Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: #Панталоныфракжилет - Мария Елиферова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Учебники, казалось бы, подтверждают эту интуитивную картину: так, самый знаменитый учебник русского языка Д. Э. Розенталя, И. Б. Голуб и М. А. Теленковой в разделе, посвященном заимствованиям, приводит – если вычесть церковнославянизмы – не менее 348 примеров (338 в русский язык из иностранных и 10 из русского языка в другие языки, без указания, в какие именно). В первой группе 325 слов из 338, а во второй 10 из 10 – это нарицательные существительные, обозначающие бытовые, политические, кулинарные и сельскохозяйственные реалии, предметы техники, понятия философии и искусства[32]. Заимствования представлены в первую очередь как названия вещей. Характерно приведенное там же высказывание некоего участника дискуссии о роли заимствований в русском языке: “В наш бурный век поток новых идей, вещей, информации, технологий требует быстрого называния предметов и явлений…”[33]


Но всегда ли усвоение иноязычной лексики продиктовано необходимостью дать название чему-то прежде неизвестному? Многие, вероятно, помнят роман Вальтера Скотта “Айвенго”, действие которого происходит в Англии пару поколений спустя после норманнского завоевания 1066 г. Роман открывается сценой, в которой два персонажа ведут следующий диалог:

…А потому, Гурт, вот что я скажу тебе: покличь-ка Фангса, а стадо предоставь его судьбе. Не все ли равно, повстречаются ли твои свиньи с отрядом солдат, или с шайкой разбойников, или со странствующими богомольцами! Ведь к утру свиньи все равно превратятся в норманнов, и притом к твоему же собственному удовольствию и облегчению.

– Как же так – свиньи, к моему удовольствию и облегчению, превратятся в норманнов? – спросил Гурт. – Ну-ка, объясни. Голова у меня тупая, а на уме одна досада и злость. Мне не до загадок.

– Ну, как называются эти хрюкающие твари на четырех ногах? – спросил Вамба.

– Свиньи, дурак, свиньи, – отвечал пастух. – Это всякому дураку известно.

– Правильно, “суайн” – саксонское слово. А вот как ты назовешь свинью, когда она зарезана, ободрана, и рассечена на части, и повешена за ноги, как изменник?

– Порк, – отвечал свинопас.

– Очень рад, что и это известно всякому дураку, – заметил Вамба. – А “порк”, кажется, норманно-французское слово (пер. Е. Г. Бекетовой).

Вамба прав: общеизвестно, что английское название свинины, pork – заимствование из французского (оно восходит к латинскому porcus, “свинья”). Но, согласитесь, наивно предполагать, что англосаксы до прихода Вильгельма Завоевателя разводили свиней и при этом не знали понятия “свинина”. Для чего же заимствовать это слово?

Устами своего героя Вальтер Скотт выражает мысль, что тот же закон распространяется на пары “бык – говядина” (ox – beef), “теленок – телятина” (calf – veal), и предлагает социологическое объяснение. По его мнению, причина в том, что мясо скота достается завоевателям:

…Значит, пока свинья жива и за ней смотрит саксонский раб, то зовут ее по-саксонски; но она становится норманном и ее называют “порк”, как только она попадает в господский замок и является на пир знатных особ. Что ты об этом думаешь, друг мой Гурт?

– Что правда, то правда, друг Вамба. Не знаю только, как эта правда попала в твою дурацкую башку.

– А ты послушай, что я тебе скажу еще, – продолжал Вамба в том же духе. – Вот, например, старый наш олдермен бык: покуда его пасут такие рабы, как ты, он носит свою саксонскую кличку “окс”, когда же он оказывается перед знатным господином, чтобы тот его отведал, бык становится пылким и любезным французским рыцарем Биф. Таким же образом и теленок – “каф” – делается мосье де Во: пока за ним нужно присматривать – он сакс, но когда он нужен для наслаждения – ему дают норманнское имя.

– Клянусь святым Дунстаном, – отвечал Гурт, – ты говоришь правду, хоть она и горькая. Нам остался только воздух, чтобы дышать, да и его не отняли только потому, что иначе мы не выполнили бы работу, наваленную на наши плечи. Что повкусней да пожирнее, то к их столу…

Это объяснение и в наше время чрезвычайно популярно в интернете. Вряд ли, однако, его стоит принимать всерьез – в конце концов, Вамба все-таки шут. Да и современным историкам известно, что мясо в Средневековье было гораздо доступнее для простонародья, чем это представлялось авторам XIX в.[34] Что же произошло с английскими быками и свиньями?

Надо учитывать, что сохранившиеся древнеанглийские источники не балуют лингвиста перечислением продуктов. Хозяйственной документации на этом языке не вели, или же она до наших дней не дошла. Основная доля древнеанглийской лексики известна нам по поэзии, церковным сочинениям и законодательным кодексам – а там нечасто встретишь подробные описания еды.

Однако лингвист Роберт Берчфилд сумел найти ответ на этот вопрос. Ответ оказался неожиданным: разграничение между исконно английскими названиями животных и французскими названиями их мяса ненамного старше самого Вальтера Скотта. Оно утвердилось лишь в XVIII–XIX вв., в эпоху, которую Берчфилд называет “кулинарной революцией”[35]. До того галлицизмы pork, beef, veal, mutton могли относиться как к самим животным, так и к их мясу. Словари XIX в. еще помнили эти значения слов с пометкой “устаревшее”. Кстати, нет доказательств того, что эти французские заимствования вообще бытовали в английском языке раньше XIV в. (а поскольку действие “Айвенго” происходит в XII в., невольно возникают некоторые сомнения в том, что разговор Вамбы и Гурта мог иметь место в исторической действительности)[36].

Занятно, но современные экономисты англоязычных стран тоже не называют свинину pork, а говорят о производстве “свиного мяса” (pigmeat). Что касается древнеанглийского, то в нем образование сложных двусоставных слов происходило так же легко и привычно, как в современном немецком – а по-немецки “свинина” и “говядина” до сих пор называются Schweinefleisch (“свиное мясо”) и Rindfleisch (“бычье мясо”). Вероятно, древние англосаксы выражались так же.

Помимо “кулинарной революции”, то есть перехода к более сложной кухне, можно предположить еще один фактор. Как раз на XVIII–XIX вв. приходится формирование характерной для англичан культуры сентиментального отношения к животным. В английской живописи в это время появляется анималистика. В поэзии можно привести пример Уильяма Блейка (1757–1827), трогательно воспевающего ягненка. Не связано ли утверждение французского лексикона в области кулинарии с желанием растождествить животное и его мясо, отогнать от себя мысль о происхождении бифштекса на тарелке?[37] Разумеется, бесхитростные древние англосаксы такой потребности не испытывали – в отличие от буржуа XVIII в.

В какую ловушку может загнать идея, будто слова рождаются только вместе с понятиями, можно продемонстрировать на простом сравнении лексики русского и английского языка. В русском языке – по крайней мере, в литературном, так как в говорах теоретически может найтись все, – отсутствует специальное слово для блинного теста. Мы называем тестом и то, из чего делают блины, и то, из чего делают пельмени или пончики. А вот у англичан такой термин есть – batter. Было бы, однако, крайне опрометчиво на этом основании делать вывод, что русским неизвестны блины и жидкое тесто. Напротив, большинство русских считают их своим национальным блюдом и страшно удивляются, узнав, что блины знакомы многим западноевропейским народам, а французы даже отмечают блинами Масленицу. Татьяна Толстая, впрочем, утверждает – за достоверность утверждения не ручаюсь, – что в Лондоне под названием blini подают вид бутербродов с огурцом[38]; правда это или нет, но со словами при заимствованиях и не такое случается.

Итак, разные языки членят действительность по-разному, и там, где одни довольствуются общим обозначением, другие вводят подробную классификацию. Некоторые лингвисты даже полагают, что это влияет на мышление их носителей. Это предположение называется гипотезой лингвистической относительности, или Сепира – Уорфа, в честь двух американских лингвистов первой половины XX в., Эдварда Сепира (1884–1939) и Бенджамина Уорфа (1897–1941). Подробно об истории гипотезы Сепира – Уорфа можно прочесть в книге Гая Дойчера “Сквозь зеркало языка”[39]. Широкой публике эта гипотеза известна главным образом в виде байки о том, что в “эскимосском языке” существует то ли 20, то ли 100, то ли даже 200 слов для обозначения снега[40].

Как оказалось впоследствии, Уорф не провел собственного исследования лексики эскимосских языков (которых, кстати, не один, а много). Он почерпнул сведения из старой книги антрополога Франца Боаса, где таких слов названо четыре: “снег”, “сугроб”, “метель”, “поземка”. Нетрудно увидеть, что это примерно соответствует объему европейской лексики для обозначения снега.

Хотя разоблачение этого недоразумения опубликовано еще более тридцати лет назад, байка про “сто эскимосских слов для обозначения снега” продолжает тиражироваться не только в средствах массовой информации, но и в работах профессиональных филологов. Сама же гипотеза Сепира – Уорфа, что язык предопределяет мышление и картину мира его носителей, или по крайней мере влияет на познание, все еще пользуется достаточным авторитетом. На сегодняшний день самая влиятельная сторонница этой гипотезы – австралийская лингвистка польского происхождения Анна Вежбицкая. В России она знаменита главным образом своей работой, где сравнивается использование таких слов, как “душа” и “судьба” в русском и английском языках[41]. Вежбицкая полагает, что частотность использования той или иной “ключевой” лексической единицы в языке указывает на фундаментальные характеристики той культуры, к которой принадлежат носители данного языка.

Публикация работы Вежбицкой в России выпустила из бутылки весьма сомнительного джинна. Поскольку тема русского национального характера у нас любима и популярна, а английский язык в наши дни знает (или думает, что знает) чуть ли не каждый городской житель, все охотно принялись сравнивать русский язык с английским и делать выводы о русской душе. Вежбицкая привлекала для сравнения и другие языки, например немецкий, но ее последователи этим себя утруждают нечасто. Интернет, прессу и книжные магазины накрыл вал работ о ментальных отличиях русских от англоговорящих иностранцев (я неслучайно выражаюсь так, поскольку тонкости отличия британской культуры от американской и тем более от австралийской авторов подобных работ, как правило, не интересуют). Библиография их заняла бы слишком много места – познакомиться с ними в достаточном количестве можно, набрав в “Яндексе” “русская языковая картина мира”. Верхний слой этого массива составляют вполне респектабельные и академичные по форме работы Анны А. Зализняк, А. Д. Шмелёва и уже знакомой нам И. Б. Левонтиной (языковая картина мира – основной предмет ее научных интересов, хотя отчасти затрагивается и в ее научно-популярных книгах, таких как “Русский со словарем”). Напротив, “дно” подобной методологии демонстрируют анекдотические рассуждения сатирика Михаила Задорнова, который, например, сопоставлял русское выражение ни души с английским nobody, делая вывод, что для русских главное в человеке – душа, а для “тупых американцев” – тело.

Работы Вежбицкой и особенно ее российских последователей не раз подвергались критике[42]. Указывалось, что выводы авторов зачастую продиктованы недостаточным знанием лексики изучаемого языка или ограниченностью материала, который был использован селективно. И в самом деле, интересно, что сказала бы Вежбицкая о русской культуре, если бы анализировала употребление слова душа по “Мертвым душам” Гоголя, не говоря уже о документах на куплю-продажу крепостных? Но главная претензия к этому направлению состоит в том, что оно игнорирует важную особенность природы языка. Язык – не словарь, состоящий из отдельных слов; язык существует не в словарях, а в высказываниях, и только в них слова обретают реальный смысл. Вежбицкая же со своими последователями доходят до того, что расчленяют фразеологизмы с употреблением слов душа, судьба и т. д., обращаясь с этими словами как с независимыми лексическими единицами – вопреки азам лексикологии, ведь о неразложимости фразеологизма написано в учебнике для средней школы. Да и без учебника любой ребенок старше шести лет понимает, что в выражении сесть в калошу нет никакой калоши; убеждение взрослых лингвистов в том, что в выражении жить душа в душу говорится о душе, по меньшей мере странно.

Более того, релятивисты и с грамматическими конструкциями обращаются как со словами, за которыми стоят вещи или идеи. Отсюда, например, популярность теории, согласно которой безличные конструкции типа мне приснилось или мне довелось свидетельствуют о том, что носитель русского языка воспринимает себя как пассивный объект воздействия внешних сил (а, соответственно, носитель английского языка, в котором этих конструкций якобы нет, – как активного деятеля)[43]. Эта идея появилась задолго до трудов Вежбицкой, но была подхвачена ею самой и ее сторонниками[44].

Идеологические аспекты “языковой картины мира”, по которым “вежбицкианцам” тоже предъявляют немало претензий, я позволю себе оставить за кадром. Здесь обсуждается только вопрос, насколько основная идея данной теории соответствует реальности языка.

Один из критиков Вежбицкой, Патрик Серио, отмечает:

Следствием этой основной идеи является положение, которое можно назвать оруэлловским: если в определенном языке нет слов (форм), с помощью которых можно выразить что-либо, то на данном языке нельзя ни подумать, ни даже почувствовать это[45].

Не правда ли, знакомая мысль? Именно это положение несколькими десятилетиями ранее без тени иронии высказывал М. И. Стеблин-Каменский, обсуждая возможность обозначения понятия “любовь” или “авторство” в древнеисландском. “Любовь” и “авторство” оказываются полностью тождественны “электричеству” или “суши-бару”: они заимствуются извне вместе с соответствующими словами. Слова рассматриваются в первую очередь как названия предметов, равноценные по объему значений. Хотя, надо сказать, Стеблин-Каменский не заходил так далеко, как вежбицкианцы, – в том, что грамматические конструкции языка отражают мировоззрение, он все же сомневался[46].

Если вдуматься, этот постулат заводит в логический тупик: нельзя помыслить о чем-то, пока не появилось слово для его обозначения. Но, если новое слово заимствуется потому, что нужно назвать новую вещь или идею, как тогда вообще возможны заимствования из одного языка в другой?

Мы, однако, убедились, что можно печь блины, не называя блинное тесто специальным словом. Более того, маленькие дети в наше время уверенно пользуются компьютером, не зная названий инструментов Windows, которые они видят на экране. Переводы компьютерной терминологии как раз представляют собой обширное поле для вопросов: действительно ли новые слова так необходимы для всех новых объектов? Надо ли заимствовать английские термины или переводить (у нас вполне прижились русские окно и мышь в значениях “window” и “mouse”, которых исходно у этих слов не было)? И сколько элементов, требующих называния, содержит компьютерная программа?

Да что там компьютерные технологии! Несколько лет назад моя мама купила приспособление для того, чтобы накрывать сковородку во время жарки и не давать кипящему маслу брызгать во все стороны. Выглядит оно как плоский диск из металлической сетки с довольно длинной ручкой. Никто из нас до сих пор не знает, как эта штука называется. Мама называет ее ситом, я – сачком. Что не мешает нам эффективно пользоваться ею.

Распространенной причиной, по которой прямого соответствия слова понятию может не быть, является табуирование. В известном детском анекдоте учительница, услышав от Вовочки слово жопа, возмущенно восклицает: “Вовочка! Нет такого слова!” На что Вовочка резонно замечает: “Как же так, Марь Иванна? Жопа есть, а слова нет?” Более пристойный вариант – попа – вовсе не создан путем замены одной буквы – это заимствование из испанского, от popa “корма”, возможно, через посредство немецкого, в котором слово Popo имеет то же значение, что и в русском. Этимологию же слова жопа признают неясной[47].

Итак, в русском языке для некоторых частей тела или их функций нет названий, кроме табуированных. Независимо от того, является ли исторически наша обсценная лексика исконной или заимствованной (это сложный и все еще нерешенный вопрос), мы склонны обращаться к явным заимствованиям, чтобы назвать подобные понятия более прилично. Сравнительно свежий пример такого заимствования – секс. Однако и в английском, откуда это слово попало в русский, оно еще сто лет назад практически не употреблялось в современном значении. Это был заимствованный из латыни медицинский термин, означавший “пол”. Постепенно для удобства обсуждения щекотливых тем в английском оно заменило выражения “половой акт” или “половая жизнь”. Отметим, что и в русском, и в английском исстари существовало множество эвфемизмов для обозначения “непристойного”. Но эвфемизмы не могут заменить терминов, так как главный признак эвфемизма – то, что его смысл ощущается как переносный, когда предмет не называется прямо. Впрочем, эвфемизмы имеют склонность становиться терминами: такова судьба слов член и туалет.

Заимствования могут заполнить эту лакуну в языке как через эвфемизмы (туалет), так и без них (пенис). Сам факт, что у заимствований повышенные шансы оказаться “приличным” средством выражения “неприличного”, интересен с научной точки зрения. Ведь, в сущности, даже очевидная в данном случае потребность в новом названии ничего не объясняет. Название можно придумать из ресурсов родного языка. У князя Игоря в XII в. был полк, но не было полковников – это слово появилось много веков спустя. В XVIII в. появились слова влюбиться, личность, нравственность. В XIX в. – разночинец, в XX в. – большевик, в постсоветскую эпоху – челнок (вместо старинного коммивояжер). Нельзя сказать, что в сфере телесных функций русский язык проявил полную пассивность: так, в последней четверти XX в. появилось слово трахать(ся), которое, в отличие от традиционного русского обозначения этого акта, обсценным не является и уже этим удобно. Впрочем, в качестве нейтрального термина оно все еще непригодно, так как ощущается в качестве сниженного, если не грубо-просторечного[48]. Дело в том, что глагол трахнуть, по происхождению звукоподражательный, изначально принадлежал к области экспрессивного просторечия, и эти коннотации никуда не исчезли[49].

В английском существует сходная закономерность, хоть и не настолько абсолютная, как в русском (так, со словами toilet и penis произошло то же, что с русскими туалет и член). Выходит, по каким-то причинам иностранное слово ощущается как более “чистое” и “благопристойное”, более защищенное от вульгарности. В чем же дело?

По-видимому, причина особой любви блюстителей приличий к иностранным заимствованиям – непрозрачность чужого слова, его неочевидность. Чужое слово безопасно с точки зрения нежелательных ассоциаций. Вместе с тем иностранные слова, как правило, овеяны ореолом книжности, а литературная речь во всех обществах, где есть письменность, рассматривается как более престижная по сравнению с разговорной. Парадоксально то, что в русском языке исторически существует пристойное книжное именование полового акта – соитие, но им в обыденной речи не пользовались даже во времена Пушкина: оно давно ощущается как чудовищный архаизм. При этом иностранные слова воспринимаются как “новые” и “современные”, даже если в языке-источнике им тысячи лет. Следовательно, это тоже фактор, обусловливающий вытеснение родных слов иностранными.


Еще более удивительным представляется феномен заимствования так называемых слов с нулевым денотатом – слов, которым не соответствуют никакие объекты реального мира. Когда древние славяне после крещения заимствовали у греков слово ангел, то можно было утверждать, что они поверили в существование ангелов, и потому им понадобилось новое слово. Однако как быть с людьми XIX в., в лексиконе которых свободно бытовали кентавр, сатир, гарпия, Купидон и пр. – названия персонажей античной мифологии, в реальность которых тогда уже явно никто не верил? В XX в. словарь русского языка пополнился хоббитами и орками (слово эльф было заимствовано раньше, поскольку принадлежит германскому фольклору). Не странно ли, что слово пейджер родилось и умерло вместе с названным так предметом, а кентавров и эльфов никто никогда не видел, но слова живут и превосходно себя чувствуют?

Единственное, для чего, по-видимому, нужны слова с нулевым денотатом (если не рассматривать метафорические применения, когда вредную старуху могут назвать гарпией) – это создание текстов в рамках определенной культурной традиции. Пушкин употреблял слово Купидон, подчеркивая свою преемственность по отношению к Античности, каноны фэнтези заданы Толкиеном и автоматически влекут за собой эльфов, которые склонны появляться даже в субжанре славянского фэнтези (например, в романах Ольги Громыко), хотя в славянской мифологии никаких эльфов нет. Все это показывает, что слова нужны отнюдь не только для обозначения элементов действительности.

Наконец, нередко заимствованные слова как будто без всякой причины вытесняются другими. Так, на памяти моего поколения кегельбан превратился в боулинг, маклер в риелтора, шлягер в хит. Несколько устрашает повсеместно распространяющаяся привычка говорить вместо макароны – паста: в годы моего детства паста была только зубной, томатной и наждачной. Если вытеснение слова маклер еще можно как-то объяснить (в советские годы оно несло нежелательный оттенок незаконной деятельности, так как официально торговли недвижимостью не существовало), то нельзя сказать того же о кегельбане, шлягере и тем более макаронах. Можно лишь отметить общую тенденцию: немецкие, французские и итальянские заимствования в русском языке вытесняются английскими (хотя pasta по происхождению итальянское слово, оно попало к нам через английское посредничество). В целом же в усвоении иностранных слов немалую роль играют мода, привычка и просто переводческая лень.

Иностранное слово может вытеснить и исконное, бытовавшее в течение многих веков. В английском языке это случилось с несколькими сотнями слов. Например, понятие “слава” на современном английском выражается латинским заимствованием glory. Неужели у англосаксов, с их развитой воинской субкультурой, не было слова для его обозначения? Сохранившаяся эпическая поэзия позволяет уверенно сказать, какое слово использовалось в древнеанглийском: wuldor. Но оно вымерло. Утрачены и такие исконные английские слова, как beorg (гора, совр. англ. mountain), ācweorna (белка, совр. англ. squirrel), sinc (сокровище, совр. англ. treasure); а исконно английские breeches и fair (“брюки” и “красивый”) сохраняются в современном языке, но ощущаются как архаизмы: носитель языка в быту употребит французские заимствования trousers и beautiful[50]. Вопреки распространенному мнению, вытеснение англосаксонских слов французскими и латинскими происходило не только в норманнский период – оно шло и в Новое время.

А для тех, кто впервые столкнулся с болгарским языком, может стать неожиданностью то, что по-болгарски “люди” – хора. Это греческое заимствование – от khorós “группа людей”. Кстати, от этого же слова происходит наше хоровод, потому что исходное значение слова – “народный танец”. Согласитесь, было бы очень странно считать, что в Болгарии до заимствования греческого слова не было людей! Кто же в таком случае говорил по-болгарски? Не вороны же! Конечно, когда-то люди в болгарском языке так и назывались – людие. Просто исконно славянское слово оказалось вытеснено греческим из-за многовековой власти византийской администрации. Даже после падения Константинополя в 1453 г. турки-османы доверяли местное управление в славянских землях грекам. Поэтому болгарский изобилует как греческими, так и турецкими заимствованиями.

Таким образом, слова и понятия могут вступать между собой в самые разнообразные отношения:

● Понятие раньше отсутствовало, а возникнув, требует специального названия (картофель, компьютер, суши).

● Понятие существует без специального названия (блинное тесто в русском языке vs. batter в английском; свинина и говядина в древнеанглийском).

● Понятие существует, но его название табуировано в принимающем языке (секс).

● Понятие существует, название для него – тоже, но по каким-то причинам название меняется (шлягерхит).

● Понятие, обозначаемое словом, в реальной жизни вообще отсутствует (эльф).

А в популярной литературе, где рассматривается проблема заимствований, обычно учитывается только первый тип отношений! Который, как мы убедились, хотя и широко распространен, но далеко не единственный.

3. Глагол жжот!

Как уже было отмечено в предыдущей главе, при разговоре о заимствованиях первым делом вспоминают названия предметов и явлений. Это указывает на то, что в обыденном сознании, не чуждом и лингвистам, “слово по умолчанию” – существительное. Однако пушкинский ангел советует герою жечь сердца людей глаголом. Старославянское обозначение слова вообще в современном русском стало названием части речи, выступающей в роли сказуемого. Это не случайность, а калька с латинского: по-латыни verbum означает и “слово” как таковое, и “глагол”. В латыни, в свою очередь, этот термин был переведен с греческого (возможно, некоторым читателям известно деление предложения на тему и рему). Прекрасный повод вспомнить, что слова бывают не только существительными! Между тем как раз о глаголах постоянно забывают. Как старый учебник Розенталя, так и новейшая книга И. Б. Левонтиной “Русский со словарем” в разделах о заимствованиях практически игнорируют глаголы[51]. В отличие от Розенталя, иллюстрирующего заимствования почти исключительно существительными, Левонтина рассматривает также прилагательные и некоторые междометия, но глагол по-прежнему остается большей частью за кадром.

В первой главе уже упоминалось, что английское слово computer происходит от заимствованного латинского глагола computare “подсчитывать”. Заимствован здесь именно глагол, а существительное образовано от него. Бывают и обратные случаи: глагол образуется от заимствованного существительного. Так, русский язык от слова кокетка (франц. coquette) образовал глагол кокетничать, который уже давно воспринимается как естественно принадлежащий русскому словарю. Кажущийся нам чисто русским глагол смаковать происходит от средневерхненемецкого smacken “пробовать (на вкус)” – он попал в русский язык через польское посредничество. Немецкое же происхождение имеет и глагол трамбовать – вероятно, от средненижненемецкого trampen “топать ногами, топтать”. Интересно происхождение глагола третировать, который, разумеется, не имеет никакого отношения к русским словам треть или третий. По сведениям этимологического словаря Фасмера, оно происходит от французского traiter “обращаться” (ср. англ. treat), но не напрямую, а через немецкое слово trätieren. В принципе, немецкое участие предполагать необязательно, так как французское окончание инфинитива -er в русском регулярно дает -ировать: ангажировать из engager, манкировать из manquer, фланировать из flâner, дебютировать из débuter. В подобных случаях Фасмер также предполагал посредничество немецкого -ieren, однако маловероятно, чтобы все без исключения французские глаголы пропускались в русском языке через немецкий: как минимум со времен Екатерины II образованные слои населения учили французский, и учителями зачастую были носители языка. Правдоподобнее счесть, что и русские, и немцы независимо друг от друга слышали французское закрытое [e] как [i], тем более что часть французских глаголов действительно оканчивается на -ir (ср. applaudir “аплодировать”), и принимающие языки без лишних проволочек унифицировали получившийся суффикс. Замечательно, однако, что глагол, значивший всего лишь “обращаться”, вошел в русский язык со значением “плохо обращаться”. Приобретение иностранными словами негативных коннотаций – одно из следствий подозрительного отношения к заимствованиям, которое обсуждалось в главе 1. Современным примером аналогичного казуса может служить тенденция саркастической трактовки понятия толерантность, и как следствие агрессивное неприятие самого слова: оно начинает восприниматься как “терпимость по отношению к чему-то плохому и недопустимому” (в соцсетях даже появилось бранное слово толерасты).


Интригующим вопросом остается, почему немецкий и русский язык сохраняют французское окончание инфинитива, переделав его в суффикс, а английский язык при заимствовании французских глаголов окончание отсекает: applaudir – to applaud. Ведь, хотя русский и немецкий язык имеют синтетический характер и пользуются суффиксами, от этого чужеродного суффикса им проку мало – его трудно использовать для чего-то еще, присоединив к исконным корням. Даже Игорь Северянин с его явно галломанским уклоном словотворчества предпочел образовать глагол оглупить, а не *глупировать. И наоборот, мы бы могли с успехом говорить *третить[52], а не третировать, *галопить, а не галопировать, *фланять, а не фланировать. И тем не менее язык поступает с заимствованиями по собственным правилам, которые, раз уж он взялся их соблюдать, то соблюдает регулярно. Есть, конечно, и отклонения типа рисковать, ревизовать, но при ближайшем рассмотрении можно заметить, что они скорее образованы в русском языке от существительных риск и ревизия, чем от французских глаголов.

Если обратиться к заимствованиям из немецкого в русский, то мы увидим, что для немецкого или нидерландского (нижненемецкий, в сущности, и есть нидерландский) окончания инфинитива -en это правило не выполняется. Скорее оно действует в обратную сторону: немецкое -en в русском регулярно отпадает. Мы говорим смаковать, а не *смакенить, *смакеновать; драить, а не *драенить, *драеновать (нидерландск. draaien), штопать, а не *штопенить, *штопеновать (stoppen, stopfen), спринцевать, а не *спринценовать (spritzen); от существительных штраф, штрих, танец (нем. Straf, Strich, Tanz) мы без проблем образуем штрафовать, штриховать, танцевать (ср. strafen, streichen, tanzen), в отличие от французских пар галоп – галопировать (galloper), дебют – дебютировать и т. д.

В чем же дело? Как мне представляется, всего лишь в том, что французские инфинитивные окончания -ir/-er – ударные, в отличие от немецкого -en. А для русского и немецкого слуха ударное воспринимается как наделенное смысловой значимостью. В немецком ударение обычно падает на корень (это историческая особенность всех германских языков, которая, как правило, достаточно хорошо сохранилась в них). В русском столь жесткого правила изначально не было, однако в Новое время русский все больше и больше тяготеет к корневому ударению. Большинство современных носителей русского языка, увидев слово по́слушник, прочтут его как послу́шник. Повсеместно распространено произношение зво́нишь, позво́нит, вопреки ярости столичных интеллигентов, настаивающих на правильности звони́шь, позвони́т. И уж совсем никто теперь не скажет вари́шь, дари́шь, мани́шь, а только ва́ришь, да́ришь, ма́нишь – ср. у Пушкина: Ты пищу в нем себе вари́шь, у Некрасова: Посмотрит – рублем подари́т. Следовательно, в русском языке имеется некоторая тенденция относить ударение к корню слова. А поскольку во французских глаголах окончание оказывается обычно единственным ударным слогом[53], то вполне закономерно, что оно “прирастает” к корню (даже несмотря на то что наши соотечественники, через которых французские глаголы входили в русский язык, прекрасно понимали внутреннюю форму глаголов и видели, что ударный слог в корень не входит).

Однако возникает новая загадка – почему те же французские глаголы теряют свои окончания в английском: англичане скажут to march, а не *to marcher (ср. маршировать в русском). В английском ведь тоже исторически корневое ударение, которое во многом сохранилось и в наше время.

По-видимому, это явление следует объяснять тем, что в среднеанглийский период, на который пришлось активное заимствование французской лексики, английский язык сам терял окончания глаголов (одно время лингвисты даже полагали, что в этом процессе “виновато” непосредственно столкновение с французским – своего рода креолизация языка). Поэтому пойти по пути немецкого или русского и образовать варианты типа маршировать или marschieren английский не мог. Вместе с тем английскому было исторически чуждо ударение на последнем слоге, и в большинстве французских заимствований оно так или иначе смещалось от конца к началу: англичане говорят treasure, pleasure, colour, courage, village с ударением на первом слоге (ср. французские trésor, plaisir, couleur, courage, village)[54]. А очутившись в слабой, безударной позиции, французское окончание -er оказалось само подвержено утере. Тем более что формы первого лица единственного числа английского глагола и французского глагола I и III спряжения совпали: например, je dance (старофранц. je daunce “я танцую”) и I love (среднеангл. ic love “я люблю”). Возможность сказать ic daunce и спрягать глагол по-английски в том же духе напрашивается сама собой. Таким образом, целая совокупность факторов склоняла к тому, чтобы французские глаголы в среднеанглийском утратили свои исконные окончания. Более поздние заимствованные глаголы стали автоматически подчиняться этому правилу, раз уж образец уже сложился.

Интереснее всего ведут себя английские глаголы при попадании в русский язык. На момент контакта с русским их окончания давно утрачены – не только в инфинитиве, но и по большей части в настоящем простом времени они состоят фактически из одного корня. Поначалу, пока английских глаголов в русском языке было мало, они вели себя двойственно: иногда присоединяли русские суффиксы и окончания непосредственно к корню, по немецкой модели (пасовать, от to pass “передавать”, как танцевать от немецкого tanzen), а иногда – наращивали квазифранцузский суффикс -ир- (боксировать от to box или шокировать от to shock – вряд ли стоит предполагать тут французское посредничество). Однако в наше время второй вариант, по-видимому, вымирает. За последние двадцать лет в наш язык вошло множество английских глаголов, и типично для них как раз прямое присоединение русских аффиксов к корню: кликнуть, залогиниться, твитнуть, зафрендить (отфрендить), перепостить, лайкнуть. Конечно, некоторое количество слов типа сканировать и форматировать образовано по старой, квазифранцузской модели, но обратим внимание, что эти заимствования принадлежат к числу наиболее старых в компьютерной терминологии.

При этом заимствования “немецкого” типа звучат более разговорно и непринужденно, чем конструкции “французского” типа на -ировать, которые отдают тяжеловесной книжностью и даже канцеляритом. Это хорошо видно из стилистического дублета комментировать – комментить, образовавшегося у нас с недавних пор. Когда в Россию пришли социальные сети, в русском языке давно существовал глагол комментировать (он известен как минимум с 1825 г.[55], а во второй половине XIX в. был уже в широком употреблении). Тем не менее вполне опознаваемое английское слово comment под сообщением на форуме в русском языке получило вариант комментить – не только с более узким значением (к устному комментарию или научному комментарию в собрании сочинений этот глагол вряд ли применим), но и более разговорное по стилистике, а в некоторых контекстах и с оттенком пренебрежительности.

Аналогичная стилистическая пара образовалась уже без помощи английского заимствования: фотографировать – фоткать. В этом случае суффикс -ир- (бывшее французское окончание) безжалостно выброшен, причем не просто так, а с заменой основы – новый глагол образован от обрусевшего существительного фотка. Заметим, что русский суффикс -ова- тоже не понадобился – употреблять формы *комментовать или *фотковать никому не приходит в голову, хотя нормам русского языка они не противоречат.

Глаголы, образованные от заимствованных существительных, составляют особый и весьма яркий класс. Очевидные примеры таких случаев – митинговать (от английского существительного meeting “собрание”), пиарить (от аббревиатуры PR, то есть public relations “связи с общественностью”), запаролить (слово пароль известно русскому языку издавна, но глагол появился чуть больше двух десятилетий назад), обилетить (первоначально в невинном значении кондукторского жаргона – “выдать билет”, но впоследствии также и “оштрафовать”); прославившийся благодаря известному политику глагол кошмарить (существительное кошмар – очень старое заимствование из французского саuсhеmаr, первоначально означавшего только “ночной кошмар”). Эти глаголы отличаются по своему устройству от танцевать, штрафовать, лайкнуть, залогиниться. В немецком наряду с существительными Tanz, Strafe есть глаголы tanzen, strafen; в английском глаголы to like и to log in первичны, а существительные like и log-in являются их производными. Но в английском языке нет глаголов *to PR, *to meeting (поскольку meeting само образовано от to meet “встречать (ся)”), так же как во французском нет глаголов *paroler, *саuсhеmаrer и *billeter; более того, *paroler так же невозможно, как и английское *to meeting, потому что французское parole “слово” само является отглагольным существительным от parler “говорить”. Глаголы из этих заимствований русский язык изготовил совершенно самостоятельно.

Плодом совершенно авантюрных приключений слов стал обиходный в наши дни глагол ксерить. У истоков его стоит неологизм ксерография (англ. xerography), изобретенный в 1942 г. для обозначения техники копирования. Буквально он значит “сухая печать” (по-гречески xērós – “сухой”). В 1960 г. появился первый общедоступный прибор для копирования под маркой Xerox. Сам прибор назывался и называется в английском photocopier, во французском photocopieur и т. д. Но русский язык почему-то выбрал для его названия торговую марку, имя которой стало нарицательным. Когда это произошло? По крайней мере, не позднее начала 1980-х: Национальный корпус русского языка дает цитату из дневников писателя Юрия Нагибина, где в 1983 г. слово ксерокс уже употребляется как нарицательное. Это не первый такой случай в русском языке: слово унитаз происходит от названия торговой марки Unitas, “единство” (так что это вовсе не универсальный таз!). Одновременно появляется существительное ксерокопия (засвидетельствовано у другого автора, но в том же 1983 г.). А где ксерокопия, там и ксерокопировать, так как пара копия/копировать уже имелась в русском языке: глагол ксерокопировать отмечается как минимум с 1989 г. Заметим, что слова ксерокопия и ксерокопировать этимологически двусмысленны: то ли подразумевается “копирование методом ксерографии”, то ли “копирование с помощью прибора, именуемого ксерокс”. Как бы то ни было, аналога этим словам в западноевропейских языках нет (немцы вообще называют эту технологию “электрофотографией”, Elektrofotografie). В конце концов глагол ксерокопировать, так же как фотографировать и комментировать, подвергся усечению, и на выходе получилось ксерить, а с добавлением русской приставки – отксерить. Так же как глаголы фоткать и комментить, он образует стилистическую дублетную пару с исходным ксерокопировать: вариант с -ир- – официальный, без него – разговорный.

Особый случай – когда заимствованный глагол неожиданно совпадает с каким-то исконным русским. Классический пример – компьютерный термин кликнуть, который, будучи образован от английского звукоподражательного глагола to click “щелкнуть”, совпал с чисто русским глаголом, давно известным в языке. Это отобразилось в современном анекдоте.

XXI век. Старый айтишник читает внуку сказку Пушкина:

– Стал он кликать золотую рыбку…

– Дедушка, почему рыбку?

– Ну не было тогда мышек, рыбкой кликали!


Интересно, что переводчики англоязычного интерфейса пытались ввести термин щелкнуть (он и сейчас иногда встречается). Но в обиходной речи он не прижился – не знаю лично никого, кто говорит щелкну вместо кликну. Вероятно, немалую роль в успехе слова кликнуть сыграло смысловое сходство – ведь русский омоним означает “вызвать, обратиться”, а когда мы щелкаем мышью по значку, мы действительно “вызываем” программу, “обращаемся” к ней.

Более причудливы случаи, когда смыслового совпадения не наблюдается – например, глагол расшарить (от английского to share “поделиться”). С русским глаголом шарить тут трудно усмотреть пересечение смыслов. Но, если бы мы не знали, что перед нами заимствование, вероятно, специалисты по сравнительно-историческому языкознанию принялись бы такие пересечения искать. Это ставит перед нами вопрос: откуда мы знаем, что заимствование – это заимствование? И всегда ли мы можем его распознать?

В следующей главе мы попробуем на этот вопрос ответить.

4. Колпак, противень и рында: Как расколоть иностранного агента

Как, собственно, мы распознаем иностранные слова? Этим вопросом задаются нечасто. Самый очевидный ответ на него – “они не по-русски звучат”. Но что именно нашему уху кажется чуждым?

Проще всего, когда слово явным образом нарушает законы грамматики русского языка. Например, исконно славянские существительные не могут в именительном падеже оканчиваться на У[56], поэтому мы сразу понимаем, что слова какаду или кенгуру иностранные. К тому же они еще и не склоняются – русский язык просто “не знает”, как их склонять.

Несклоняемость слов в русском языке – стопроцентный показатель того, что мы имеем дело с заимствованием. Даже если слова оканчиваются на привычные нам А, О или Е, но при этом не склоняются, мы обычно сразу понимаем их иностранное происхождение: антраша, табло, пальто, кофе (сравните исконно русские скорлупа, яйцо, поле – мы не испытываем проблем с их склонением). Однако далеко не все иностранные слова в русском языке оказываются несклоняемыми – большинство заимствований благополучно обретает падежи. Язык вообще любит “обкатывать” слова, подстраивая их под себя: от пальто уже давно образовано шуточное множественное число по́льты, которое, хотя и кажется сейчас варварским, имеет шансы в будущем войти в общеупотребительный словарь. Детский мем Кина не будет! также заставляет лингвиста призадуматься: а почему, собственно, не склонять кино как вино? Ведь вино – тоже заимствование, только древнее. Язык уже освоился с ним.

Подавляющее большинство заимствований успешно встроились в наш язык и ведут себя в нем законопослушно, не нарушая грамматических правил. Как же все-таки определить, что это заимствования?

Чаще всего называют наличие буквы Ф[57]. Действительно, слова, содержащие Ф, как правило, оказываются иностранными: фанера, афера, буфет, фрак, фурнитура, фига, конфитюр, фрезеровщик, фосфор и т. д. Однако, наряду с междометием фу, которое явно не заимствовано, существительные филин и фуфайка несколько портят картину: их этимология неизвестна, и найти иностранные “прототипы” на данный момент никто не смог. К тому же не следует забывать, что буква и звук – не одно и то же, а ведь цитируемый нами учебник так и пишет: “наличие в слове звука (буквы) Ф”. Вот уже не менее четырех веков слова травка, лавка звучат как трафка, лафка[58]. То, что мы пишем их через В, в некотором роде случайность – в XIX в., когда было решено унифицировать русскую орфографию, приняли отражавший наиболее распространенную практику морфологический принцип: в одном и том же корне буквы пишутся одинаково, независимо от произношения. Но могли принять и фонетический принцип орфографии – писать так, как слышится. Им, например, пользуются сербы, поэтому слово сербский по-сербски пишется как српски, через П. Если бы в России выбрали фонетическую орфографию, десятки исконно русских слов имели бы в наше время Ф вместо В.

Интригующий случай – название города Тверь, которое во многих древнерусских летописях пишется как Тферь[59]. Предполагают, что это заимствование из финно-угорского, но его происхождение неясно – его сопоставляют с названием озера Тihvera, в котором, как мы видим, никакого Ф нет. По-видимому, не было его изначально и в названии города: в самых ранних летописных упоминаниях город фигурирует как Тъхверь. Если так, то получается удивительная картина: заимствование приобрело звук Ф (и соответствующую букву) на русской почве!


Это не единственный такой случай в русском языке. В просторечии XIX в. хорошо известны куфня, куфарка вместо кухня, кухарка, хотя в немецком Küche тоже нет Ф. Возможно, то же произошло и с филином: есть данные, что раньше это слово звучало как хилин.

Выходит, вот уже несколько столетий звук Ф в русском языке есть и иногда чувствует себя настолько уверенно, что влезает в те заимствования, в которых его исконно не было.

С точки зрения лингвистики достаточно надежным признаком заимствования является А в начале слова. Действительно, если открыть словарь на букву А, мы увидим целую череду явно иностранных слов: абажур, аббат, аббревиатура и т. д. В то же время рядовой носитель языка вряд ли сочтет звук и букву А “нерусскими”. Есть некоторые слова с начальным А, которые воспринимаются как старинные русские: ад, агнец, алчный. Но первое из этих слов заимствовано из греческого (помните греческий Аид?), а второе и третье – из старославянского, предка южнославянских языков. В болгарском ресторанном меню до сих пор блюда из баранины – агнешки. В русском языке у нас вместо агнца – ягненок, с Я в начале слова (др.-рус. ягня). А что же со словом алчный? Сейчас его исконно русский вариант утрачен, но в древних рукописях он встречается – лачьнъ. Отсюда же слово лакомство. В современном городском просторечии нередко сближают старославянский глагол алкать с алкоголем и употребляют в значении “пьянствовать”. К алкоголю, слову арабского происхождения, этот глагол, конечно же, отношения не имеет. Зато он родствен нашему слову лакать, которое тоже применяют к пьянству. Так что народная этимология странным путем пришла почти что к научным данным о происхождении слова. Но все-таки исторически восточные славяне не алкали, а лакали. Такая перестановка звуков называется метатезой.

Выходит, даже там, где в других славянских языках есть начальное А, русский язык его по какой-то причине избегает – либо подставляет j (что отражается на письме в виде буквы Я), либо переставляет А на второе место в слове. В памятниках древнерусской книжности изредка находим такие формы, как аблоко, алдия, аице[60] вместо яблоко, ладья, яйцо. Но эти формы не закрепились в русском языке. А древнее поселение викингов Алдегья превратилось в Ладогу.

И конечно, самый замечательный пример – местоимение первого лица единственного числа, которое в русском языке оказалось не первой буквой алфавита, как в старославянском, а последней. Помните Аз есмь царь из кинокомедии “Иван Васильевич меняет профессию”? Конечно, реальный Иван Грозный вряд ли выразился бы так в устной речи: уже тогда для носителя русского языка было нормально в быту говорить я. На пару веков раньше наш соотечественник сказал бы язъ. А вот болгары до сих пор говорят о себе аз.

При ближайшем рассмотрении единственными исконно русскими словами, начинающимися на А, оказываются союз а и междометия ах и ай!

Тут следует оговориться, что правило запрета на начальное А не действует в современном белорусском: многие исконно славянские слова, где этимологически в начале стояло О, начинаются в нем на А, в частности, приставка от- переходит в ад-. Зато в древнем восточнославянском это правило действовало настолько широко, что охватывало и явные заимствования: многие древнерусские авторы писали олтарь, Ондрей вместо алтарь, Андрей.

На этом месте у читателя может возникнуть вопрос: А, О – какая разница, если слог безударный? Для современного москвича или рязанца разницы действительно нет. А вот нижегородцы до сих пор четко выговаривают безударные А и О как два различных звука. Кстати, произношение эстрадных артистов, изображающих “нижегородское оканье”, вводит в заблуждение: сценические имитаторы вытягивают губы в трубочку и мычат нечто сдавленное почти в У, тогда как реальные нижегородцы произносят безударное О звонко и чисто, как во французском языке. Чтобы в этом убедиться, достаточно проехать в поезде маршрута Москва – Нижний. Так называемое аканье, то есть смешение безударного А и О, имеет сравнительно позднее происхождение – оно возникло после исчезновения редуцированных гласных, обозначавшихся как Ъ и Ь, и впервые засвидетельствовано в XIV в.[61] Но для жителей домонгольской Руси А и О были совершенно разными звуками даже без ударения. Древнерусские писцы писали олтарь вместо алтарь, но они не писали акладъ вместо окладъ, как написал бы современный двоечник. Из этого следует, что они не делали орфографические ошибки в безударных гласных – они пытались адаптировать написание иностранных слов к наиболее привычному произношению. Разница между звуком и буквой имеет значение!

Совершенно безумно ведут себя гласные в тюркских заимствованиях – смешиваются не только начальные А и О, но также А и О в любом месте слова, а иногда и любые другие гласные. Привычные нам слова султан и басурман(ский) в древнерусской книжности встречаются как салтанъ, солтанъ, бусурман(ский) и бесермен(ский). Впрочем, “Сказку о царе Салтане” мы в детстве читали. А вот видеть ормякъ, отласъ, калпакъ, бозаръ вместо армяк, атлас, колпак, базар современному читателю диковато – так и кажется, что древним книжникам не хватало корректоров. И все же наш колчан в белорусском языке стал калчаном, а поклонники творчества Гоголя наверняка помнят, что вместо казак он пишет козак – как в украинском. Русский язык тоже не сумел унифицировать все написания тюркизмов. Следы старого написания слова колпак остались в названии народности каракалпаки, где кара- означает “черный”, а калпак и есть колпак (древнерусские летописи называют каракалпаков черные клобуки). Это объясняется чрезвычайной текучестью системы гласных в тюркских языках, в отличие от индоевропейских, и тем, что русское ухо не очень различало разные тюркские гласные[62].

Следовательно, путаница между А и О в древнерусских памятниках характерна для тюркизмов (хотя, как уже говорилось, если “неправильно” написана первая буква слова, то оно может быть заимствованием из другого языка – например, из греческого). А как распознать тюркизм в современном тексте, где орфография унифицирована?

Во-первых, почти все тюркские заимствования имеют ударение на последнем слоге. А во-вторых, сам этот слог часто выдает тюркское происхождение. Например, гарантированный признак тюркизма – конечное -ма после закрытого слога: тюрьма, кошма, бастурма, кутерьма, яшма, сурьма. Столь же надежен конечный слог типа “согласный + -ык/-ук”: арык, балык, ярлык, сундук, рундук, фундук, башибузук. Если слово содержит конечный слог типа “согласный + -ак/-як” и при этом в нем нельзя выделить очевидный русский корень (как в словах дурак и босяк), то это, скорее всего, тоже тюркизм: армяк, кизяк, ишак, кулак, уже упомянутый колпак. Достаточно надежным признаком тюркизма является и последний слог -ча: алыча, камча, саранча, бахча, парча, епанча (есть исключение – слово чесуча заимствовано из китайского, и здесь происхождение последнего слога не очень ясно).

В качестве признака тюркских заимствований также называют сингармонизм – одинаковые гласные в слове (сундук, башмак, чугун, алмаз), но этот признак не очень надежен: он имеется далеко не во всех русских словах тюркского происхождения и к тому же требует уточнения, какие именно гласные. Вообще применять понятие сингармонизма к русскому языку не вполне корректно: ведь в русских словах, будь то заимствованный алмаз или исконный берег, одинаковы только гласные буквы, но не звуки.

Но то тюркские языки, а как быть с менее экзотическими заимствованиями – из индоевропейских языков, например, романских и германских? Как понять, что они иностранцы? Здесь приходится гораздо сложнее.

Проще всего определить сравнительно недавние заимствования из латыни. Так, стечение согласных -кт в конце корня говорит о латинском источнике со стопроцентной вероятностью (субъект, проект, факт). Точно таким же индикатором латинского происхождения служит английское -ct (subject, project, fact). Зато в романских языках, которые произошли от латыни непосредственно, это сочетание обычно утрачено: франц. sujet, projet, fait, итал. soggetto, progetto, fatto.

Надежное свидетельство заимствования – когда слово кончается на -ор, -ер или -ёр, хотя в таких случаях не всегда просто определить, из какого именно языка пришло слово. Эти сочетания восходят к суффиксам, означающим деятеля: -ор из латинского -or, -ер из английского или немецкого -er, -ёр – из французского -eur. В самих европейских языках эти суффиксы вступают в сложные отношения: французское -eur происходит непосредственно от латинского -or, а английское -er может быть как исконным, так и передающим французское -eur в заимствованиях. Судьбы таких слов в русском языке могут быть тоже крайне запутанными: в наше время в разговорной речи мне случалось даже слышать произношение программёр (как вариант к программисту), хотя те, кто его употребляет, вряд ли знакомы с французским словом programmeur – французский язык для современного русского, особенно в сфере компьютерной лексики, мало актуален. Более вероятно, что это слово образовано по аналогии с гримером и минером. Вообще сочетания -ер и -ёр при переносе в русский язык во многом сохраняют признаки продуктивного суффикса: мы без труда понимаем смысл пар грим – гример, блог – блогер, акт – актер, рок – рокер, контроль – контролер. Менее продуктивен на русской почве латинский суффикс -or, но все же имеются и пары типа редактировать – редактор.

О заимствовании из немецкого расскажет стечение согласных шт в начале слога: штопор, штаб, штабель, штопать, штрейкбрехер, флагшток. Правда, среди них затесался один ложный германизм: бифштекс. Это несомненное английское beef-steak “говяжья вырезка” (ср. новейшее стейк), вот только st в этом слове произносят на немецкий манер – так уж повелось. Ведь и коренной британец Уолтер Скотт стал у нас немцем Вальтером.

Бросающийся в глаза признак западноевропейского заимствования – не только из индоевропейских языков, но также из финно-угорских – использование Э оборотного, которое передает отсутствие j в начале слова или после гласного (Е в таких позициях по умолчанию считается йотированным): эхо, экран, электрон, Эстония, фаэтон, поэт, коэффициент. Однако, как видно из последнего примера, правило “после гласного” не распространяется на И. Использование Э после И, а также после согласных для передачи твердости отмирает: мы пишем диета, тезис, плед, леди вместо диэта, тэзис, плэд, лэди, как писали еще в начале прошлого века; довольно быстро тренд одержал победу над трэндом и бренд над брэндом (сейчас пишу, и Word подчеркивает мне красным варианты этих слов через Э). Причем, если в большинстве случаев мы все-таки различаем твердость в таких иностранных словах и произносим тренд, как если бы это был трэнд, а не так, как русское треск, то в отношении Л, похоже, рождается запрет на твердость перед [е]. Мы не только пишем леди, плед, но и произносим эти слова мягко. Исключение, подтверждающее правило – современный лэптоп, с которым пока еще успешно конкурирует ноутбук.

Современный русский язык отчасти склонен запрещать твердое Н перед [е] в западноевропейских заимствованиях: слова пионер, пенсионер, инженер, легионер, брюнет с самого начала писались через Е, а произношение типа пионэр, брюнэт ощущалось как ошибочное или манерное по меньшей мере с середины XX в. Именно этот нюанс придает столь неподражаемый сарказм знаменитой реплике Фаины Раневской: Пионэры, идите в жопу. Вместе с тем твердое произношение сохраняется в словах турне, кашне, аннексия. (Пока еще неясна будущая судьба слова интернет и производных от него: популярность в русском языке каламбуров со словом нет может “законсервировать” твердое произношение с целью избежать омонимии.) Так или иначе, твердость никогда не отражается на письме – все эти слова пишутся через Е. Но, что интересно, на японские заимствования этот запрет не распространяется: мы называем японский сувенир нэцкэ, а лисичку-оборотня из японской мифологии – кицунэ.

Немногочисленные слова западноевропейского происхождения, в которых Э оборотное после согласного вошло в устоявшуюся норму – английские мэр, пэр и сэр, а также французское мэтр. В последнем случае оно необходимо во избежание омонимии – чтобы отличать от метра (и так уже деятели искусства измучены шуточками на тему “мэтров и сантимэтров”). Однако русский язык до того не любит ставить эту букву после согласных, что слово метрдотель мы пишем через Е, хотя корень там тот же, что в слове мэтр.



Поделиться книгой:

На главную
Назад