Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вывернутая перчатка - Милорад Павич на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

проспект Югославской Народной Армии, №3/VI, суббота, около 8 вечера.

Сначала я удивился, не понимая, как запись оказалась у меня на руке, ведь не могла же она попасть сюда из сна. Но тут мое внимание отвлекло другое. Я откуда-то знал этот адрес.

– Проспект Югославской Народной Армии, номер 3, – повторял я, думая о том, кто же из моих знакомых мог там жить. Напрасно я складывал пальцы кукишем, держа руки в карманах, и ломал голову, в конце концов я решил в назначенное время пойти по указанному адресу, хотя так и не вспомнил, кому он принадлежит.

«Иногда и вина надо послушаться, не зря оно что-то шепчет», – думал я по дороге. Я позвонил в квартиру на седьмом этаже, как того требовала запись на моей ладони, и услышал шаги и звон стаканов за дверью. Еще до того как мне открыли, до меня донесся запах кофе, сваренного на водке. На пороге показался Слободан Ракитич, и я вспомнил, что он тут живет. Его борода была настолько густой, что он втыкал в нее ручку, да так и носил. Те, кто были внутри, узнали меня прежде, чем я их.

– Опаздываешь больше чем на час! – крикнул кто-то из комнаты, и по голосу я понял, что это Стеван Раичкович. В столовой и в соседней с ней комнате расположилась компания из семи-восьми человек. Я увидел среди них Бору Радовича, который по запаху Дуная может сказать, который час, и какого-то мужчину с сумкой, набитой плоскими строительными карандашами, я предположил, что это архитектор по прозвищу Петя Иисус. Самым старшим в компании был человек по имени Алексий Чурла, остальным он годился в отцы, и его уши уже припорошила седина. Он был бледен, но умел так дунуть себе в нос, что цвет его лица менялся. Рассказывали, что однажды, когда он был молодым, на него напал бык. Чурла бросил в бегущего быка камень и отбил ему рог. В углу под лампой, сделанной из перевернутых бокалов для вина, сидела молодая женщина, а рядом с ней мой знакомец из «Под тенью лип». Белки его глаз блестели, как белок вареного яйца, в зубах он держал наперсток, а женщина прямо на нем пришивала пуговицу на его рубашке. Позже она объяснила мне, что всегда «хорошо» взять в рот металлический предмет, если во время починки не сняли рубашку. Я спросил ее, кому это она пришивала пуговицу, и она ответила, что не знает, но что, очевидно, человек этот непростой – «тарелка с двойным дном». Тот в это время ел банан вместе с кожурой.

Нам подали кофе, сваренный на водке, и за столом началась беседа.

– Вы замечали, что время имеет свою левую и правую стороны, – говорил человек из «Под тенью лип», – иногда за несколько дней не вытечет столько времени, сколько может вытечь за один день: диаметр трубы, через которую время течет, время от времени ненормально увеличивается, оттого мы и теряем время, а вовсе не потому, что оно капает день и ночь. Библейский потоп в действительности был извержением огромного количества времени, а не воды, и верх Арарата виднелся из времени, а не из моря, и Ноев ковчег спас уцелевших после непрерывного дождя часов, а не после наводнения. В какой-то один-единственный солнечный полдень, на который мы смотрим из затененной комнаты и который похож на другие такие же полдни, в какой-то один-единственный час этот прохудившийся мир вдруг начинает сквозь все свои дыры пропускать время, поэтому неудивительно, что его остается так мало. Речь идет о времени, которое передается по наследству, о неиндивидуальном времени. Иногда бывает наоборот: в июле, в период подъема уровня воды, люди начинают чувствовать себя странно, их уши засасывают волосы и зализывают их, как языком, а время меняет направление и течет налево, а не направо, время меняет пол. Но ведь сразу на двух разных местах дом не строят. Благодаря этим редким мгновениям мы знаем, что иногда диаметр трубы времени сужается, минуты длятся дольше, кровь наших часовых механизмов течет медленно, сдавленно и вам нужна лупа, а не стекло на часах. Повышается давление в артериях вечности, беспощадно сжатое время бушует в своих границах. Из-за этого случаются инфаркты часовых механизмов. Очевидно, распределение времени больше не происходит по справедливости, и пришла пора систематизировать и более равномерно распределить его, чтобы избежать опасности образования тромбов… Если бы дело обстояло иначе, равносильным злом было бы убить годовалую черепаху, лишив ее оставшихся ста девяносто девяти лет жизни, и умертвить сто девяносто девять перепелок, каждая из которых живет один год…

Слушая вполуха этот разговор, я вспомнил, что про Ракитича говорили, будто он дома не держит календаря, а просто каждый день вырывает по одной странице из своей Библии, и повернулся к его книжной полке. Когда хозяин дома подошел ко мне, я спросил его, кто тот человек, который рассказывает о времени. Человек из ресторана «Под тенью лип».

– Это Миша Павич, – услышал я ответ и наконец-то соединил имя и облик. Имя не подходило владельцу так же, как ему не подходила одежда, которую он носил, и я подумал:

«Если человек такой, каким ему и полагается быть, портной легко снимет с него мерку, а пекарь ему точно отвесит хлеба на своих весах, но если кто не такой, как все, ничего ему ровно не отмеришь…»

В это время стали сдавать карты.

Сразу было видно, что продолжается игра, начатая еще до кофе. Ставки в игре были необычными. Игроки не клали перед собой денег. Играли на стихи, так же как в свое время, году, должно быть, в 1952-м, делали мы, студенты, с тем что выигравший получал право опубликовать «заработанное» стихотворение под своим именем и забрать себе гонорар. Мне было нечего ставить, потому что я не из тех, кто сочиняет стихи, и поначалу я только наблюдал за игрой. Каждый выкладывал на стол свою ставку, и ей давалась публичная оценка. Надо было, чтобы текст нигде ранее не публиковался и чтобы каждый из участников игры мог его прочитать, и, если все сходились во мнении, что его можно обратить в деньги, ставка принималась, словно это была ценная бумага. Когда мы играли в такой покер в студенческие годы, у нас бытовало поверье, что тот, кому достается чужое сочинение, получает и частичку судьбы автора этого сочинения. Таким образом, этот вид покера был опасен и для того, кто выигрывал.

Человек, о котором я предположил, что это Петя Иисус, оказался в том же положении, что и я, – у него не было стихов. Но он открыл свою сумку с чертежными принадлежностями, в мгновение ока с помощью специальной линейки и счетной машинки сделал чертеж какого-то сооруже-ния и предложил его нам в качестве «ценной бумаги».

– Ставлю поющий фонтан, – сказал он, бросая на стол свой чертеж. На нем изображалось странное сооружение из камня, напоминающее фонтан, сделанный так, что вода, падая капля за каплей в каменные чаши различной величины, исполняла заранее заданную мелодию. Через определенное время все чаши переполнялись, и песня воды начиналась снова.

Слободан Ракитич вынул из выдвижного ящика написанное от руки стихотворение, а Стеван Раичкович положил на стол лист бумаги с такими словами:

Яблоко вниз летит. Зря ищешь его в траве. Оно в твоей голове: С другими вещами лежит…

Миша Павич бросил на стол один из своих рассказов, а Бора Радович сказал, что в случае проигрыша может открыть рыбацкую тайну, потому что никакого стихотворения у него с собой нет. Вокруг этого начался спор, но Раичкович заявил:

– Не следует недооценивать тайну, лучше недооценивать ухо, которое ее принимает. Ухо, по определению, глупо и пусто. Например, посвященные знают, что краски на фресках соответствуют музыкальным интервалам. И даже те, кто не знают нотной грамоты, могут, глядя на фрески, петь. Читают по краскам, как по нотам, и поют. А одна рыбацкая тайна двух стихотворений стоит…

Таким образом, ставка Радовича была принята. Алексий Чурла выложил новую главу из своей книги, и игра началась. Стол окружал полумрак, все казались лет на десять старше, чем были на самом деле, ведь будущее приходит из ночи, а не из дня, а предсказывают сны, а не явь. Ракитич сдавал карты с таким видом, будто ему больно смотреть на то, что он делает. Боре Радовичу, сидевшему слева, выпали бубновая и червовая девятки, и он проиграл, потому что Стеван Раичкович получил бубнового туза с десяткой треф. Стеван сложил карты и потребовал от Боры Радовича рыбацкую тайну.

– На рыбалке, – заговорил Радович, – наживка не имеет никакого значения. Надо укусить себя за палец и намазать наживку собственной кровью. Или еще проще – покусать крючок. Рыба бросится на кровь и, одурев от ее запаха, не заметит ни обмана, ни крючка…

Стеван пробурчал: «Принимается» – и снова сдал карты. Вскоре он проиграл свое стихотворение, и бумага со стихами перешла к Ракитичу. Ракитич собирался было вернуть стихотворение Стевану, но тот, усмехнувшись, сказал:

– В чем дело? Недостаточно хорошо, чтобы ты поставил под ним свою подпись? Можешь его опубликовать под псевдонимом Стеван Раичкович!

Тогда Ракитич молча взял стихотворение и положил его поверх собственного, удвоив таким образом ставку, что было делом неслыханным. Теперь и я подошел к карточному столу и бросил на него текст, который только что написал, сидя за кухонным столом. Присутствующие его прочитали. Текст был следующий:

ЯЙЦА НА САЛЕ

На Балканской улице можно встретить двух прохожих, которые всегда в одно и то же время, незадолго до полуночи, когда глаза застилает мрак, спускаются вниз под горку до первого угла. Один из них заметно старше другого, движения у него быстрые, будто он присматривает за роем пчел. Седина в его волосах имеет очертание сердца и полумесяца. Он никогда не появляется первым. Когда он подходит, его уже ждет другой – молодой человек, необыкновенно бледный в ночной темноте. Одна рука его лежит на жилетном кармане, словно он хочет проверить, тикают ли там часы, ведь действительно на ощупь можно определить, идут ли часы в кармане жилетки. Этот второй, молодой человек, на вид несколько полный и вялый, идет так, будто взвалил на себя Дунай. Старший чуть поддерживает его и уважительно пропускает вперед, когда они проходят через толпу. На углу улицы они останавливаются перед одним подъездом. Так как улица резко спускается вниз, ступени перед входом с одной стороны совсем низкие, а с другой значительно возвышаются над идущим под горку тротуаром. То же самое и с цоколем на фасаде здания, который рядом с входом по высоте едва достигает колена, а за углом, из-за того, что дом расположен на склоне, поднимается до второго этажа. Эти два человека в здание не заходят, они влезают на выступ и друг за другом идут по нему вдоль дома. За углом выступ упирается в балкон. Старший поднимает засов, открывает незаметную дверку в кованой ограде, они забираются на балкон и оттуда попадают в находящуюся за ним комнату. Комната представляет собой просторное помещение, не имеющее дверей. В центре этой полупустой комнаты стоит холодильник. Холодильник тоже пуст, если не принимать во внимание огромное количество яиц, лежащих в ячейках на внутренней стороне его дверцы. Всюду валяется скорлупа других яиц, разбитых раньше. Нигде никаких признаков сала или другого жира. Однако старший, который, очевидно, является хозяином этого помещения, намеревается что-то подать гостю. Он предлагает ему стул и, пока тот сидит на нем, свесив руки до самого пола, начинает готовить ужин: раскладывает на столе приборы и хлеб, вынимает из кармана и нарезает помидор, ставит сковородку на плиту и включает под ней электричество. Берет из холодильника два яйца и обращается к гостю. Вопрос его звучит так:

– Вы готовы? – или что-то в этом роде. Глаза гостя в этот момент напоминают птичьи яйца всмятку, а бледность его лица растекается все дальше за уши. Старший приближается к нему, расстегивает на нем пиджак и жилетку, и на том месте, где его гость все время держал руку, вместо часов обнаруживается прореха на рубашке, а под ней, на животе, небольшой надрез, который пульсирует, как тикающие часы. Надрез неглубокий, розоватый, похожий на не зарастающую рану, которую молодой человек носит на себе, как мост через реку Саву. Хозяин быстро ловким движением засовывает острие ножа в отверстие раны, а молодой человек не только не оказывает сопротивления, но, даже наоборот, старается и сам способствовать тому, чтобы операция прошла как можно скорее и с наименьшими нежелательными последствиями. Старший со всеми возможными предосторожностями аккуратно извлекает из живота своего посетителя небольшой кусочек сала, и, пока тот обрабатывает рану, сало уже шипит на сковороде, наполняя все помещение и запахом, и звуком. Хозяин проворно разбивает два яйца и жарит их на сале. Он следит за тем, чтобы блюдо не пригорело, вовремя снимает сковородку с огня, добавляет немного соли и ставит яичницу на сале перед гостем. Изможденность и бледность молодого человека в этот момент достигают своего предела; собрав последние силы, он опирается о стол, стараясь не упасть, а старший стоит в центре комнаты и не спуская глаз смотрит на младшего. Видя, что гость не решается приступить к еде, он предлагает добавить немного сала, если яйца недостаточно вкусны… Тогда младший хватает вилку, жадно откусывает кусок хлеба и начинает есть яичницу на сале. Его глаза смотрят куда-то сквозь деревянную столешницу, его волосы напоминают терновник. Его ресницы седеют одна за другой, а глаза становятся бесцветными.

– Молодой господин желает чего-нибудь еще? – спрашивает хозяин ужина, наливая пиво в стакан своего молчаливого гостя. И тут что-то просыпается в молодом человеке. Будто какой-то зверек пробегает по его спине, и пиджак от этого вздымается слева направо. Спина начинает болеть от того, что на одно мгновение перестает болеть. Молодой человек действительно начинает чего-то хотеть. Прямо перед ним лежит неосторожно оставленный нож. На мгновение у него возникает желание увидеть перед собой такую же пустую комнату, но только чтобы в ней было сало, много сала и не было бы яиц. Ни единого яйца. Он хочет взять этот нож и угостить старого господина, который годится ему в отцы, таким же образом, как и тот его, – яйцами на сале.

Но молодой человек не хватается за нож, молодой человек бездействует. Потому что знает: завтра, в это же время, он снова будет голоден. И должен же кто-то накормить его, такого убогого…

*

Такой текст оказался на столе среди карт под лампой из перевернутых бокалов. Но не все сразу согласились с тем, что его можно будет обратить в деньги.

– Ерунда! – сказал Миша Павич. – Ничего подобного на Балканской улице нет.

– История как будто специально придумана для того, чтобы ее проиграть или выиграть в карты, – заметил Алексий Чурла, а Ракитич бросил мой текст на стол.

– Не будем гадать по ступне, – заявил он, я сел за стол, и карты снова сдали. Мне выпала бубновая семерка, и я получил рассказ Миши Павича. Я забрал его и продолжил игру. Чурла пошел пиковым тузом и взял даму. Он выиграл мой текст, сложил его и положил к себе в карман, а это означало, что «Яйца на сале» выходят из игры.

– Не забирай! – стали кричать остальные. – Верни текст на стол, чем он тебе мешает?

Я усмехнулся, вспомнив наши студенческие байки, и сделал присутствующим предупреждение:

– Имейте в виду, участь того, кто ест собственное сало, достанется тому, кто выиграл! А кто проиграл, тот режет сало и кормит. Выигравший всегда в убытке.

Чурла странно посмотрел на меня и сказал, что уж его-то точно никому кормить не придется.

В это время Ракитич принес бутылку вина, открыл окно, запахи охладились и изменились. Мы все услышали, что сейчас зевнем, ведь зевота начинается за ухом. Счастье переменчиво, и Стеван Раичкович отыграл обратно свое стихотворение, а Чурла проиграл. Он не захотел отдавать главу своей новой книги и вместо этого вынул из кармана мой текст и бросил его на стол. Таким образом опус под названием «Яйца на сале» снова был пущен в оборот. Сдавали в последний раз. Выиграл Миша Павич.

– Теперь роль того, кто ест яйца с собственным салом, досталась вам, Павич, – сказал я ему со смехом и посмотрел на Чурлу, который, проиграв, получил роль того, кто режет животы и кормит. И тут я заметил, что седина у него на висках странным образом напоминает сердце и полумесяц.

Время створаживалось, мрак излечивался от света, выздоравливал, приобретал глубину, а мы, сонные, спускались вниз по лестнице. Мы шли есть пироги со шпинатом, которые пекут на Чубуре около полуночи.

– Не люблю шпинат, – заметил Чурла, – да будет он благословен, да уродится он и на дереве, и на камне, но только бы мне его этой ночью не пробовать, – сказал он и зашагал к центру города. И Миша Павич пошел вместе с ним, и, когда он прощался, я заметил, что он не может вспомнить моего имени. Он шел сутулый и бледный, будто взвалил на себя Дунай. Одна рука его лежала на кармане жилета, словно он хотел проверить, тикают ли там часы. Чурла взял его под руку и предупредительно пропустил вперед, чуть поддерживая на ходу…

«Неужели они и вправду идут на Балканскую улицу? – подумал я, и тут пробило без четверти двенадцать. – Впрочем, почему бы и нет, – решил я, – до Балканской улицы отсюда не так уж и далеко – три сорочьих перелета».

Тут я сунул руку в карман и нащупал там сложенные листы бумаги, которые выиграл в карты, – рассказ Миши Павича с правом публикации. Я вынул его и развернул. Первое предложение было:

«Берегись того, чье имя не можешь запомнить…»

ПРИНЦ ФЕРДИНАНД ЧИТАЕТ ПУШКИНА

1.

Когда после учения в Геттингене я вернулся в деревенское имение, мне сразу сказали, что наш ближайший сосед умер, что его похоронили на месте, которое крестят ветры, и что его наследник уже приехал сюда, чтобы осмотреть дом и доставшиеся ему владения. Не зная, как его зовут, все обращались к нему по имени покойного дяди, и я тоже с первого же дня взял такую манеру. Он привез с собой пиджак, изобиловавший модными в столице пуговицами, ресницы, цеплявшиеся за брови, и прекрасные кудри, которые уже снились всем окрестным барышням. Я слышал, что он занимается экономическими науками, избегает общества и садится на мотоцикл у заднего крыльца, как только кто-нибудь из соседей появляется перед главным входом в его дом. После Германии, где я изучал Канта, он не особенно интересовал меня. Однажды в жаркий день мы встретились с ним в поле, каждый мчался на своем мотоцикле, и, чтобы никому не пришлось глотать пыль, мы поехали рядом. Вышло так, что я, скорее приличия ради, чем из дружеских побуждений, пригласил его к себе на стаканчик чего-нибудь с долькой лимона. Я наблюдал, как он сидит напротив меня, как смеется над тем, что я говорю, и как от этого смеха прорастают во мне, словно трава, те мысли, которые я похоронил, когда они еще теплыми летали по воздуху.

Kutz und gut [2] – мне казалось, что где-то я его уже встречал – может, в Геттингене в трактире «Junkerschanke», может, еще где-нибудь. Во всяком случае после моих ежедневных встреч, прогулок и шахматных партий с Ольгой, которые обычно занимали мое время, было приятно отдохнуть, болтая со знакомым, ведь он – also – был внимательным слушателем. Время от времени я ездил к нему поужинать и выпить белого вина. Обычно мы сидели, курили трубки, угощали друг друга табаком (я курил свой, голландский, он – какой-то английский, высушенный с изюмом и малагой), разговаривали и смотрели, как дым наших трубок уплывает в камин, пылавший в унаследованном им доме, а он время от времени подкладывал в огонь поленья. Иногда мне казалось, что мы с ним просто убиваем время и просиживаем штаны. Покуривая трубку, я рассматривал книги на его полках и обнаружил экономические сочинения Адама Смита, старые календари, а на столике маленькую металлическую статуэтку Наполеона Бонапарта.

Однако, eines schonen Tages [3], я познакомил его с семьей Ольги, и он получил приглашение на день рождения ее сестры. В тот вечер мы пришли с опозданием, тут же очутились за столом, и на миг мое внимание от Ольги отвлекла ее сестра. Она сидела напротив нас удивительно бледная, охватив руками грудь так, словно обнимала двух ручных одноглазых зверьков, а вилку и нож кусала так, как будто кусает любовника, которого – я знал – у нее не было. В это время заиграли «An der schonen blauen Donau» [4] или что-то в этом роде, и я заметил, что Ольга и мой знакомый, прихлопывая в такт музыке, соприкасаются коленями под столом. Обнаружив, что я это увидел, сосед, вместо того чтобы отодвинуться, протянул Ольге под столом руку, потянул ее, и она, не моргнув глазом, пролезла под нашим ужином и пошла с ним танцевать. Потом они вместе ушли на веранду, и я видел, что Ольгина сестра, так же как и я, ничего не ест, но не из-за меня и не из-за сестры, а из-за него. И тогда я не выдержал. Как только они вернулись, я вскочил с места, покинул общество и вернулся домой. Спать я не мог. Я достал и осмотрел свой пистолет, прочистил ствол, зарядил его. Потом написал Ольге письмо, немного почитал Шиллера, и, когда перед рассветом меня охватил сон, я лег на спину в постель. Я уснул, но в армии я приучил себя спать на спине не более двадцати минут. Через двадцать минут я действительно проснулся, увидел, что светает, потому что ночь позеленела, оделся, взял пистолет и пошел к соседу. Я разбудил его стуком в дверь. Он вышел ко мне зевая. Я спросил, какое оружие у него есть. Он молча посмотрел на меня и вернулся в дом. Через некоторое время вышел с охотничьим ружьем своего дяди. Сказал, что сожалеет, но ничего другого нет. Он предоставил мне выбрать оружие, но я отказался. Тогда он предложил спуститься вниз к водяной мельнице, чтобы не напачкать в доме.

Мы спустились. Снег падал, как пепел. Я остался на берегу, а он перешел по мосту на другую сторону реки. Когда он остановился и повернулся ко мне, я зажмурил левый глаз и начал целиться. И тут он выстрелил. В тот момент, когда в меня попала пуля, я выронил пистолет и вспомнил, как его имя. Его звали Евгений Онегин.

2.

Река, в которую я упал, была холодной, она потащила меня, но я не утонул. Мне казалось, что, наоборот, вода лечит меня, мне казалось, что, плывя день и ночь вниз по течению с заложенными за голову руками, я попадаю во все новые и новые реки, но там, где меня наконец-то выбросило на берег, было дикое пустынное место, насколько хватало глаз простирались придунайские болота, и их бороздили отражения пролетающих облаков. Стаи цапель были похожи на движущийся по небу пятнистый ковер. Голод не позволял мне уснуть, но, когда мне удавалось найти что-нибудь съедобное, непреодолимый сон не давал мне доесть мою пищу. Из глины и тростника я построил себе шалаш и каждое утро ходил по колено в воде по Дунаю, пытаясь поймать рыбу. От голода я разговаривал сам с собой, а оказавшись там, где река текла быстро, переставал думать и мучился от головокружения, потому что у меня не было сил думать быстро, и в то же время я не мог оторвать взгляд от течения, которое тянуло за собой все, а значит, и мою мысль.

Однажды я поймал крошечную рыбку.

«So etwas!» [5] – подумал я и бросил ее назад в Дунай. Но она не хотела уплывать, а остановилась передо мной и стала слушать меня своими рыбьими ушами, в которых рыбы хранят души своих благодетелей.

– Wie heisst du? [6] – спросил я ее с берега.

– Гаврило, – ответила она из воды.

– Verstehst du Deutsch? [7] – удивился я, засмеялся, и собственный смех показался мне странным, потому что я очень давно его не слышал.

– Also, Gavrilo, wie Archangelus? [8]

– Да, – сказала рыба и предложила исполнить три моих желания.

– Kurz und gut, – сказал я ей тут же, – прежде всего вместо этой хибары я хочу em Haus. Дом, построенный на чистой воде и на вине, такой просторный, что в нем может заблудиться птица, и такой высокий, что в дверь может въехать конь с седоком на спине. Дом и сад со множеством фонтанов и деревьев. И наконец, так как я молод, мне нужна еще и жена, aber nicht zu jung [9]! He слишком молодая: такая, чтобы изнутри была старше, чем снаружи, чтобы у нее волосы были уложены на ушах, как два клубка змей, а груди были такой величины, чтобы можно было на каждую шапку надеть… И под конец, но на самом деле прежде всего – тебя на ужин. Но не смей являться такой маленькой и неказистой, сначала нагуляй жиру, чтобы было во что вонзить зубы! – So bitte? [10] – закончил я, рыбка ударила хвостиком по Дунаю, и от этого на воде получилось что-то вроде дырки. Я плюнул в эту дырку и лег спать. От усталости я сразу уснул и во сне, как все спящие, потерял слух, волосы, разум и память.

Меня разбудила постель, которая вздрагивала от ударов моего сердца. Через высокое окно было видно голубое небо, посыпанное птицами, как пряностями. Я лежал на мягкой кушетке гнедого цвета. Снаружи доносился резкий голос больших ножниц для стрижки растений, который повторял одно и то же слово, откусывая очередной кусок. Передо мной был стол на колесиках, а на нем благоухала рыба, фаршированная птичьей печенкой, над рыбой поднимался пар, и я наконец утолил голод. Я смаковал вино, так же как бесчисленные зеркала в залах смаковали мое движущееся отражение. На мне был синий сюртук с аксельбантами, которые приплясывали под звон моих шпор. Я взял треуголку с перьями и через открытые двери галереи вышел на дневной свет, который как раз сейчас двигался к лесу на другом берегу реки. С ночной стороны простирался парк, где множество зеленых аллей вело к холму, на котором возвышалась ротонда. Я обвел все глазами и понял, что меня окружают прекрасные владения с охотничьими угодьями и что этот дворец и все вокруг принадлежит теперь мне.

Е. М. Kronfeld, К. Kobald и другие историки архитектуры, занимавшиеся этим вопросом и описавшие его в научной литературе, а также К. Hilscher и A. Eigner единодушно считают, что дворец построен на том месте, где рядом с водопоем на Дунае когда-то стоял охотничий домик. Строительство началось по проекту J. В. Fischer'a von Erlach'a, но, когда он умер, его чертежи были похоронены вместе с ним, причем отнюдь не случайно. Не зная, как выйти из затруднительного положения, строительство доверили N. Таcassi, который и достроил здание между 1744 и 1750 годами. К высокой центральной части здания он с двух сторон пристроил два низких крыла, расположив там в западной части дворцовый театр и 1441 комнату. И вот целая армия мебельщиков и обивщиков, часовщиков и музыкантов хлынула в 44 комнаты на втором этаже, чтобы украсить их шелковыми обоями, блестевшими так, будто их лизали улитки, фарфоровыми стенными панно, разрисованными голубыми цветами и птицами на китайский манер, чтобы застелить их коврами и снабдить каминами, на которые поставили целый полк уланов из майолики и соответствующее им количество дам в юбках с кринолинами. С высоких потолков свисали люстры, их свет падал на украшенные интарсией и тисненой кожей стены, а играющие и говорящие часы были расставлены таким образом, что перекликались друг с другом из разных комнат. Зал миллионов был увешан миниатюрами из персидских рукописей XIV и XV веков, а в малом и большом зеркальных залах стояли такие подсвечники, что казалось, свечи сами собой уплывают ввысь, напоминая поросший елями остроконечный остров. Их свет отражался в бесчисленных зеркалах и растворял мрак. Перед дворцом на два километра тянулся парк, окружавший так называемый Прекрасный источник с фонтаном Нептуна и скрытыми в листве статуями. На холме над парком возвышался бельведер, построенный в 1775 году по проекту F. von Hochenberg'a, а в куще деревьев недалеко от дворца располагалась просторная конюшня, где не только размещались кони, но и хранились господские кареты и сани с бубенцами, которые могли вызванивать государственный гимн. Сейчас все это окутывал поднимавшийся с Дуная легкий туман, а я, в длинном сюртуке с разрезом и драгоценными пуговицами на рукавах, медленно спускался с галереи в парк. Я гулял, пока не увидел, что заблудился. День утекал вместе с облаками и водой, а я все не мог понять, где сейчас нахожусь, пока не заметил на небольшом каменном столбике знак Весов. Этот знак подсказал мне, что парк представляет собой огромную карту времен года, лабиринт двенадцати месяцев, следующих друг за другом, и что просто надо найти, в каком дне и месяце ты сейчас находишься, и оттуда двинуться к окончанию года. Год начинался от крыла лестницы, ведущей из дворца в парк, а заканчивался другим крылом той же лестницы. Я, по правде говоря, знал, какой сейчас год (когда я заснул на болоте, тек 1914-й), но не представлял себе, какой день и месяц. И как раз когда я сел отдохнуть на скамейку, вдали послышался женский голос, зовущий кого-то по имени. Имя было Фердинанд, и я понял, что оно принадлежит мне. Тут на тропинке появилась женщина в длинном кружевном платье и с зонтом от солнца, имевшим острый, как каблуки ее туфель, конец. Она шла ко мне быстрым шагом, и я заметил, что у нее высокая грудь, а волосы свиты на ушах, как два клубка змей. Я поднялся ей навстречу и воспользовался стеклышком на золотой ручке, которое поднес к глазам.

– София! – воскликнул я радостно, удивляясь про себя тому, что откуда-то знаю ее имя. Желая обнять ее, я выпустил из рук стеклышко, но оно не упало, а повисло на шелковом шнурке. Однако София хотела сказать что-то важное.

– Мой дорогой принц, – обратилась ко мне молодая женщина, – я едва нашла вас! Мы можем опоздать. До Сараева 28 часов езды…

*

P. S.

Что случилось с принцессой Софией и принцем Фердинандом через 28 часов в Сараеве, общеизвестно. Так что конец рассказа принадлежит истории и может быть найден в любой энциклопедии в статье «Сараевское покушение». Участник освободительного движения одной оккупированной Австро-Венгрией балканской страны – Гаврило Принцип – 28 июня 1914 года, в день святого Вида, убил австро-венгерского престолонаследника эрцгерцога Фердинанда и его супругу принцессу Софию во время торжеств, посвященных окончанию маневров австрийских войск, на которых принц присутствовал в качестве верховного инспектора вооруженных сил Австро-Венгерской империи в Боснии. Известно, что после этого убийства Австро-Венгрия объявила войну Королевству Сербии, что, в свою очередь, привело к Первой мировой войне (1914 – 1918).

ВОПРОСЫ ОСОБОГО ВИДА

Шел 1987 год, в то лето жара проникала даже в рот, полуденный зной, не теряя силы, становился вечерним, мы были на приеме в саду французского посольства в Белграде, находившегося в двух шагах от улицы Косанчичев Венац, где раньше была Национальная библиотека Сербии, впоследствии сгоревшая. Разморенные шампанским и жарким днем, мы потихоньку расходились по домам, и, пока небольшими группами спускались по лестнице, Эуген пригласил некоторых из нас на кофе с пирожными к себе в новую квартиру, куда он только что переехал. Итак, впереди шел Эуген с группой гостей, с ними наша будущая хозяйка и остальные женщины, а Тишма и я оказались чуть позади. Мы давно с ним не виделись, он приехал на прием на машине из Нови Сада вместе с супругой, и теперь мы безостановочно болтали, защищаясь таким образом от жары снаружи и от алкоголя внутри нас. За разговором мы не заметили, как отстали, и, следуя за всеми остальными, свернув за угол, вдруг увидели, что на горизонте никого больше нет. Мы не знали, то ли они повернули в какую-то боковую улицу, то ли уже вошли в подъезд новой квартиры Эугена. Мы постыдились закричать и, таким образом, потеряли последнюю возможность присоединиться к остальным. Ни я, ни Тишма не знали, где теперь живет Эуген, и, следовательно, не могли знать, куда он увел и всю компанию, и наших жен. Мы бросились в какой-то подъезд и начали звать их, крича на всю лестницу. Тишина. Мы выскочили на улицу, забежали за угол – нигде никого. Еще несколько подобных попыток оказались напрасными. Тут мы поняли, что остались одни и что уже потратили большую часть отведенных нам жизнью улыбок, вздохов и чиханий. Ситуация была вовсе не такой безобидной, как казалось на первый взгляд. Посреди города, в котором я родился и потому знал его, как собственный карман, в нескольких шагах от Тишминой машины, ключи от которой остались у его жены, посреди Белграда, который и Тишма знал так же хорошо, как и я, мы потерялись. Положение оказалось настолько безвыходным, что мы просто не представляли себе, что нам делать. Эуген сказал нам, что на новой квартире у него тоже есть телефон, но этот номер еще не внесен в телефонные справочники, а у нас был записан лишь его старый, недействительный теперь номер. Тишма не мог ни сесть в свою машину, ни найти свою жену, а я не мог бросить Тишму в таком дурацком положении одного и не мог оставить свою жену, которая ушла вперед со всеми остальными, уверенная в том, что мы идем следом. И вот мы решили сделать следущее. Тишма сел на какой-то парапет или лестницу и остался ждать на улице на тот случай, если кто-то вернется за нами, а я побежал к ближайшему телефону, чтобы позвонить кому-нибудь, кто знает Эугена и может нам сообщить его новый адрес или телефон. Но и это оказалось не так просто. Ни из ресторана «Весна», ни из ресторана «У петуха» мне не удалось, не имея при себе записной книжки с номерами, дозвониться до какого-нибудь общего знакомого. После двух-трех попыток я вспомнил, что за Музеем прикладного искусства в многоэтажном доме живут наши приятели по фамилии Вараджанин; правда, в этой их новой квартире мы еще ни разу не были, но номер дома я знал. Я зашел в подъезд с намерением звонить с их телефона, пока не разрублю этот гордиев узел. Я поднимался пешком с этажа на этаж, но фамилии Вараджанин нигде не было видно. Одна дверь была совсем без таблички, внизу, у подъезда, я заметил имя покойного Алексы Челебоновича, но Вараджанина не было нигде. Я стал спускаться, думая о Тишме, который сидел в такую жару на ступеньках. И тут я решил позвонить в ту единственную дверь, на которой не было фамилии жильцов. Я позвонил, и ко мне вышла госпожа Челебонович, вдова Алексы, все еще носившая траур. Оказалось, это были двери их квартиры. Я растерялся, мне было ужасно неловко, а она чуть не заплакала, увидев меня, сразу, как старого знакомого, пригласила пройти в дом, предложила кофе, а я попытался объяснить ей, в каком безвыходном и смешном положении оказались мы с Тишмой, пробормотав что-то невразумительное и о Вараджанине. Поскольку я ничего не сказал о Эугене, она сначала принесла мне телефон и телефонный справочник, которые не могли мне помочь. Но когда я возобновил свои попытки дозвониться с нашим общим с Эугеном знакомым, она, поняв в чем дело, сказала, что у Алексы был записан новый номер Эугена, и дала мне его.

И тут словно пелена упала с моих глаз, все выяснилось легко и быстро, у меня в руках оказался и адрес, и телефон Эугенов, которые не знали, что и думать о нашем исчезновении; я пригласил госпожу Челебанович присоединиться к нашему обществу, что было еще одной бестактностью с моей стороны, и наконец побежал к Тишме. Я бежал по улице Косанчичев Венац и спрашивал себя: как же такое могло произойти с нами и что в самом деле с нами произошло? И тогда я вспомнил один разговор между мальчишками, происходивший сорок шесть лет тому назад.

*

Шестого апреля 1941 года от взрыва немецкой бомбы сгорела Национальная библиотека Сербии в Белграде. Вдыхая особенный неповторимый запах сгоревшего слова, несколько мальчишек сидели ранним вечером на каких-то ступеньках на улице Косончичев Венац. Было начало немецкой оккупации Белграда.

– Как воняют эти горелые книги, – сказал кто-то из нас.

– Как трупы, – добавил я, тогда еще не зная, что мой сербский народ окажется среди тех трех народов, которым Вторая мировая война принесет больше всего страданий. Так же как и их книгам.

– Они и есть трупы, – сказал Давид, который сидел рядом со мной и еще не знал, что его еврейский народ относится к трем народам, которым Вторая мировая война принесет больше всего страданий. Так же как и их книгам.

– Почему ты думаешь, что они трупы?

– Сгоревшая книга никогда снова не будет книгой. Никогда больше не оживет. Как и все, что сгорело.

– Значит, сгоревшая книга навсегда умерла?

– Это как посмотреть, – сказал Давид. – Знаешь, сколько будет дважды два?

– Четыре. А по-твоему что, не четыре? – спросил я.

– Это зависит от того, продаешь ты или покупаешь. Конечно, Книга Божья написана Божественными письменами, и эти письмена нельзя сжечь никаким огнем. Они сами писаны огнем по огню. Им, следовательно, нельзя причинить вред, но, если их сжечь, можно причинить вред читателю Книги.

– Значит, нам.

– Да. После каждого сожжения одна из находящихся где-то в книге эманации значения, одна из возможностей восприятия книги нашим сознанием стирается, и нам остается одной возможностью меньше. И это уже навсегда. Один из отрывков книги становится с этих пор навечно недоступным человеку. Тот отрывок, который сгорел последним. На этом месте человек, сам того не зная, летя взглядом по строчкам, на мгновение слепнет, пепел попадает ему в глаза и застилает слова. На таких фразах человеческая мысль попадает в заколдованный круг, начинает топтаться на месте, не знает, куда идти и что дальше делать. Оставаясь, как раньше, написанными и перепечатанными, эти строки, тысячи отрывков, становятся потерянными для нас, для человечества. Они там, но их больше никто никогда не увидит.

– Если это так, – вклинился я, – то возникает вопрос: это место потеряно для нас только в книге или также и в жизни? Если человек в жизни встретится как раз с той эманацией значения, с той частью нашего пути, с тем вопросом, который решался в книге и сгорел, будет ли он в таком случае крутиться в заколдованном круге и топтаться на месте? Бываем ли мы иногда и в действительности (если взять самые обычные и даже смешные и глупые ситуации) лишены части значения своего бытия и части своего пути? Застилает ли нам пепел глаза, когда жизнь загадывает нам загадки, и мы не видим выхода из положения, потому что кто-то сжег фразу с ответом на наш вопрос, находящуюся в книге, которую мы никогда не читали и которую, судя по всему, уже не сможем никогда прочитать? Так же как человек, лишившись руки или ноги, становится калекой, может ли он стать калекой, потому что кто-то сжег книгу и таким образом лишил его определенного стечения обстоятельств? Короче говоря, может ли какая-нибудь ночь любви быть заранее стерта из нашего сознания, потому что в какой-то книге сгорело описание такого момента жизни?

– Не знаю, – сказал Давид. – Но как ты сможешь познать в жизни вещь, которую не можешь больше найти в книге? Не знаю. А ты знаешь?

– Может быть, мертвые, которые прочитали это место, до того как книга сгорела, могут помочь живым выйти из заколдованного круга, в который те попали. Может быть, только мертвые знают ответы на эти наши вопросы особого вида.

ЛАБИРИНТ

– У нее всегда завтра; она вообще не женщина, она растение! – говорили мы часто о Ядне. – Трахни ее, и родит абрикос или две дыни-близняшки!

Ядна не сердилась и, даже наоборот, говорила нам:

– Лучше всего пить воду из той части реки, у которой нет названия.

Глаза у нее были широко расставленные и такие крупные, будто предназначались для другого лица. Она боялась умереть, если на нее упадет свет планет из созвездия Рака, и употребляла одеколон с запахом земляники. Она носила одну перчатку белую, а другую – черную, чулки без стопы и сандалии на босу ногу. Однажды она показала мне свое платье из сетки, брошенное на подушку, и сказала:

– Посмотри, кажется, что платье беременное. Платье предсказывает будущее.

Пальцы ее ног шелушились, как молодой картофель, она была рассеянна и часто возвращалась в комнату, где находилась раньше, чтобы вспомнить, что собиралась сделать, потому что человек каждый раз, переходя через порог, что-нибудь забывает. Она считала, что в согласных – истина, а в вокалах – тайна: согласные содержат значение, они числа языка, а гласные его красота.

– Ты должен взять меня в жены, я ни к кому не прихожу в сны, только к тебе, – сказала она мне в тот день, когда мы собирались уезжать. Она всегда знала, чего не хочет, и на этом основании выяснялось, чего она хочет, или, лучше сказать, просеяв через решето все, чего не хочет, она получала то, что она хочет сделать. В то лето она не хотела ехать к матери, поэтому решила навестить сводного брата. Так как она терпеть не могла железную дорогу, то решила поехать с нами на машине.

На ней была тонкая темно-красная юбка цвета ее губ, из которой там и тут выступали полукружия ее колен, как будто кипело варенье. На грудь она надела две фарфоровые чашки, соединенные кожаными шнурками, потому что не хотела надеть белую рубашку.

– Чем занимается твой сводный брат? – спросил я.

– Ест.

– Прекрасно. Что же он ест?

– Та половина, которой он мне не брат, ест другую половину, которой он мне брат…



Поделиться книгой:

На главную
Назад