- Твое утверждение легко оспорить, - вставил Мельхиор, - однако большинство писателей согласно с таким мнением, ведь именно в этом порядке творил господь, а никто в работе не переходит от более совершенного изделия к менее совершенному.
- Венцом же творение справедливо почитается человек, значит, именно из него можно извлечь нужные в работе чистейшие эссенции.
- Мысль старая, как сама алхимия, - заключил Ратинус.
- Но из ее делали неверные выводы! - возвысил голос Трефуль. Невежды вываривали эликсир из урины, ковыряли живую серу в ушах и извлекали философскую ртуть из выделений носа. А ведь это все отбросы, то нечистое, что уходит из тела! Чистое остается. Вот где путь! Гомункулус может быть получен только из человека, не от ветра, вод и камней, а от мяса, хрящей и крови!
- Это похоже на правду, - признал Ратинус. - Хотя, по моему разумению, для подобных целей больше подходит женская плоть, поскольку именно женщина была сотворена последней, а значит, более чистой, причем сотворена не из земли, а из уже очищенного материала - ребра мужчины. Остальное возражений не вызывает. Я поздравляю тебя!
- Ты ничего не понял! - простонал Стефан. - Я не нашел путь, я потерял его! Чтобы создать гомункулуса, надо убить человека!
Слово "лаборатория" означает место, где работают. И как бы ни были обширны залы, темны и прохладны погреба, хитро устроены отражательные и воздушные печи, все это нельзя назвать лабораторией, пока не одушевил их вдохновенный труд алхимика.
Стефан Трефуль сидел один, оглядывая непривычно чистую комнату. С утра он приказал навести здесь порядок, и вот инструменты до блеска начищены золой, посуда перемыта и разложена по высоким полкам, пережженные в прах куски металла, осколки стекла, иной мусор - выметены. Кристина, весело напевая, обмела покрытые жирной копотью лохмотья паутины, вытерла пыль, и теперь Стефан не узнавал комнаты, в которой провел годы.
Посреди зала в центральном анаторе с трудом помещается небывало огромный аламбик, многогорлый, толстостенный, с великими муками выдутый враз пятью ремесленниками по заказу Стефана. Такая махина может послужить яйцом философов, но она пуста и чиста немыслимой звенящей чистотой. Стефану Трефулю нечего положить туда - микрокосм происходит лишь от недоступных прозрачнейших эссенций, очищенных человеческим телом.
Туго натянут желтый шелк на фильтрах, вертушка карусели, ускоряющей седиментацию, смазана маслом и тускло блестит, промытые бычачьи пузыри ожидают веществ для тонкого растворения. А посреди стола тяжко стоит огромная ступа, вырезанная из цельного агата. Все готово и ждет только прихода демиурга. Но демиург не придет, поскольку, прежде чем микрокосм сможет появиться в яйце, надо бросить под каменный пест живого человека.
Дверь, тонко скрипнув, приотворилась. В комнату скользнула Кристина.
- Почему ты здесь? - удивился Трефуль. - Тебе давно пора быть дома. Рассуди, что подумают люди, и что скажет твоя мать?
- Мастер, - серьезно сказала Кристина, - что могут говорить о дочери акушерки? А матери скорее всего тоже нет сейчас дома.
- Ты же знаешь, - промолвил Трефуль, - что я забочусь о твоей судьбе. Ты моя племянница и, когда захочешь, сможешь составить замечательную партию...
"Жаль, что Пьер так молод, - подумал он, - будь иначе, мне не пришлось бы беспокоиться сейчас о неведомых воздыхателях".
- Я не хочу замуж, - сказала Кристина. - Вы же сами не женились, ибо посвятили себя науке, а я хотела бы и дальше учиться у вас, если это возможно.
- На такое возражение должно ответить, - произнес Трефуль традиционную фразу ученого диспута, - что целибат не в обычае у алхимиков. Я холост, поскольку мне доверена кафедра в университете, а женатый профессор смешон и потому не может учить. Что же касается алхимиков, подлежащих слабому полу, то и Мария Коптская, прославившая нашу науку изобретением водяной бани, и Брунгильда - ученый автор "Легкой милосердной химии", и многие другие были верными женами и матерями счастливых семейств. Так что нет беды в том, что когда-нибудь тебе придется выходить замуж. Я же хотел бы лишь одного: не потерять тебя, отдав мужу.
Трефуль замолчал, а потом добавил:
- Это и был тот вопрос, ради которого ты прибежала сюда ночью?
- Нет, мастер, - голос Кристины дрогнул. - Я прошу снисхождения... но я слышала, о чем вы говорили... с домине Мельхиором Ратинусом. И я знаю, почему вы не спите сейчас... и о чем думаете. Я хотела бы быть полезной вам, мастер. Домине Мельхиор утверждал, что женское тело, как более чистое, лучше подходит для... извлечения начал...
- Перестань! - прервал девушку Трефуль. - Как ты могла подумать, что даже ради самой заманчивой цели я могу пойти на убийство? Я размышлял о другом.
- Не надо убивать... Часть тела, достаточно большая, чтобы хватило материала, но... отсутствие которой... позволило бы мне жить... гордиться вами и, может быть, иногда помогать... - Кристина говорила, запинаясь, речь, так тщательно подготовленная, уже не казалась ей убедительной.
- Уходи, - сказал Трефуль, - и не возвращайся, пока не оставишь этих мыслей.
Кристина медленно повернулась и вышла из лаборатории.
Но именно теперь мысли, которые он запретил своей ученице, впились в его собственный мозг. Ведь в самом деле, вовсе не надо убивать, достаточно руки, левой руки, без которой легче прожить.
Стефан выдвинул ящик с хирургическими инструментами, принялся немеющими пальцами перебирать бритвы и буксовые ножи. Потом достал с полки тяжелый тесак, какими мясники разрубают туши. Закатал рукав и с неожиданным интересом взглянул на свою руку: худую, с извилистым рисунком вздувшихся вен. Темные следы старых ожогов пятнали запястье.
Стефан с грохотом швырнул тесак под стол.
Ну хорошо, он отдаст руку, но ведь затем боль опрокинет его в беспамятство и не даст закончить начатое. Он готов отдать делу всего себя, но тогда некому будет проводить операции. Пьер добросовестный и верный помощник, но в таком вопросе доверять нельзя никому.
Стефан взял свечу и поднялся в мансарду, где в маленькой каморке, служившей прежде чуланом, спал Пьер. Стефан коснулся плеча, позвал по имени. Пьер сразу проснулся, сел на постели, протирая заплывшие со сна глаза. Узнав хозяина, он принялся натягивать куртку, шарить ногами по полу в поисках деревянных башмаков, готовый немедленно бежать, куда прикажет хозяин, выполнить любое поручение.
- Пьер, - спросил Трефуль, - любишь ли ты алхимию?
- Как вы, мастер, - ответил мальчик.
- Любишь ли ты ее больше всего на свете, сильнее даже, чем собственную жизнь? Согласен ли ты ради искусства отдать всего себя?
- Как вы, мастер, - повторил Пьер.
- Идем, - сказал Трефуль.
Они спустились в лабораторию.
- Пьер, - сказал Трефуль, - мне нужна твоя рука. Не пугайся, ты не умрешь, у тебя будут самые лучшие доктора, а потом самые ловкие слуги. У тебя ни в чем не будет недостатка. Ты будешь мне вместо сына, больше чем сын, но сейчас мне нужна твоя рука. Рука живого человека.
Пьер медленными механическими движениями снял куртку и положил на стол руку. Трефуль высоко поднял тесак и с силой опустил.
В самое последнее мгновение он вдруг до ужаса зримо представил, что сейчас произойдет, и успел рвануться назад, ударив мимо. Тесак вонзился в стол, расколов его до половины. Одновременно Пьер, жалобно и тонко вскрикнув, дернул руку, вскочил и, ударившись о дверь, выбежал вон.
Трефуль взял брошенную куртку, поднялся в комнатушку мальчика. Там было пусто.
- Пьер, - позвал Трефуль.
Он спустился вниз. Входная дверь была распахнута, на пороге валялся оброненный деревянный башмак. Трефуль постоял, глядя вдоль улицы, поднял башмак и прикрыл дверь. Он понял, что Пьер не вернется.
Стефан Трефуль остался один. В лаборатории поселилось запустение, лишь по четвергам зажигался огонь в печах и свечи на столе. Мельхиор Ратинус рассказывал городские новости. О Пьере он ничего не слышал, а Кристина, по его словам, как и прежде, жила вдвоем с матерью. Молодой человек, домогавшийся любви Кристины, не преуспел в своем намерении и, впав в отчаяние, хотел даже жениться на ней, но неожиданно получил отказ и, оскорбленный, уехал куда-то.
Трефуль, кивая, слушал речь друга, а оставшись наедине с собой, сидел, безотчетно о чем-то думал или дремал.
Однажды в конце лета, он, как обычно забылся, сидя в своем кресле. Проснулся от какого-то шума и сначала не мог сообразить, где он и что с ним. Он с трудом узнал потонувшую во мраке лабораторию, а затем понял, что в кресле напротив, где обычно устраивался Ратинус, кто-то сидит.
- Кто здесь? - спросил Трефуль.
- Это я, мастер, - ответила Кристина. - Простите, что я нарушила ваш запрет и пришла сюда, но у меня очень важное дело.
Стефан зажег свечу, поставил ее на край разрубленного стола подальше от себя.
- Учитель, - сказала Кристина, - я должна признаться... Я не кинула бы алхимии, выйдя замуж, я отказала ему совсем по другой причине... но он не верит, что я хожу сюда только ради вас, он подстерег меня на улице, обругал, а потом взял нож и ударил...
- Ты ранена?! - Трефуль подскочил. - Куда? Я сейчас перевяжу...
- Не надо. Гиппократ учит, что если рана нанесена в живот и из нее изливается мало крови, то такая рана смертельна. Я хорошо запомнила ваши уроки, мастер.
- Перестань! - закричал Трефуль. - Ты не умрешь! Я приведу сюда весь медицинский факультет...
- Учитель, - прошептала Кристина, - дайте мне сказать. Вы должны кончить ваше делание. Я вернулась для этого. Когда я начну умирать, вы возьмете все, что вам надо, и проведете синтез. У вас получится, я знаю... И еще... Я хотела сказать, что люди должны появляться на свет обычным путем, пусть даже не совершенными и не всезнающими. Так лучше... Не моя вина, что вы думаете по-другому...
Голова Кристины поникла, пальцы рук сжались в кулаки, потом медленно распрямились. Стефан Трефуль, замерев смотрел на тело своей ученицы. И вдруг вскочил.
Кристина, умирая, добралась от своего дома сюда, чтобы он мог закончить этот проклятый опыт! А он сидит, смотрит, как тепло уходит из ее тела, и ничего не делает!
Одну за другой Трефуль подпалил двенадцать свечей в высоком шандале и бросился к ящику с инструментами.
День и ночь в запертой лаборатории звенели, падая в фаянсовые чаши, капли, свистел пар и дребезжало стекло. Стефан Трефуль, состарившийся и полубезумный, колдовал вокруг большого аламбика, который теперь воистину был яйцом философов. На теплую стенку яйца он смотрел с ненавистью, но никогда не забывал питать его процеженными экстрактами, тончайшей живой материей, извлеченной из плоти новорожденных ягнят или печени теленка.
День и ночь в дальней комнате горел огонь, чтобы воздух, идущий по трубам умеренной теплотой согревал аламбик. За всем Стефан следил сам, не пуская наемных рабочих дальше двора, так что даже еженедельные беседы с Ратинусом не имели вида прежней степенной неторопливости, ибо хозяин то и дело срывался с места, чтобы проверить действие анаторов и работу дистилляторов.
Одна ненависть двигала Трефулем. Он обязательно должен довести до конца свой труд. И когда огненный и безупречный человек появится на свет, Стефан задаст ему всего один вопрос: "Правда ли, что тебе известно все в прошлом, настоящем и будущем?" - и, услышав гордое: "Да", добавит: "Значит, ты знаешь, что сделаю я с тобой сейчас..."
Сорок недель огонь пожирал сухой березовый уголь, искрились растворы, просачиваясь сквозь плотный шелк, гремел агатовый пест, дробивший части животных, и надсадно жужжала карусель. Яйцо философов, в котором неуклонно созревал микрокосм, дышало теплом.
И срок пришел.
Яйцо раскололось, впустив внутрь свет и воздух. Стефан стоял в двух шагах, сжимая в кулаке тонкий стилет, и ждал, когда из глубины поднимется ему навстречу дивное существо, отнявшее у него все, что только можно отнять у человека. Но никто не поднимался, зато неожиданно в полной тишине раздался громкий детский крик.
Стефан подался вперед. На дне яйца лежал младенец, новорожденная девочка. Говорят, что во время первого крика у новорожденного то лицо, какое вновь будет годы спустя у взрослого человека. Трефуль узнал Кристину.
Он выронил стилет, схватил живой вопящий комочек, покрасневший от холодного воздуха, мгновенно утративший сходство с оригиналом, прижал к груди, не зная, куда девать его в успевшей почернеть и пропахнуть крепкими кислотами лаборатории...
В четверг вечером как всегда в это время пришел Мельхиор Ратинус. Молча оглядел помещение, вновь изменившееся до неузнаваемости, с тяжким вздохом опустил себя в кресло, двумя руками придвинул кружку с горячим вином, попробовал и привычным движением добавил кусочек сахара. И только потом неторопливо начал разговор:
- В городе говорят, что ты завершил свой труд. Честное слово, разум отказывается верить в подобные вещи.
- Разум отказывается верить в огромное количество куда более простых вещей, - откликнулся Стефан, - и тем не менее, они существуют.
- Значит, делание закончилось удачно... - протянул Ратинус. Он опасливо глянул в сторону занавески, скрывающей часть комнаты, и шепотом спросил:
- Это там?
- Да.
- А что делает?
- Спит.
- Вот уж не думал, что подобное существо нуждается во сне. Но он, во всяком случае, открыл тебе сокровенные тайны мироздания?
- Я узнал вчера величайшую тайну сущего, - твердо сказал Трефуль.
- Какую же, позволь спросить? - оживился Мельхиор.
- Это трудно объяснить...
- Да, конечно, - Ратинус закивал головой. - Признаюсь, что я и сам никому не стал бы передавать драгоценные откровения гомункулуса.
- Мельхиор Ратинус! - произнес Стефан. - Предупреждаю, что если ты еще раз назовешь ее этим мерзким словом, то я тебя ударю!
Ратинус замер с открытым ртом. Наконец он справился с изумлением, хотел что-то спросить, но Стефан, предостерегающе подняв руку, заставил его молчать.
Неведомо каким чувством Стефан Трефуль угадал, что девочка, лежащая в люльке за занавеской, открыла глаза. Чуть слышно бормоча какие-то успокаивающие слова, наивные и нелепые в устах пожилого профессора, Стефан двинулся к колыбели, и лишь через секунду оттуда послышался плач.
Ребенок звал маму.
Быль о сказочном звере
Церковь в Эльбахе не славилась ни высотой строения, ни скорбно вытянутыми скульптурами, ни святыми чудесами. Но все же тесные объятия свинца в портальной розе заключали сколки лучшего иенского стекла, и солнечными летними вечерами, когда свет заходящего солнца касался розы, внутренность церкви наполнялась снопами разноцветных лучей. Сияние одевало ореолом фигуру богоматери и повисшего на распятии Христа, золотилось в покровах. Тогда начинало казаться, будто церковь улыбается, и даже хрипловатые вздохи изношенного органа становились чище и яснее.
Больше всего Мария любила бывать в церкви в этот тихий час. Но сегодня, хотя время было еще рабочее, в храме собралось на редкость много людей. Белая сутана священника двигалась, пересекая цветные блики солнца, невнятная латинская скороговорка перекликалась с органом, но все это было как бы привычным и ненужным фоном для поднимающегося от скамей тревожного шепотка прихожан.
Жители Эльбаха обсуждали проповедь, сказанную пришлым монахом отцом Антонием. Недобрую речь произнес святой отец и смутительную. Читал от Луки: "Мните ли, я пришел дать мир земле? Нет, говорю вам, но разделение... И ты, Капернаум, до неба вознесшийся, до ада низринешься... и падут от острия меча и отведутся в плен все народы". Читал отец Антоний со гневом, а толковал прочитанное грозно и не вразумительно.
Что бы значило сие, и кого разумел монах под Вавилоном и Капернаумом? Не так прост был отец Антоний и не чужд суете мирской. Проповедника не раз видели в замке Оттенбург, и многие держались мысли, что близится распря с молодым графом Раоном де Брюшем, а значит, пора прятать скот и зерно, вообще, готовиться к худшему. Иные, впрочем, не верили, ибо кто же воюет весной, когда не окончен еще сев?
Мария слушала толки, уставя неподвижный взгляд в гулкую пустоту купола, и неслышно шептала:
- Господи, не надо войны!
Не раз уже вздорили графы де Брюш с недобрыми своими соседями имперскими баронами Оттенбургами, и каждый раз пограничная деревушка Эльбах оказывалась на пути войск. Обе стороны признавали ее своей вотчиной, но всякий, вошедший в селение, почитал его законной добычей. В мирные дни эльбахским крестьянам удавалось иной раз вовсе никому не платить повинностей, но зато в дни гнева сеньоры с лихвой брали свое.
Во время прошлого столкновения стальная гвардия Людвига фон Оттенбурга обложила графскую крепость Монте. Мелкая, никем за границу не чтимая речушка отделяла замок от Эльбаха. Офицеры осаждающей армии селились в домах, солдаты резали скот, и хотя сиятельный барон объявил, что подданным за все будет заплачено, но до сих пор поселяне не видели от войска ни единого талера.
Через пару месяцев полки ушли, оставив после себя загаженные дома, опустевшие овины и растерявших женихов брюхатых девушек. Следующей весной одни за другими проходили в эльбахской церкви нерадостные крестины детей войны.
И тогда же, во время бесплодной, никому ничего не принесшей распри, погиб отец Марии. Был праздник, и один из перепившихся ландскнехтов вздумал показывать удаль на стае уток, мирно плескавшихся в луже. Ландскнехт похабно ругался, бестолково размахивая алебардой, утки вопили, спасаясь бегством. Почему-то это зрелище, более смешное, чем страшное, задело за живое проходившего мимо Томаса.
- Что ты делаешь, изверг! - крикнул он и попытался вырвать древко.
Мародер оттолкнул Томаса, ударил плашмя алебардой. Он не хотел убивать, но лезвие в непослушных руках повернулось, и Томас, вскрикнув, схватился за рассеченное плечо. Кровь удалось остановить, но к вечеру в рану вошел огонь, началась горячка...
После похорон отца в благополучный прежде дом заглянул голод. Спасти семью могло только удачное замужество Марии. Жених у матери на примете был. Генрих - нескладный парень двумя годами старше Марии, некрасивый с редкими белесыми волосами, большим вечно мокнущим носом и незначительным выражением бледного лица. Зато поля двух семей лежали рядом, и свадьба была выгодна всем. Мария понимала это и спокойно ожидала будущего.
Но теперь отец Антоний произнес страшную проповедь, и в памяти ожили крики и плач, пожары, затоптанные поля, мертвое лицо родителя. И еще иссохший призрак нищеты.
Мария раскачивалась, стоя на коленях, вцепившись побелевшими пальцами в спинку скамьи, и надрывно шептала:
- Мира дай, господи! Мира!..
Мост через Зорнциг тоже считался спорным, хотя стоял очень далеко от Эльбаха. Возле моста сражений не бывало, поскольку бой чреват пожаром, а мост приносил немало дохода обеим сторонам. У одного схода взимали дань в пользу графов де Брюш, у другого ожидали мытари барона. Однако, двойная пошлина обижала купцов, так что многие стали ездить в обход через неудобный, а порой и опасный брод. Тонуть в реке было незыблемым правом купцов, но и за переправу вброд тоже надлежало платить. Разгорелся спор кому владеть бродом. Близилась Франкфуртская ярмарка, и потому военные действия начались ранее обычного. И снова первым почувствовало войну селение Эльбах.
На этот раз деревню заняли люди де Брюша. Латники в итальянских бургиньотах с кольчужной завесой и в острогрудных, гусиным брюхом вперед, кирасах. Тяжелая конница в иссеченных доспехах без султанов и перьев, зато со стальными шипами на груди коня. Граф мечтал обойти Оттенбург. Там, в сердце баронского хинтерланда, легко можно прокормить войско и взять богатую добычу.
Но на следующий день к Эльбаху подошла рать Людвига. Барон, как всегда соблазнился надеждой овладеть плохо укрепленной крепостцой Монте, чтобы оттуда угрожать вотчинам де Брюша.