Та, далекая весна
От слабости едва передвигая ноги, потихоньку от матери вечером он впервые выбрался на крыльцо. В лицо ему ударил теплый, влажный ветер, в уши рванулись весенние шумы: шумели овраги талыми водами, в недалеком лесу остервенело токовали тетерева.
В вечерней тишине, когда вспыхивали одна за другой звезды, а легкий морозец сделал воздух чистым, хрустким, все шумы приблизились, стали четче. И казалось, что не поддающиеся ночному заморозку весенние потоки мчатся где-то совсем рядом, а черные красавцы косачи, расправив хвосты-лиры, шаркают растопыренными крыльями по земле и чуфыкают за ближайшим гумном.
Весна шумит и буйствует. Она будоражит все тело, изболевшее, измученное неподвижностью.
Он жив! Жизнь возвращается к нему вместе с весной. Это она сбрызнула его сказочной живой водой и подняла с постели после трехмесячного беспомощного лежания.
Последнее, что сохранила память до многодневного черного провала: острая нестерпимая боль в плече, в руке, сверкание снега под луной, потом леденящий холод, отяжелевшая от воды одежда потянула его вниз, и темнота потушила сознание…
КРУТОГОРКА
Село Крутогорка лежит в сорока верстах от уездного города и в двадцати — от волости. Вокруг только песчаные буераки, крутобережные овраги да чахлые перелески. А за ними — стена большого леса. Очень большого — на сотни верст тянется он, темный, непроходимый.
Глухая лесная сторона.
Село на взгорье. Сразу за выгоном — глубокая балка с крутым спуском в нее. В лес ли ехать или в поле — не минуешь этого спуска. Беда мужицкая вытянуть воз в гору. Впрягайся сам и помогай лошаденке сажень за саженью одолевать подъем. Не слаще и вниз катиться. Привычные кони тормозят всеми четырьмя, только вздрагивают и храпят, когда хомут сползает на уши и передок телеги подбивает задние ноги. Молодые, не выдержав, пускаются с горы вскачь. Летят колесные спицы на ухабах, ломаются оси и оглобли, опрокидываются возы.
«Богом проклятое место», — называют мужики крутой спуск. Наверное, из-за него и село прозвали Крутогоркой.
По логу петляет речонка Эльтемка. Течет она только весной, а летом в ней и капли воды нету. Зато, как начнут таять снега, понесутся по оврагам к Эльтемке мутные потоки, разольется она тогда, что твоя Волга. И не течет — буйствует, мечется, подмывает берега, ворочает огромные валуны, сметает все на своем пути. Нет тогда через нее ни перехода, ни переезда.
Схлынут весенние воды — и успокоилась Эльтемка до следующего года. Только навороченные камни, размытые дороги, снесенные мостики напоминают о ее весеннем буйстве.
В селе единственное каменное здание — огромная церковь о пяти куполах. Безраздельно властвует она над взъерошенными соломенными крышами. Напротив церкви — школа, ветхое бревенчатое строение с двумя классными комнатами.
В версте от села укрепились мощные кирпичные стены женского монастыря. Остроконечная колокольня воткнулась в небо, а часы на ней каждые пятнадцать минут отбивают тягучую, заупокойную мелодию. Лучшие земли по всей округе принадлежат монастырю, а мужикам остались буераки да прилесные мочажины.
Десятилетний Иван оказался в Крутогорке перед самой революцией. Отца его, военного врача Петра Ивановича Бойцова, разорвал немецкий «чемодан», угодивший прямо в полевой госпиталь. Было это во время наступления русских на Перемышль. Жить в городе становилось все труднее и труднее. Мать, Мария Федоровна, пристроила старшего сына Михаила, ученика реального училища, у знакомых, а с младшим, Иваном, уехала в Крутогорку, где учительствовала до замужества.
Иван быстро обзавелся дружками и чувствовал себя в Крутогорке вольготно. Летом он целые дни пропадал в перелесках, оврагах, а иногда вместе с другими ребятами добирался и до большого леса. Вместе с ними гонял в ночное, широко расставив локти, трясясь и подпрыгивая на костлявой спине коняги.
Зимой бегал в школу; на самодельных лыжах в снежных вихрях слетал по крутому склону и катился до самой Эльтемки.
А село жило беспокойно. Много бродило разных слухов, а точные сведения о событиях приходили с опозданием. Больше всего ожидали «замирения» с немцами и возвращения солдат в родные избы. Вместо этого пришла весть о том, что «спихнули царя Николашку».
Поговорили, пошумели, но пока ничего в селе не изменилось. Правда, стали доходить вести, что в других селах мужики делят помещичьи земли промеж собой. Но то помещичья земля, а тут монастырская. Велись разговоры, что и монастырскую землю тоже поделить следует, но для большинства сомнительно было: все-таки монашки, хоть они и прославились по округе своим далеко не божественным поведением, все равно вроде как святые и обижать их грех. И сельский священник, отец Евлампий, защищая монашек, грозил карами небесными.
В начале следующей зимы еще больше заволновалось, зашумело село. Слух пошел: новая власть установилась и самый главный теперь — Ленин — декрет написал, чтобы войну кончать и всю землю между мужиками поделить.
Вскоре приехал представитель из волости, провел сход, только назвал его новым словом — митинг. Там он сказал, что теперь вместо старосты надо выбрать сельский Совет, а монастырскую землю поделить.
Выбрали Совет. Председателем поставили зажиточного мужика Тихона Бакина. А как сошел снег, помолясь, под причитания и проклятия монашек поделили их поля по едокам. Не всё поделили: в монастырской экономии, что в десяти верстах от монастыря, близ леса, создался совхоз. Но и с той землей, что отошла сельскому обществу, вздохнули мужики свободней: уже в первый год не только себе хлеба хватило, — даже для базара осталось. Да то беда, что продавать-то его не разрешали. Каждую осень наезжали в село продотряды и забирали все излишки под метелку.
Осенью двадцатого года Иван неожиданно для себя стал писарем в сельском Совете. Как-то матери потребовалась справка о том, что у них нет своего хозяйства. За справкой пошел Иван. В прокопченной, холодной избе сельского Совета сидел один Тихон Бакин — низенький, кругленький, голова шаром, с блестящей лысиной, рыжеватая борода клином, и голубоватые водянистые глаза смотрят не то чтобы ласково, а скорее даже жалобно. Мужик он справный, и хозяйство у него крепкое, но без излишков. Батраков не держал, но работали на него многие: то ржи даст до новины, то еще чем ссудит, и расплачиваются с ним работой. Хапуга он ласковый, вроде бы человек добрый, но не приведись к нему в должники попасть — душу вымотает.
Выслушав Иванову просьбу, Тихон жалобно вздохнул:
— Справку дать, милой, не штука, а написать ее труда стоит — пальцы-то для этого дела у меня не шибко гнутся.
— Так я сам напишу, — предложил Иван, — вы только заверьте.
— Можешь — так пиши, — согласился Тихон.
Потом он долго рассматривал написанную Иваном справку, поднося ее близко к глазам и отводя вдаль.
— В грамоте ты силен: все буквы в строку стоят и прочитать можно, — одобрил наконец Тихон, — немногие у нас на селе так пишут. Разве что учителя да отец Евлампий.
Иван даже покраснел от председательской похвалы. Кончив сельскую школу, учиться он продолжал дома у матери и старика учителя, который как мог помогал ему разбираться в учебниках физики и математики.
Председатель вытащил из кармана домотканых штанов печать, сдул с нее табачные крошки, поплевал и, сказав: «С богом!» — шлепнул печатью по справке. Потом, склонив голову набок, крупными корявыми буквами вывел свою подпись.
Отдав справку Ивану, Тихон сказал:
— Пишешь ты подходяще — шел бы ты, милой, ко мне в писаря. Хозяйства у вас никакого, а за девками тебе бегать рано — чего зря-то околачиваться? Вот и потрудись на общество. А мы тебе мучицы или там картошки сколько-нето выделим.
Это было очень кстати: на одном скудном учительском пайке жить нелегко. И опять же для Ивана лестно — сам зарабатывать будет. Но он посчитал нужным уточнить:
— Секретарем сельского Совета?
— Да секретарь-то у нас выбранный имеется. Только в грамоте он не силен, вот беда. А писанины всякой много. Одни справки замучили. Опять же из волости бумаги шлют. Бумага ничего: на раскур подходящая, а только прочитать, что в ней написано, тоже требуется. Читать — читаю, — признался Тихон, — а понять, что пишут, другой раз мудрено: то про пролеткульту какую-то, то про ясли для ребят. А зачем им ясли — они и за столом поедят, было бы чего. Вот ты и читай эти бумаги, а потом пересказывай, что к чему. Конечно, и печку другой раз протопишь.
Так и стал Иван Бойцов в неполные пятнадцать лет писарем в сельском Совете.
Приходил он утром. Растапливал печку. Смахивал веником в угол подсолнечную шелуху и растоптанные окурки самокруток. Усаживался за единственный скрипучий стол. Заходили за справками — он писал. Приходили иной раз бабы написать письмо — тоже писал. Перед обедом появлялся председатель и неизменно спрашивал:
— Ну, Иван, что-нето случилось?
Выслушав, что ничего не случилось, зевал, перекрестив рот, и наказывал: «если что» — бежать к нему, и если у кого до председателя нужда случится, пускай к нему в избу идут.
Почту привозили два раза в неделю. Газеты, если их еще по дороге не раскурили, следовало сразу запереть в стол, чтобы не растащили. Письма по домам разносить некому, да и не к чему: если кому и приходило письмо, сразу об этом узнавало все село и адресат сам немедленно прибегал в Совет.
Бумажки из уезда, из волости и вправду присылали длинные и малопонятные. Разобраться в них Ивану было нелегко. Впрочем, что в них пишут, никого не интересовало, и меньше всего — председателя.
— Пишут — пускай пишут, — говорил он, когда Иван пытался пересказать ему содержание, — им небось за это жалованье идет, а мы эти бумажки в дело употребим, — и отрывал от директивы о ликвидации неграмотности косую полоску на козью ножку.
В сельском Совете царила тишина, а село жило беспокойно. Земли прибавилось вроде бы у всех, а хлеб в избытке появился далеко не у каждого. Ведь землю вперед всего вспахать нужно, а на чем? Лошадей в селе осталось немного, и безлошадные шли на поклон к таким, как тот же Тихон Бакин: у него хоть и неказистые, а две лошади. Тихон давал, не отказывал, а потом забирал четверть урожая.
Макей Парамонов, тот никому не давал своей тройки справных коней. Каждое лето он нанимал батраков. Брал землю у безлошадных солдаток исполу: один сноп из урожая тебе, второй мне, а то и два снопа себе, хозяйке — один. Богател Макей из года в год. Да не он один: и Петр Захаркин, и Семен Зайков за ним тянулись. И Тихон Бакин, тихий-тихий, а себя не обижал.
Не давала им развернуться в полную силу продразверстка. Приезжали продотряды и отбирали все излишки. Правда, Макей ухитрялся большую часть зерна припрятать в скрытнях. Говорили, что и в лесу, в укромном местечке, прячет он хлеб. Попробуй доберись туда, если в лесу хозяйничает банда дезертиров атамана Русайкина.
Дезертиры в лесах завелись давно — еще в германскую войну прятались от призыва в царскую армию, а в банду собрались года два назад. Особенно они обнаглели, когда в соседней Тамбовщине разгулялись кулацкие банды эсера Антонова.
И в Крутогорку не раз заскакивали. Кооперативную лавку дважды разоряли. Мужиков, впрочем, не особенно обижали, богатых не трогали, а у бедняков взять нечего. Только кое у кого из середняков лошадей увели и сделали тех тоже бедняками. Многие мужики злились на бандитов и за лавку, и за лошадей, а что сделаешь? Попробуй высунься — враз на собственных воротах качаться будешь.
Больше всего Русайкин охотился за продотрядовцами да за приезжими из города агитаторами. Бандиты почему-то раньше всех узнавали, когда приедет продотряд. Но и продотряды в эту лесную сторону являлись усиленными и держались настороже.
Раза три на лес налетали отряды частей особого назначения — ЧОНа, — но, раньше чем они добирались до леса, бандиты бесследно исчезали. Зато когда поблизости не было ни чоновцев, ни продотрядовцев, бандиты запросто появлялись в селе.
Однажды утром Иван с председателем ломали голову над очередной бумагой из волости. На крыльце послышался грохот: кто-то обивал снег с кожаных сапог. Никто в это время в селе не ходил в кожаных сапогах, и Тихон насторожился.
Дверь заскрипела, и в Совет ввалился ражий детина в солдатской шинели без хлястика, с винтовкой за плечами.
— Здорово живете! — пробасил он.
Тихон как-то сразу сжался, словно бы еще меньше росточком стал, и торопливо ответил:
— Милости просим!
Пришедший, не снимая шапки, сел на лавку. Не торопясь закурил. Выпустив из ноздрей две струйки едкого махорочного дыма, спросил:
— Ну, как живете?
— Живем, пока бог грехам терпит, — заторопился ответить Тихон.
— Продотрядники не бывали?
— Бог миловал…
— Днями ждите. В волость уже заявились, — безразличным тоном сообщил пришелец.
— Куда ж от них денешься! — вздохнул Тихон.
— Тебе куда деваться, — усмехнулся пришелец, — для всех хорош: и тем, и другим угодишь, а вот хлеб… Да ты сам знаешь, что к чему… — Он оборвал разговор и перевел взгляд на Ивана. — Из волости бумага? Дай-кась сюда. — Бесцеремонно вырвав бумагу из Ивановых рук, он прочитал по складам: — «О развертывании противопожарных мероприятий в селах и деревнях». Пишут — делать им нечего! Погоди малость, скоро всех писак переведем. Слыхал, что на Тамбовщине делается? — спросил он Тихона, пряча бумагу в кисет с махоркой.
— Так, слухи кое-какие доходили, — покосившись на Ивана, неопределенно промямлил Тихон.
— То-то, что доходили. Всю Тамбовщину Антонов от большевиков избавил. Советы оставил, только без большевиков и коммунистов. Свободную торговлю объявил. Опять же никаких продразверсток. Тамбовщина — она под боком. К весне мы такой же порядок по всей волости установим…
Когда за пришельцем закрылась дверь, Иван спросил:
— Дядя Тихон, это бандит от Русайкина?
— Зелеными они себя называют, — неохотно ответил Тихон. — Говорят, за мужика стоят. Не нам с тобой в этом разбираться. Наше дело сторона. Ты посиди-ка тут, а я пошел…
В окно Иван видел, как Тихон, спустившись с крыльца, торопливо зашагал через площадь к пятистенку Макея Парамонова. Пробыл он там совсем недолго и пошел по порядку куда-то дальше.
Не прошло и часу, как из Макеевых ворот выехало трое саней. Под накинутыми на возы топорищами нетрудно было угадать тугие мешки.
«В лес хлеб погнали, — сообразил Иван. — Значит, предупредил Тихон, что продотряд близко».
Тихон появился в сельсовете, когда уже смерклось. Как видно, немало он побегал по селу.
— Дядя Тихон, это ты Макея предупредил, что продотряд скоро придет? — впрямую спросил Иван.
— Упредил? Чего мне его упреждать? — словно удивился Тихон, отводя в сторону водянисто-голубые глазки.
— Трое саней хлеба погнал Макей в лес, — усмехнулся Иван.
— Не видал, не видал, — как-то даже испуганно сказал Тихон, и вдруг выражение его бесцветных глаз изменилось: они потемнели и смотрели на Ивана с явной угрозой. — А ты бы, милой, занимался своими делами и не пялил глаза в окно. Смотри, чтоб совсем без гляделок не остаться! — И опять его взгляд лучился простотой и добродушием. — Не след нам, Ванюша, в это вникать: хлебом продотряды занимаются, а нам сюда не к чему мешаться…
ХЛЕБ НАСУЩНЫЙ
Продотряд не заставил себя долго ждать: явился сразу после покрова, престольного праздника в Крутогорке. Отряд усиленный: человек двадцать пять, все с винтовками, а у поясов — ручные гранаты.
Командир отряда Стрельцов совсем молодой: может, двадцать, а может, и того не наберется. Чуб у него буйный, смоляной, на глаза спадает. А глаза черные, цыганские; кажется, насквозь человека просматривают. Молодой, да, видно, бывалый — в дело с маху вникает. Держится попросту, но уверенно. А голос хриповатый — наверное, на митингах перекричал.
К крыльцу сельского Совета мужики собирались не торопясь, мрачные, хмурые. У многих еще трещала голова от самогона, которого немало было выпито в престольный праздник. А главное, что там, на митинге, ни толкуй, хлеб — мужицкое богатство — придется отдать. Никуда от этого не денешься.
Говорил на митинге Стрельцов. Говорил громко, горячо, то и дело рубя воздух рукой и резким взмахом головы отбрасывая чуб, сползающий на глаза. Рассказал он о том, что Красная Армия, прикончив Колчака в Сибири, ведет наступление на юге, что конец Врангеля, засевшего в Крыму, недалек.
— У вас нет соли, нет керосину, гвоздей, мануфактуры, — говорил Стрельцов, — и не будет, пока мы не согнем в дугу международную контрреволюцию, пока не восстановим свое хозяйство: фабрики, заводы. А для того чтобы добить беляков, надо обеспечить Красную Армию хлебом, надо дать его рабочим, чтобы они могли трудиться у своих станков…
Как только оратор повел речь о хлебе, мужики зашевелились, заскрипел снег под лаптями.
Вдруг к ногам Стрельцова невесть откуда упал сложенный вчетверо листок из тетради. Стрельцов поднял его, прочитал и резким движением руки отбросил со лба черный чуб.
— Советская власть считает беднейшее крестьянство своим союзником. Своей опорой в селе. Но диктатура пролетариата беспощадна к врагам, сующим палки в колеса революции! — выкрикнул он, встряхнув развернутым листком. — Нашу рабоче-крестьянскую власть не запугаешь такими вот писульками. Я уверен, что не осмелится трус, подбросивший эту бумажку, показаться всем на глаза. Только пускай он не надеется ни на местных бандитов, ни на предателя Антонова. Скоро всем им скулы на сторону свернем, и в первую очередь разбойнику Русайкину. Красная Армия проливает кровь, теряет лучших бойцов, обороняя Советскую власть от империалистов и буржуев всего мира, а бандиты хотят всадить ей нож в спину. Не выйдет! Расчет с ними будет скорый и беспощадный. Так и передайте этим гадам: не запугать им Советскую власть — не то видели и не испугались. Мы хорошо знаем: бандитов поддерживают только кулаки-живоглоты, а бедняки и середняки идут вместе с рабочими за Советскую власть. Она дала им землю и говорит: «Помогите мне сегодня справиться с врагами, и я дам вам все, что нужно мужику: гвозди, соль, мануфактуру и даже машины, чтобы обрабатывать землю…»
Стрельцов загорелся, увлекся. Глаза его одержимо сверкали: несмотря на крепкий мороз, он распахнул шинель. Слова, которые он произносил с жаром, были для него не просто словами, а тем, чему он отдавал все силы, всего себя. И не столько словами, а сколько уверенностью в правоте своей он, еще почти мальчишка, заставлял слушать, верить ему даже хмурых мужиков.
— Пройдет немного времени, — говорил он, — и вы сами не узнаете своей Крутогорки. Вместо соломы железом перекроете все избы. Не в холст, не в ситец, а в шелк и шерсть будут одеваться люди. Здесь, на площади, школу каменную в два этажа поставим, чтобы все ребята учиться могли не хуже, чем в городе. Дайте только срок Советской власти со всеми врагами разделаться да от всех войн оправиться…
Иван и раньше бывал на сельских сходах. Шумливые это были сборища. Вопросы решались не столько голосованием, сколько криком: кто перекричит, того и верх. На этот раз мужики стояли молча. Решался вопрос о самом больном — о хлебе. Знали, криком тут не возьмешь: отрядников два десятка, и у каждого — в руках винтовка. Сила! Опять же многих за живое взяла горячая речь Стрельцова. Получается правильно: землю у монастыря отняла и отдала мужику Советская власть. Ленин декрет подписал. И, как видно, накрепко подписал: эти же винтовки в руках отрядников не дадут у мужика землю обратно отобрать. Только и открыто поддержать отрядников не с руки: эти перед глазами с винтовками да гранатами, а позади в мужицкий затылок смотрят бандитские обрезы. Болтают, у Русайкина и пулемет есть. Конечное дело, Русайкин бандит — трудовому мужику с ним не по пути, а только и у него сила. Вот тут и смотри. Видно, надежнее помалкивать до поры до времени.
Молчали. Только похрустывал снег под лаптями.
Не раз Ивану доводилось и городских ораторов слушать, но как-то слова, их проходили мимо, не затрагивали. Интереснее было, как говорит городской, а не что говорит. Но сейчас было по-другому. Стрельцов говорил горячо, убедительно, слова согревали душевным жаром, и они волновали Ивана, доходили до сердца, будили в нем ответный жар.
Пришло время, когда он, Иван Бойцов, должен определить свое место в этом мире.
С кем он?