечатление дипломатических лет Лейбница – микроскоп Левенгука, который он увидел в Голландии. Возможность наблюдать за постоянным движением и изменением уже не просто как явлением, но как самой сутью жизни, окончательно утвердила его философскую позицию: нужно не делить мир на сущности и явления, но смотреть, как явления существуют с самого начала и как они вызревают в обособленные сущности.
Членом Лондонского королевского общества Лейбниц стал в 1673 г. благодаря изобретению арифмометра с подвижной кареткой. Этот арифмометр, в отличие от прежней машины Блеза Паскаля, умел производить не только арифметические, но и алгебраические действия. Воображение Лейбница при этом шло дальше его механики: он думал о вычислении бесконечно малых и бесконечно больших величин, как если сделать арифмометр бессчетно протяженным. Протяженность для Лейбница была не просто свойством природы, как для Декарта, а свойством ума, способного найти себе место даже тогда, когда он увлечен бесконечным.
Лейбниц обосновал математический анализ, но его ждала еще одна карьера – карьера историка. После смерти майнцкого курфюрста Иоганна Кристиана фон Бойнебурга он поступил на службу к герцогу Эрнесту-Августу Брауншвейг-Люнебургскому в Ганновер, где также работал дипломатом, но должен был писать и историю той ганноверской династии, которой служил. Герцог поторапливал его как мог, не считаясь со множеством других интересов философа. Лейбниц начал историю с глубокой древности, соединяя в одной книге археологические разыскания, генеалогию поколений и изучение аристократических обычаев далекого прошлого. При этом он ежедневно писал письма, иногда до двух десятков в день, излагая коллегам по всей Европе, например, Ньютону, сопернику в открытии математического анализа, свои многочисленные открытия, и получая новейшие сведения из области всех наук.
В 1682 г. Лейбниц создает свой научный журнал, Acta Eruditorum, что можно перевести как «Записки образованных людей» или «Решения ученых мужей». В этом журнале он и главный редактор, и главный автор: при этом он систематически публикует рецензии на книги из всех областей знания. В Ганновере Лейбниц возобновил занятия химией, думая о военных нуждах своего нового отечества. Продолжал он и свои китайские штудии, решив уже не только язык, но и саму математику переделать по образцу китайской письменности – развитие понятий о функциях, двоичная система счисления и таблицы формул были отчасти результатом наблюдений над китайской культурой. В 1700 г. Лейбниц открывает Берлинскую академию наук – хотя образцами для нее были итальянские академии (по сути ритуализованные научные кружки), Французская академия, собрание советников при дворе, и Лондонское королевское общество, ее особенностью было самофинансирование. Академия наук получила монополию на издание календарей, завела свой ботанический сад для продажи лекарственных растений, свою обсерваторию, сдавала здания в аренду, и в результате продолжала развиваться, несмотря на то, что правители Пруссии ценили ее лишь на словах, не сопровождая звучность слов звоном монет.
Лейбница всегда чтили в России. Он был славянином, из лужичан, его фамилия исконно звучала как Лубенец; так и его друг, изобретатель больших зажигательных стекол и белого фарфора Эренфрид Вальтер фон Чирнхаус был лужичанином, Черноусом. Лейбниц был советником Петра I, вдохновившим создание Академии наук. Петру I он даже подарил один из своих арифмометров. Он, как и Чирнхаус-Черноус, был учителем Христиана фон Вольфа, систематизатора наследия Лейбница и учителя Ломоносова, и тем самым и духовным дедушкой русской науки. Дух Лейбница сопровождал русскую мысль и дальше: сама идея положительной философии, развитая русским идеализмом, философии, которая должна преобразовывать жизнь, становясь центральным для нее духовным опытом, больше всего напоминает о Лейбнице, для кого ум и все вещи ума постоянно находятся в становлении.
В русской мысли всегда были популярны темы духовной эволюции природы и общества, победы духа над косностью материи, мистического индивидуализма и «творческой личности» – хотя эти темы развивались под влиянием позднейшего немецкого идеализма, Шеллинга и Гегеля, но общий их контур в самой Германии восходит к Лейбницу Были в русской философии и откровенные его последователи, например, Л.М. Лопатин и Г.И. Челпанов, с опорой на Лейбница критически переосмыслившие психологию и логику, и отчасти крупнейший религиозный философ С.Л. Франк, считавший, что Лейбниц первый обдумал внутренний опыт человека в его радикальном отличии от любого другого опыта. Б.Л. Пастернак делал в студенческие годы в Марбурге доклад о методе исчисления бесконечно малых у Лейбница, и кратчайший пересказ философии Лейбница мы находим в «Докторе Живаго»:
«Все движения на свете в отдельности были рассчитанно-трезвы, а в общей сложности безотчетно пьяны общим потоком жизни, который объединял их. Люди трудились и хлопотали, приводимые в движение механизмом собственных забот. Но механизмы не действовали бы, если бы главным их регулятором не было чувство высшей и краеугольной беззаботности. Эту беззаботность придавало ощущение связности человеческих существований, уверенность в их переходе одно в другое, чувство счастья по поводу того, что все происходящее совершается не только на земле, в которую закапывают мертвых, а еще в чем-то другом, в том, что одни называют Царством Божиим, а другие историей, а третьи еще как-нибудь.»
Именно так в мире Лейбница есть скучная механика причинности, тавтология величин, но есть разумность каждого индивида, чудесно совпадающая со счастливой разумностью сотворенной Богом вселенной.
Умер Лейбниц в 1716 г., в почти полном одиночестве: учеников у него было мало, а многочисленные коллеги, жившие во всех концах Европы, слишком поздно узнали о его скоропостижной смерти: Лейбниц до последнего надеялся выздороветь благодаря интенсивному приему лекарств по схеме, которую знал только он сам. Смерть оказалась сильнее его разума, но не сильнее многочисленных научных открытий, которыми он так щедро делился с современниками.
Хотя иногда Лейбница и порицают за то, что он бранился с Ньютоном за право считаться отцом математического анализа, и в результате только дискредитировал свои открытия в математике суетливым соперничеством, тем не менее всем очевидно, что Лейбниц не совершил ни одного открытия, о котором бы не договорил полностью, по всем пунктам. Слишком много ученых, которые не доводят до конца свои интуиции, так как их зовут новые горизонты, и они оставляют своим ученикам обосновывать и развивать сделанное ими. Лейбниц умел справляться с делом без адептов, показывая, что критическая мысль основательна тогда, когда не боится себя и не оглядывается на новые неотложные нужды научного знания, а устремляется к коллегам в написанном за одно утро письме.
Если совсем кратко излагать философию Лейбница, она выглядит так. Нельзя считать субстанцией совокупность свойств, даже самых приятных и приемлемых для нас, поскольку каждое такое свойство лишь увеличивает неуместность и инертность вещи. Настоящая субстанция мыслит, и мыслит интенсивно с одной лишь целью, помыслить и себя, осчастливив себя подарком собственного открывшегося всему миру существованию. Если чувство открыто миру в переносном смысле, просто всего лишь воспринимая какие-то его аспекты, то ум открыт миру в буквальном смысле. Этот ум – монада (буквально: единица), которых бессчетно много, как бессчетно много было бы окон, если бы они, открывшись друг в друга, одновременно мыслили себя как окна для всех возможных окон. Монада не изобретает чужое бытие и не захватывает в плен своих мимолетных желаний не принадлежащие ей представления, но только разрешает иногда считаться с ней. Все монады различны, как различны на стадионе болельщики, каждый из которых видит поле под несколько иным углом: только если болельщики объединены коллективными ценностями, то монада слишком хорошо знает, сколь она драгоценна. Поэтому нет двух одинаковых монад: каждая оказалась в другом положении ко всем вещам, чем любая прочая монада, а значит, начав действовать, она всё уже сразу выболтает вещам о своей инаковости. Зло возникает только от того, что человек не хочет начинать действовать: лень и страх охватывают его там, где он мог бы больше полюбить действительность собственных открытий. Бог, как аспект всех аспектов, только и может благословить вещи быть вместе, так что благодаря Богу они могут поделиться друг с другом не только своим местом, но и своим содержанием. Бог запускает тем самым мысль вообще, и так выводит вещи в бытие – творит мир. Это творение не имеет временной привязки, потому что само время – только одна из форм созерцания событий, которую человек просто разглядел на расстоянии вытянутой руки, забыв обратиться к дальнейшему своему счастью.
Без Лейбница не было бы крупнейших достижений философии XX века. Так, Витгенштейн, обосновавший бытие и познание как «смену аспекта», явно вдохновлялся способностью монад уже быть в каком-то аспекте еще прежде чем они начнут мыслить, с тем лишь отличием, что Витгенштейн мыслит не отношения субъекта и объекта, а отношение очевидности и языка. Хайдеггер, также бранивший Лейбница за то, что тот не выходит за рамки противопоставления субъекта и объекта, воздавал должное поиску философом сущности истины, а не только ее проявлений или гарантий. Постмодернистская философия ценит в Лейбнице исследователя языка как области вариативных моделей бытия, а не просто области отсылок к вещам. Новейшие направления в философии, такие как спекулятивный реализм, возрождают учение о монадах, с той лишь разницей, что приписывают им не только самостоятельное бытие, но и самостоятельное познание. Так Лейбниц остается нашим вечным спутником, который вдруг объяснит нам мир в самый подходящий момент, который раньше казался нам самым неподходящим. В этом, и только в этом оптимизм Лейбница.
В заключение поблагодарю своих многочисленных владимирских, нижегородских и пермских друзей, всегда вдохновляющих на такие рассказы.
Готфрид Вильгельм Лейбниц
Монадология (сборник)
Свидетельство природы против атеистов
Часть I
Телесные явления не могут быть объяснены без бестелесного начала, т. е. Бога
Человек божественного ума Фрэнсис Бэкон Веруламский справедливо заметил, что философия, если отведать ее слегка, уводит от Бога, если же глубоко зачерпнуть ее – приводит к нему. Это мы видим в нынешний век, столь же обильный знанием, как и нечестием. Блестящие успехи математических наук и попытка проникнуть путем химии и анатомии в недра вещей показали, что весьма многие явления можно объяснить, так сказать, механически из фигуры и движения тела, между тем как древние прибегали в этом случае либо к создателю, либо к каким-то бестелесным формам. И вот некоторые проницательные люди стали делать попытки объяснить существование явлений природы, или феноменов, наблюдаемых в телах, без допущения Бога и не принимая его в расчет. Вскоре, после некоторых успехов (разумеется, пока дело не дошло еще до первоначал и оснований), они, как бы на радостях от своей удачи, поспешили объявить, что не могут объяснить естественным путем ни Бога, ни бессмертия души, но что вера в эти вещи обязана своим происхождением гражданским установлениям или историческому преданию; так думал остроумный Гоббс, который за свои открытия заслуживал бы того, чтобы здесь умолчать о нем, если бы я не считал нужным прямо выступить против его авторитета, который может произвести дурное действие. Другие, к сожалению, пошли еще дальше и, усомнившись уже в авторитете Св. Писания, в исторической истине и историческом предании, пустили в ход совершенно открытый атеизм.
Но мне показалось в высшей степени недостойным, чтобы ум (animum) наш был вводим в заблуждение своим собственным светом, т. е. философией. Поэтому я сам стал предаваться исследованию вещей и с тем большим усердием, что мне тяжело было чувствовать, как эти ухищрения новых философов отторгали от меня величайшее благо жизни, именно уверенность в вечном существовании после смерти и надежду на то, что благость Божия снизойдет некогда на добрых и невинных.
Итак, отбросив предрассудки и отложив в сторону Св. Писание и исторические свидетельства, я обращаюсь к мысленному рассечению тел, чтобы посмотреть, нельзя ли без допущения бестелесной причины дать объяснение тому, что является в телах нашим чувствам.
И прежде всего я охотно соглашаюсь с нынешними философами, воскресившими Демокрита и Эпикура (их Роберт Бойль весьма удачно называет корпускулярными философами), как то: с Галилеем, Бэконом, Гассенди, Декартом, Гоббсом, Дигби – в том, что при объяснении телесных явлений не следует без нужды прибегать ни к Богу, ни к какой-либо другой бестелесной вещи, форме или свойству (не стоит впутывать Бога, если предмет его недостоин) и что все, насколько возможно, следует выводить из природы тела и его первичных свойств – величины, фигуры и движения.
Но что, если я докажу, что в природе тела нельзя найти начала даже этих первичных свойств? Тогда, надеюсь, наши натуралисты признают, что тела сами по себе, без бестелесного начала, существовать не могут. А докажу я это совершенно ясно и просто.
А именно если эти свойства нельзя будет вывести из определения тела, то очевидно, что они не могут существовать в телах, взятых сами по себе. Ибо основание всякого состояния должно быть выводимо или из самой вещи, или из чего-нибудь внешнего. Определение же тела состоит в том, чтобы существовать в пространстве. И все люди называют телом то, что они находят в каком-либо пространстве, и, наоборот, все, что есть тело, они находят в некотором пространстве. Определение это состоит из двух терминов: пространства и существования в нем.
Из термина «пространство» вытекает в теле величина и фигура. Ибо тело всегда имеет ту же величину и фигуру, как пространство, которое оно наполняет. Но здесь остается неясным, почему оно наполняет именно такой-то величины и такое-то пространство, а именно почему, например, оно имеет 3 фута, а не 2, почему оно имеет квадратную форму, а не круглую. Из природы тел это объяснено быть не может, так как одна и та же материя безразлична в какой угодно фигуре, все равно, круглой или квадратной. Следовательно, раз мы не желаем прибегать к бестелесной причине, на это может быть только два ответа: либо данное тело было квадратным от вечности, либо оно сделалось квадратным от столкновения с другим телом. Если мы скажем, что оно от вечности было квадратным, то этим мы не дадим никакого объяснения, ибо почему же оно не могло быть от вечности сферическим? Ведь нельзя себе представить, чтобы вечность могла быть причиной какой бы то ни было вещи.
Если же мы скажем, что оно сделалось квадратным вследствие движения другого тела, то остается вопрос, почему от этого движения оно получило именно такую, а не иную фигуру. Если опять объяснять это движением другого тела и так до бесконечности, то все эти ответы через всю бесконечность будут влечь за собой все новые и новые вопросы, и окажется, что никогда не истощится почва для того, чтобы искать основания оснований, и, значит, никогда не будет дано полное объяснение. Очевидно, следовательно, что из природы тел их определенная величина или фигура выведена быть не может.
Мы сказали, что определение тела имеет две части: «пространство» и «существование в нем»; но из термина «пространство» вытекает некоторая, но неопределенная величина и фигура. К термину же «существование в том пространстве» относится движение, ибо тело, начиная существовать в другом, чем прежде, пространстве, тем самым приходит в движение. Но если более тщательно рассмотреть дело, то окажется, что хотя из природы тела и вытекает способность к движению, но само движение не вытекает. Именно в силу того самого, что данное тело находится в этом пространстве, оно может находиться и в другом, равном и подобном первому, т. е. может двигаться; в самом деле, быть в состоянии находиться в другом пространстве, чем прежде, – значит иметь способность переменять пространство, а иметь способность переменять пространство – значит иметь способность двигаться, ибо движение есть перемена пространства. Но действительное движение из существования в пространстве не вытекает, и скорее из тела, предоставленного самому себе, вытекает противоположное движению, именно сохранение в том же пространстве, или покой. Таким образом, в телах, предоставленных самим себе, нельзя найти основания движению. И тщетна уловка тех, которые так объясняют движение: всякое тело либо двигалось от вечности, либо движется другим телом, смежным и находящимся в движении. Именно если они скажут, что данное тело от вечности находилось в движении, то непонятно, почему же не могло оно от вечности находиться в покое, ибо нельзя себе представить, чтобы время, даже бесконечное, могло быть причиной движения. Если же они скажут, что данное тело движется другим смежным движущимся телом, а это последнее – третьим и так до бесконечности, то от этого нисколько не станет яснее, почему движется первое тело, второе, третье и вообще какое бы то ни было, пока не будет объяснено, почему движется [10] последующее, от которого получают свое движение все предыдущие. Ведь заключение до тех пор остается необоснованным, пока не указаны основания всех оснований, особенно если, как в данном случае, тот же самый вопрос остается во всей силе до самого конца.
Таким образом, полагаю, мною вполне доказано, что определенная фигура и величина, а также и движение вообще не могут заключаться в телах, взятых сами по себе. Я уже и не буду говорить здесь (так как это требует более глубокого исследования), что до сих пор никем еще не объяснена из природы самих тел причина их связного состава (consistentia).
От связного же состава тел происходит: 1) что большое тело не уступает своего места малому при столкновении с ним; 2) что тела или части тела взаимно сцепляются друг с другом, откуда и происходят те осязаемые свойства тел, которые обыкновенно называются вторичными, как то: твердое и жидкое их состояние, жесткость, мягкость, гладкость, шероховатость, упругость, хрупкость, рассыпчатость, тягучесть, ковкость, плавкость; 3) что твердое тело при столкновении с другим, не уступающим ему места, отражается от него. Короче говоря, от связности тел происходит их непроницаемость, сцепление и отражение (reflexio). И вот, если кто-нибудь объяснит мне причину этих свойств из фигуры, величины и движения материи, я с удовольствием признаю его великим философом. Здесь, по-видимому, возможно только одно объяснение, именно: тело потому сопротивляется толкающему его телу и отражает его, что его частицы на поверхности незаметно движутся навстречу другому телу. Но предположим, что толкающее тело наносит удар не по той линии, по которой его встретят частицы тела, которому предстоит испытать толчок, а по какой-нибудь другой, например по косвенной; от этого тотчас же должно прекратиться противодействие, сопротивление, отражение в противоречие тому, что оказывается на опыте. Сцепление же вовсе не может быть объяснено из противодействия и вообще из движения. Если я, например, толкаю кусок бумаги, то часть, которую я толкаю, уступает, и, значит, здесь не может быть никакого противодействия или сопротивляющегося движения. Но часть эта уступает не одна, а влечет вместе с тем за собой и прилегающие к ней остальные части. Конечно, нельзя отказать в доле истины и основания тому, что утверждали в древности Демокрит, Эпикур и Лукреций, а в недавнее время – последователи их Пьер Гассенди и Жан-Хризостом Маньян, а именно что естественной причиной сцепления в телах служат некоторые сцепляющиеся одна за другую фигуры, как то: крючки, багорчики, колечки, фигурки с разными выступающими частями и вообще все искривления и изгибы твердых тел, захватывающие друг друга.
Но ведь все эти цепкие орудия сами должны быть плотными и крепкими, чтобы выполнять свое назначение и сдерживать вместе части тел. Однако же откуда в них самих прочность? Не предположить ли крючки у крючков и так до бесконечности? Но если есть основание для сомнения в первом случае, то оно будет и во втором, и в третьем, и так без конца. На эти затруднения у тех остроумнейших философов не оставалось другого ответа, кроме того, чтобы предположить в последнем составе тел некоторые неделимые тельца, которые они называют атомами и которые разнообразными сочетаниями своих разнообразных фигур производят различные качества чувственно познаваемых тел. Но и в этих последних тельцах решительно неоткуда взяться сцеплению и неделимости.
Правда, древние дали некоторое объяснение этому, но настолько нелепое, что новейшие (recentiores) философы его устыдились. Именно, они говорили, что части атомов потому сцеплены друг с другом, что между ними нет пустоты; откуда следует, что все тела, раз прикоснувшиеся друг к другу, должны нераздельно сцепиться наподобие атомов, потому что при всяком прикосновении тела к телу между ними не бывает пустоты. Но нет ничего более нелепого и более противоречащего опыту, чем это постоянное сцепление. Итак, для объяснения атомов правильным будет прибегнуть в конце концов к Богу, который дает прочность этим последним основам вещей. И я удивляюсь, что ни Гассенди, ни кто-либо другой из проницательных философов нашего времени не обратил внимания на этот замечательный случай доказать бытие Божие. Ведь очевидно, что в последнем составе тел природа не может обойтись без помощи Бога.
Мы доказали, что тела могут иметь определенную фигуру и величину, а также и движение только при предположении бестелесного Существа. Легко видеть, что это бестелесное Существо (Ens) едино для всех ввиду всеобщей взаимной гармонии, особенно когда тела получают движение не каждое порознь от своего собственного бестелесного Существа, но взаимно друг от друга. Но почему это бестелесное Существо избрало именно такую, а не иную величину, фигуру и движение, это можно объяснить лишь в том случае, если Оно разумно, мудро ввиду красоты вещей и всемогуще ввиду повиновения их его мановению. Такое бестелесное Существо и будет Умом (Mens), управляющим всем Миром (Mundus), т. е. Богом.
Часть II
Доказательство бессмертия человеческой души посредством непрерывного сорита
Душа человеческая есть существо, некоторое действие которого состоит в мышлении.
Если некоторое действие какого-либо существа есть мышление, то некоторое действие этого существа есть вещь, непосредственно сознаваемая (sensibilis) без представления (imaginatione) частей.
В самом деле, мышление есть вещь: 1) непосредственно сознаваемая; так как душа, когда сознает себя мыслящею, непосредственно предстоит сама себе; 2) мышление есть вещь, сознаваемая без представления частей. Это ясно из опыта. Ибо мышление есть то самое неуловимое нечто, которое мы сознаем (sentimus), когда сознаем себя мыслящими. Когда, например, мы сознаем, что думали о Тиции, мы сознаем не только то, что имели в своем уме (animo) образ Тиция (конечно, имеющий части), ибо этого недостаточно еще для мышления: ведь мы имеем образы в уме даже тогда, когда не думаем о них, но сознаем сверх того, что осознали (cogitasse) этот образ Тиция; и вот в представлении-то этого самого сознания мы и не замечаем никаких частей.
Если некоторое действие какого-либо существа есть вещь, непосредственно сознаваемая без представления частей, то некоторое его действие есть вещь без частей.
Ибо, каковым что-нибудь непосредственно сознается, таковым оно и существует в действительности: причина заблуждения заключается в среде, так как если бы причиною заблуждения был объект сознания, то он всегда сознавался бы ложно, а если бы ею был субъект, он всегда бы сознавался ложно.
Если некоторое действие какого-нибудь предмета есть вещь без частей, то некоторое действие этого предмета не есть движение.
Ибо всякое движение имеет части, по доказательству Аристотеля и всеобщему признанию.
Если некоторое действие какого-либо предмета не есть движение, то этот предмет не есть тело.
Ибо всякое действие тела есть движение. В самом деле, всякое действие вещи есть изменение ее сущности; сущность же тела состоит в том, чтобы существовать в пространстве, а изменение существования в пространстве есть движение. Итак, всякое действие тела есть движение.
Что не есть тело, то не существует в пространстве.
Ибо определение тела состоит в том, чтобы существовать в пространстве.
Что не существует в пространстве, то не способно к движению.
Ибо движение есть перемена пространства.
Что не способно к движению, то недоступно распадению.
Ибо распадение есть движение в частях.
Что недоступно распадению, то неразрушимо.
Ибо разрушение есть внутреннее распадение.
Все неразрушимое бессмертно.
Ибо смерть есть разрушение живого существа, или распадение его механизма, посредством которого оно является двигающим само себя.
Следовательно, душа человеческая бессмертна, что и требовалось доказать.
О глубинном происхождении вещей
Кроме мира или собрания (aggregatum) конечных вещей есть некое Единое Существо, правящее ими (Unum Dominans) не только так, как моя душа во мне, или, точнее, мое «я» в моем теле, но и в гораздо более высоком смысле. Это Единое Существо, владыка Универсума, не только управляет миром, но и создает его и устрояет; оно выше мира и, так сказать, сверх-мира и в силу именно этого составляет последнюю причину вещей. Ибо нельзя найти достаточного основания существования ни в какой-либо отдельной вещи, ни в собрании их, или совокупности (series). Предположим, что существует одна вечная книга основных начал геометрии и что другие представляли бы последовательный ряд списков с нее; очевидно, что хотя любую данную книгу можно было бы возвести к предшествующей, которая служила для нее образцом, однако, сколько бы мы книг ни брали, восходя от последующих к предыдущим, мы никогда не дойдем до полного и совершенного объяснения данной книги, ибо у нас всегда будет оставаться вопрос, почему существовали от века такие книги, т. е. почему именно эти книги и именно так написанные.
Но что справедливо в отношении книг, то верно и в отношении различных состояний мира; несмотря на известные законы превращений, каждое следующее состояние есть в некотором роде только копия с предыдущего, и, к какому бы предшествующему состоянию мы ни восходили, мы никогда не найдем в нем совершенного объяснения, т. е. основания, почему существует известный мир и почему именно этот мир, а не иной.
Можно предполагать сколь угодно вечное существование мира; но так как мы предполагаем в нем только последовательный ряд состояний и ни в одном из них не заключается достаточного его основания, да и какое угодно количество миров нисколько не поможет объяснить его, то очевидно, что основания мира надо искать вне мира. Ибо понятно, что и вечные вещи, если они и не имеют причины, имеют все-таки некоторое основание: в неизменных вещах это сама необходимость или сущность их; в ряде же изменяющихся вещей, предполагая, что они вечно сменяют друг друга, это основание будет заключаться (как мы увидим далее) в преобладании склонностей, где основания не принуждают абсолютной, или метафизической, необходимостью (что предполагало бы обратное), но склоняют. Отсюда, очевидно, следует, что, даже предполагая вечность мира, нельзя избегнуть последнего сверхмирового основания вещей, т. е. Бога.
Таким образом, основания мира заключаются в чем-то внемировом, отличном от связи состояний или ряда вещей, совокупность которых образует мир. Поэтому от необходимости физической, или гипотетической, которая определяет последующее состояние мира в зависимости от предшествующего, следует перейти к тому, что имело бы абсолютную, или метафизическую, необходимость, которая не допускала бы дальнейшего объяснения. В самом деле, действительный мир необходим лишь физически, или гипотетически, а не абсолютно, или метафизически. Действительно, раз он есть то, что он есть, то и вещи должны быть такими, как они существуют. Но как последняя причина должна заключаться в чем-нибудь обладающем метафизической необходимостью и как основание существования может проистекать только из чего-то существующего, то должно существовать Единое Существо, обладающее метафизической необходимостью, или такое, сущность которого есть существование; и, следовательно, существует нечто отличное от множественности существ, или мира, который, как мы признали и доказали, не заключает в себе метафизической необходимости.
Но чтобы показать несколько яснее, каким образом из вечных, или существенных, и метафизических истин проистекают истины временные, случайные, или физические, мы должны признать, что уже в силу того, что существует нечто, а не ничто, в вещах возможных, т. е.
в самой возможности или сущности, есть требование (exigentia) существования, как бы некоторое притязание на существование; одним словом, сущность сама по себе стремится к существованию. Из чего следует, что все возможные, т. е. выражающие сущность или возможную реальность, вещи с одинаковым правом стремятся к существованию, смотря по количеству их реальной сущности или по степени совершенства, которое они заключают в себе, ибо совершенство есть не что иное, как количество сущности.
Отсюда вполне очевидно, что среди бесконечных сочетаний возможных вещей и возможных рядов существует одно, в котором приведено к бытию наибольшее количество сущности или возможности. И действительно, в вещах всегда существует некоторое определяющее начало, основывающееся на принципе наибольшего и наименьшего или на том, чтобы наибольший результат получался при наименьших затратах. В данном случае место, время – одним словом, воспринимающая способность или вместимость мира – могут быть рассматриваемы как материал, наиболее пригодный для постройки мира, тогда как разнообразие форм соответствует удобству здания, количеству и изяществу жилищ. Здесь есть известное сходство с некоторыми играми, в которых требуется занять все места доски по определенным законам. При недостатке ловкости окажутся неудобные места и придется оставить гораздо больше пустых мест, чем было бы можно или желательно; а между тем есть очень простой способ занять наибольшее возможное пространство на этой доске. Итак, подобно тому как если нам надо построить треугольник, не определенный никакими другими характеристиками, то отсюда последует, что он должен быть равносторонним; и если нужно пройти от одной точки к другой, причем направление линии не определено, то выбирается самый легкий и кратчайший путь; точно так же, раз допущено, что сущее имеет преимущество перед несущим, т. е. что есть основание, почему существует что-нибудь, а не ничто, и что от возможности следует перейти к действительности, то уже отсюда, даже при отсутствии всякого другого определения, будет вытекать, что количество существования должно быть наивозможно большим при данной вместимости пространства и времени (или при данном возможном порядке существования), точь-в-точь как квадраты должны быть так расположены на данной площади, чтобы она вместила наибольшее их количество. Отсюда становится удивительно понятным, каким образом при первоначальном образовании вещей может применяться своего рода Божественная математика, или метафизический механизм, и каким образом имеет место принцип наибольшего количества существований. Это бывает так же, как между всеми углами в геометрии определенный угол есть прямой и жидкости, помещенные в различных средах, принимают форму наиболее емкую или сферическую; или, еще лучше (как в обыкновенной механике), когда несколько тяжелых тел борются между собой, движение, происходящее отсюда, содержит в результате наибольшее падение. Ибо, подобно тому как все возможные вещи с одинаковым правом стремятся к существованию соразмерно со степенью их реальности, так и все тяжелые тела одинаково стремятся к падению соразмерно их тяжести, и, как, с одной стороны, происходит движение, которое содержит наибольшую силу падения, так, с другой – является мир, в котором осуществлена наибольшая часть возможных вещей.
Отсюда видно, как физическая необходимость вытекает из метафизической; ибо, хотя мир нельзя назвать необходимым метафизически в том смысле, что противоположное ему содержало бы противоречие или логическую нелепость, он тем не менее необходим физически или таким образом определен, что противоположное ему заключает в себе несовершенство или нравственный абсурд. И как возможность есть начало (principiurn) сущности, так совершенство (или степень сущности), состоящее в совместной возможности наибольшего числа вещей, есть начало существования. Отсюда ясно, каким образом Творец мира свободен, хотя он все делает по определяющим его основаниям: он действует по началу мудрости или совершенства. В самом деле, безразличие происходит от неведения, и, чем кто мудрее, тем более он определяется более высокой степенью совершенства.
Но, скажут мне, как бы ни казалось остроумным это сравнение некоторого определяющего метафизического механизма с механизмом тяжелых тел, оно грешит, однако, тем, что тяжелые тела производят реальное действие, тогда как возможности и сущности, предшествующие существованию или находящиеся вне его, представляют не что иное, как выдумки, или фикции, в которых нельзя искать основания существования. Я отвечу, что ни эти существа, ни эти вечные истины, предмет которых они составляют, не фикции, но существуют в некоторой области идей, если можно так выразиться, т. е. в самом Боге, источнике всякой сущности и существования всех вещей. И существование действительного ряда вещей само по себе достаточно показывает, что мое утверждение вовсе не произвольно. Так как ведь этот ряд заключает в самом себе основание своего существования (как мы это показали выше) и так как это основание нужно искать в метафизических необходимостях, или вечных истинах, и так как, наконец, то, что существует, может происходить только от того, что существовало (как мы уже заметили), то отсюда следует, что вечные истины имеют свое существование в некотором субъекте, абсолютно и метафизически необходимом, т. е. в Боге, посредством которого они и реализуются, в ином случае (выражаясь варварски, но наглядно) они оставались бы только воображаемыми.
И действительно, мы замечаем, что в мире все совершается не только по геометрическим законам, но также и по метафизическим законам вечных истин, т. е. не только по необходимостям материи, но и по необходимости формы. И это справедливо не только в общем виде в отношении рассмотренного нами начала, по которому существование мира предпочтительнее его несуществования и существование в таком виде предпочтительнее иного существования, – начала, которое может заключаться только в стремлении (tendentia) из возможного к существованию, но, даже переходя к частностям и подробностям, мы увидим, что метафизические законы причины, силы, действия применяются во всей природе в удивительном порядке (ratione) и превалируют над чисто геометрическими законами материи, как я это открыл при объяснении законов движения; это так меня изумило, что я, как я указал еще раньше в другом месте, принужден был отказаться от того закона геометрического сложения силы, который я защищал в моей юности, когда я был более материалистичным.
Итак, мы нашли последнее основание как сущностей, так и существования в Едином Существе, которое необходимо должно быть более великим и высшим, чем сам мир, и прежде его, так как из него черпают свою реальность не только те существования, которые заключает в себе этот мир, но даже все возможное (possibilia). И это начало вещей можно искать только в одном источнике ввиду той связи, которую все вещи имеют друг с другом. Очевидно, что из этого источника непрерывно проистекают все существующие вещи, что они есть и были его произведениями, поскольку понятно, почему именно такое состояние мира, а не иное, вчерашнее, а не сегодняшнее проистекало от самого мира. С такой же очевидностью можно понять, каким образом Бог действует физически и свободно, каким образом в нем заключается действующая и конечная причина вещей и каким образом он обнаруживает не только величие и могущество в построении мирового механизма, но также и свою благость и мудрость в общем плане творения.
А чтобы не думали, будто мы смешиваем здесь совершенство нравственное, или благость, с совершенством метафизическим, или величием, и чтобы не отвергали первого, допуская последнее, надо знать, что из сказанного нами следует, что мир совершенен не только физически или, пожалуй, метафизически (ибо ряд произведенных вещей заключает в себе наивозможно большее количество реальности), но и в нравственном отношении, в том смысле, что для самих духов нравственное совершенство есть совершенство физическое. Таким образом, мир представляет не только удивительнейшую машину, но – поскольку он состоит из духов – и наилучшее государство, где обеспечены все возможное блаженство и всякая возможная радость, составляющая их физическое совершенство.
Но, скажут мне, в этом мире происходит обратное: добрые люди часто бывают очень несчастны, и, не говоря уже о животных, невинные люди обременены несчастьями и умирают среди мучений; наконец, мир, особенно если обратить внимание на жизнь рода человеческого, походит скорее на беспорядочный хаос, чем на стройное произведение высшей мудрости. Я признаю, так может показаться с первого взгляда, но если глубже вглядеться в вещи, то окажется априори по причинам, указанным нами, что следует полагать противоположное, т. е. что все вещи, а следовательно, и духи достигают наиболее высокой степени возможного совершенства.
И действительно, не следует выносить приговора, не рассмотрев всего закона, как говорят юристы. Мы знаем только очень малую часть вечности, простирающейся в бесконечность; это очень мало – знать какие-нибудь тысячи лет, предание о которых сохранила нам история. И однако, обладая столь малым опытом, мы осмеливаемся судить о бесконечном и вечном, подобно людям, рожденным и воспитанным в темнице, или, лучше сказать, в сарматских подземных соляных копях, которые считают, что нет в мире другого света, кроме лампы, слабого света которой едва достаточно, чтобы указывать им путь. Посмотрим на прекрасную картину и закроем ее так, чтобы видна была самая небольшая ее часть; рассматривая ее насколько возможно близко и внимательно, мы увидим только какую-то смесь красок, набросанных без разбора и без всякого искусства. Но если, сняв завесу, мы посмотрим на картину с надлежащего пункта зрения, мы увидим, что то, что казалось кое-как набросанным на полотно, исполнено творцом этого произведения с великим искусством. Что справедливо о зрении в живописи, то справедливо о слухе в музыке. Талантливые композиторы часто примешивают диссонансы к аккордам, чтобы возбудить и, так сказать, раздражить слушателя, который после некоторого болезненного напряжения с тем большим удовольствием чувствует, как все приходит в порядок. Подобным же образом нам бывает приятно, когда мы подвергаемся небольшим опасностям или испытываем незначительные бедствия, потому ли, что нам доставляет удовольствие сознание нашей силы или нашей удачи, или по чувству самолюбия; точно так же мы находим удовольствие в таких страшных зрелищах, как пляска на канате или сальто-мортале; забавляясь, мы почти выпускаем детей из рук, делая вид, будто собираемся далеко бросить их от себя, подобно обезьяне, которая взяла Христиерна, короля датского, когда он был еще ребенком и лежал в пеленках, унесла его на самую вершину крыши и, перепугав всех, отнесла его, как будто шутя, целым и невредимым в колыбель. По тому же самому принципу неразумно есть постоянно сладкие блюда; надо примешивать к ним острые, кислые и даже горькие приправы, возбуждающие вкус. Кто не пробовал горьких вещей, тот не заслужил сладких и даже не оценит их. Самый закон наслаждения состоит в том, чтобы удовольствие не было однообразно, ибо в последнем случае оно рождает отвращение, не радуя нас, а оставляя равнодушными.
Когда мы говорим, что одна часть может быть расстроена без нарушения общей гармонии, то этого не следует понимать в том смысле, будто отдельные части не принимаются во внимание и будто достаточно, чтобы мир в его целом был совершенен в самом себе, хотя бы род человеческий был несчастен и в универсуме не было никакой заботы о справедливости и никакого попечения о нашей судьбе, – так думают некоторые, судящие не вполне здраво о совокупности вещей. Ибо, подобно тому как в хорошо устроенном государстве, насколько возможно, осуществляется забота об отдельных лицах, так и универсум не может быть совершенным, если при сохранении общей гармонии в нем не соблюдаются частные интересы. И в этом отношении нельзя было установить лучшего правила, как закон, утверждающий, чтобы каждый участвовал в совершенстве универсума и своим собственным счастьем, соразмерным его добродетели и воодушевляющему его доброму стремлению к общему благу, т. е. исполнению заповедей милосердия и любви к Богу – того, что только и составляет, по мнению наиболее мудрых богословов, силу и могущество христианской религии. И не должно казаться удивительным, что духам отведено столь большое место в универсуме. Ведь они отражают наиболее верный образ вышнего Творца; между ними и им существует не только, как во всем остальном, отношение машины к мастеру, но и отношение гражданина к государю; они должны существовать, пока существует Универсум; они некоторым образом выражают и сосредоточивают в себе все, так что о духах можно сказать, что они суть части, содержащие целое (totales partes).
Что касается несчастий, которые постигают хороших людей, то можно сказать с уверенностью, что в конечном счете посредством их достигается еще большее благо; и это справедливо не только в теологическом, но и в физическом смысле. Брошенное в землю зерно страдает, прежде чем произвести плод. И можно утверждать, что бедствия, тягостные временно, в конечном счете благодетельны, поскольку они суть кратчайшие пути к совершенству. Так, в физике жидкости, которые бродят более медленно, не так скоро очищаются, как те, которые при более сильном брожении выбрасывают с большей силой известные части и потому скорее приходят в надлежащий вид. Об этом можно сказать, что для того, чтобы прыгнуть дальше, надо отступить назад.
Итак, все это положение следует рассматривать не только как приятное и утешительное, но и как вполне истинное. И вообще ничего нет в Универсуме истиннее счастья, ничего блаженнее и приятнее истины.
К довершению красоты и общего совершенства Божественных творений надо признать, что во всей Вселенной (Universi) совершается известный непрерывный и свободный прогресс, который все больше продвигает культуру (cultum). Так, цивилизация (cultura) с каждым днем охватывает все большую и большую часть нашей земли. И хотя верно, что некоторые ее части дичают или же разрушаются и подавляются, но это надо принимать так, как мы только что интерпретировали несчастья, т. е. так, что эти разрушения и падения способствуют достижению более высокой цели, вроде того как мы извлекаем известную пользу из самой потери.
Что же касается возможного возражения, что в этом случае мир давно стал бы раем, то ответить на него легко. Хотя многие существа достигли уже совершенства, но из того, что непрерывное делимо до бесконечности, следует, что в бесконечной глубине вещей всегда остаются части как бы уснувшие, которые должны пробудиться, развиться, улучшиться и, так сказать, подняться на более высокую ступень совершенства и культуры. Нет, следовательно, какого-либо предела для прогресса.