Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Избранные сочинения - Генри Филдинг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Так вот, природа с самого начала предназначила нашему герою подняться на ту предельную высоту, достижения которой мы весьма желаем всем великим людям, так как это самый подобающий им конец, и, раз назначив, она уже ни в коем случае не дала бы отклонить себя от намеченной цели. Поэтому, едва увидев героя в воде, она тотчас же тихонько шепнула ему на ухо, чтобы он попробовал вернуться в лодку, и герой немедленно подчинился зову природы; а так как он был хорошим пловцом и на море был полный штиль, он исполнил это без труда.

Таким образом, думается нам, этот эпизод нашей истории, поначалу столь поразительный, получил вполне естественное объяснение, а наша повесть обошлась без Чуда, которое, хоть и часто встречается в жизнеописаниях, не заслуживает все же одобрения, — и вводить его никак не следует, кроме тех случаев, когда оно совершенно необходимо, чтобы помешать преждевременному окончанию рассказа. Засим мы выражаем надежду, что с нашего героя снимается всякое обвинение в отсутствии решительности, без которой его образ был бы лишен величия облика.

Глава XIII

Исход приключения с лодкой и конец второй книги

Остаток вечера, ночь и следующий день наш герой провел в таких условиях, что ему не позавидовала бы ни одна душа, одержимая какой угодно человеческой страстью, кроме честолюбия; честолюбец же, дай ему только насладиться далекой музыкой литавров славы, — и он пренебрежет всеми чувственными утехами и теми более возвышенными (но при том и более спокойными) радостями, которые дает философу-христианину чистая совесть.

Уайлд проводил время в размышлениях, то есть ругаясь, богохульствуя, а часом напевая и посвистывая. Наконец, когда холод и голод почти подавили его природную неукротимость, — а было это сильно за полночь, при непроглядной темноте, — ему вдали померещился свет, который он принял бы за звезду, не будь небо обложено сплошь облаками. Свет, однако, казалось, не приближался или приближался в такой незаметной степени, что давал лишь слабое утешение, и, наконец, покинул его вовсе. Тогда он вернулся к размышлениям в прежнем роде и так протянул до рассвета, когда, к своей несказанной радости, увидел парус на недалеком расстоянии и, по счастью, направлявшийся как будто к нему. Сам он тоже был вскоре замечен с судна, и не потребовалось никаких сигналов, чтобы дать знать о бедствии; а так как было почти совсем тихо и корабль лежал всего в пятистах ярдах от него, за ним спустили лодку и забрали его на борт.

Капитан оказался французом, а его судно шло из Норвегии с грузом леса и сильно пострадало в последней буре. Был он из тех людей, чьи действия диктуются общечеловеческими чувствами и в ком горести ближнего возбуждают сострадание, хотя бы тот принадлежал к народу, чей король поссорился с их собственным государем. Поэтому, пожалев Уайлда, который преподнес ему историю, способную растрогать такого глупца, капитан сказал, что по прибытии во Францию Уайлд, как ему и самому известно, останется там на положении пленника, но что он, капитан, постарается устроить ему возможность выкупа, за что наш герой горячо его поблагодарил. Подвигались они, однако, очень медленно, так как в буре потеряли грот. И вот однажды, когда они находились в нескольких лигах от английского берега, Уайлд увидел вдали судно и, когда стал о нем расспрашивать, услыхал, что это, вероятно, английский рыболовный бот. А так как на море было совсем тихо, он предложил капитану снабдить его парой весел, — и тогда он догонит бот или по меньшей мере подойдет к нему достаточно близко, чтобы подать сигнал: он-де предпочитает любой риск верной судьбе французского пленника. Так как провизия (а особенно водка), на которую француз не скупился, подкрепила мужество Уайлда, он говорил до того убедительно, что капитан после долгих уговоров наконец согласился, и герою выдали весла, запас хлеба, свинины и бутылку водки. Тогда, простившись со своими спасителями, он снова пустился в море на своей лодчонке и стал грести так усердно, что вскоре попал в поле зрения рыболовов, которые тут же направились ему навстречу и подобрали его.

Очутившись благополучно на борту рыболовного бота, Уайлд тотчас начал просить, чтобы бот пошел со всею скоростью в Диль, так как корабль, который еще оставался в виду, был пострадавшим в буре французским торговым судном; он держит курс на Гавр-де-Грас и может быть легко перехвачен, если найдется корабль, готовый погнаться за ним. Так, с истинным благородством великого человека наш герой пренебрег долгом благодарности к врагу своего отечества и сделал все что мог для захвата своего благодетеля, которому обязан был и жизнью и свободой.

Рыболовы приняли его совет и вскоре прибыли в Диль, где, к большому огорчению Уайлда и, несомненно, читателя, не оказалось ни одного корабля, готового к отплытию.

Итак, наш герой снова очутился в безопасности на terra firma[167], но, к сожалению, вдали от того города, где изобретательные люди могут с легкостью удовлетворять все свои нужды без помощи денег, или, вернее сказать, с легкостью добывать деньги на удовлетворение своих нужд. Однако, так как для его талантов не существовало трудностей, он очень ловко сплел историю о том, что он-де купец, взятый в плен и ограбленный неприятелем, и что у него есть крупные средства в Лондоне. Это позволило ему не только всласть попировать с рыбаком в его доме, но и захватить путем займа (способ захвата, который, как мы упоминали выше, вполне им одобрялся) изрядную добычу, давшую ему возможность оплатить место в почтовой карете, которая с божьей помощью и подвезла его в положенный срок к одной из гостиниц столицы.

А теперь, читатель, поскольку ты можешь уже не волноваться за судьбу нашего великого человека, раз мы его благополучно доставили на главную арену его славы, — вернемся немного назад и посмотрим, как сложилась судьба мистера Хартфри, которого мы оставили в не очень-то приятном положении; но этим мы займемся в следующей книге.

КНИГА ТРЕТЬЯ

Глава I

Низкое и жалкое поведение мистера Хартфри и глупость его приказчика

Не надо думать, что Хартфри из-за своих несчастий не смыкал глаз. Напротив того, в первую ночь заключения он проспал несколько часов. Однако он, пожалуй, слишком дорого заплатил и за отдых, и за сладкий сон, сопровождавший его, — сон, представивший ему его маленькую семью в одной из тех нежных сцен, какие часто в ней происходили в дни счастья и процветания, когда они с женой беседовали о будущих судьбах своих дочерей — самом милом их сердцу предмете разговора. Приятность этого видения послужила только к тому, что узнику по пробуждении его теперешнее бедствие представилось еще страшнее — и еще мрачнее стали мысли, толпившиеся в его уме.

Прошло немало времени с того часа, когда он впервые поднялся с кровати, на которую как бросился, не раздеваясь, так и проспал до рассвета, и его стало удивлять долгое отсутствие миссис Хартфри; но так как ум человеческий обладает склонностью (быть может, мудрою) утешаться, строя самые обольстительные выводы из всех неожиданностей, то и узник наш стал думать, что чем дольше не приходит жена, тем верней надежда на освобождение. Наконец нетерпение все-таки взяло верх, и он уже собрался отправить к себе домой посыльного, когда его пришел проведать молодой приказчик из его магазина и на его расспросы сообщил ему, что миссис Хартфри несколько часов тому назад уехала в сопровождении мистера Уайлда и увезла с собой из магазина весь самый ценный товар; и она, добавил приказчик, ясно ему объяснила, что направляется в Голландию, получив на этот счет от мужа точные указания.

Некоторые мудрецы, изучавшие анатомию человеческой души более пристально, чем наши молодые врачи анатомию тела, отмечают, что сильная неожиданность оказывает иное воздействие, чем то, какое на хорошую хозяйку производит беспорядок, замеченный ею в кухне, — беспорядок, который она в этих случаях обычно спешит распространить не только на весь свой дом, но и на всю округу. Но большие бедствия, а в особенности бедствия внезапные, ведут не к пробуждению всех способностей, а к их приглушению и подавлению; этому соответствует и рассказ Геродота о Крезе, лидийском царе, который горько плакал, глядя, как уводят в плен его слуг и царедворцев, но, увидев в том же положении свою жену и детей, застыл недвижимо, точно одурев; так и бедный Хартфри, слушая рассказ своего приказчика, стоял не шевелясь, и только краска совсем отлила от его лица.

Приказчик, нимало не усомнившийся в правдивости своей хозяйки, увидав теперь столь явное удивление своего хозяина, онемел, как и он, и несколько минут оба безмолвно, в изумлении и ужасе, глядели друг на друга. Наконец Хартфри воскликнул с тоской:

— Жена бросила меня в моих бедствиях!

— Боже упаси, сэр! — отозвался юноша.

— А что же сталось с моими бедными детьми? — спросил Хартфри.

— Они дома, сэр, — сказал приказчик.

— Слава богу! Их она тоже покинула! — воскликнул Хартфри. — Веди их сюда сию же минуту. Ступай, дорогой мой Джек, приведи сюда моих малюток — все, что осталось у меня теперь; лети, мальчик, если ты не надумал тоже покинуть меня в моих горестях.

Юноша ответил, что скорей умрет, чем замыслит такое, и, умоляя хозяина утешиться, подчинился его приказанию.

Как только он ушел, Хартфри в отчаянии бросился на кровать. Но когда он пришел в себя после первого смятения чувств, его взяло раздумье, и неверность жены показалась ему делом невозможным. Ему вспоминалась ее неизменная нежность в обращении с ним, и была минута, когда он устыдился, что так легко допустил дурные мысли о ней; и все же другие обстоятельства — то, что она не приходила так долго, а потом, не написав ему, не прислав даже весточки, уехала со всеми его ценностями и с Уйалдом, относительно которого у него и раньше возникали кое-какие подозрения, наконец, и это главное, ее ложная ссылка на его распоряжения — все это вместе перетягивало на весах и убеждало в ее измене.

Он все еще предавался этим волнениям, когда добрый юноша-приказчик, спешивший, как мог, привел к нему детей. Отец обнял их горячо и любовно и без конца целовал в губки. Старшая девочка бросилась к нему почти с таким же пылом, какой проявил он сам при виде ее, и вскричала:

— Ах, папа! Почему ты второй день не приходишь домой к бедной маме? Не думала я, что ты можешь оставить свою маленькую Нэнси на такое долгое время.

Тогда он спросил ее про мать и услышал, что утром она расцеловала их обеих и очень плакала о том, что его нет. И тут слезы хлынули потоком из глаз этого слабого, глупого человека, который не нашел в себе достаточно величия, чтобы преодолеть пошлый порыв нежности и человечности.

Потом он стал расспрашивать свою служанку, которая сама, по ее словам, ничего не знала и могла сообщить только одно: что хозяйка со слезами и поцелуями попрощалась утром с детьми и очень взволнованно препоручила их ее заботам; и она, служанка, обещала ей неизменно заботиться о них и будет верна своему слову, покуда дети на ее попечении. Хартфри горячо поблагодарил ее за это обещание и, потешившись нежностями, которых мы не станем описывать, передал детей на руки доброй женщине и отпустил ее.

Глава II

Монолог Хартфри, полный низменных и пошлых мыслей и лишенный всякого величия

Оставшись один, он посидел недолгое время молча и затем разразился следующим монологом:

«Что мне делать? Предаться унынию и отчаянию? Или бросить хулу в лицо всемогущему? Конечно, и то и другое равно недостойно разумного человека. В самом деле, что может быть бесполезнее и малодушнее, чем сетовать на судьбу, когда уже ничего не изменишь, или, пока еще есть надежда, оскорблять то высокое существо, которое лучше всех может поддержать ее в нашей душе? Но разве я волен в своих чувствах? Разве они настолько мне подчинены, что я могу договориться сам с собою, как долго мне горевать? Нет и нет! Наш разум, сколько бы мы ни обольщались, не имеет такой деспотической власти над нашим духом, чтобы он мог повелительным окриком мгновенно прогнать всю нашу печаль. Так что в нем толку? Либо он пустой звук, и мы обманываемся, думая, что есть у нас разум, либо он нам дан ради некоей цели и премудрый создатель предопределил ему некую роль. Однако какое же другое может быть у него назначение, как не взвешивать справедливо, какова цена той или иной вещи, и направлять нас к тому совершенству человеческой мудрости, при котором человек становится способен сообразовать свое суждение о каждом предмете с его действительным достоинством и не станет переоценивать или недооценивать ничего из того, на что надеется, чем наслаждается или что утрачивает? Разум не говорит нам бессмысленно: „Не радуйся!“ — или: „Не горюй!“ — это было бы так же тщетно и напрасно, как приказывать звонкому ручью остановить свой бег или ярому ветру не дуть. Он только не дает нам ребячески восторгаться, когда мы получаем игрушку, или плакать, когда мы ее лишаемся. Предположим теперь, что я утратил все утехи мира и навек потерял надежду на удовольствия и выгоды в будущем, — какое облегчение может доставить мне разум? Только одно: он покажет мне, что все свое счастье я полагал в игрушке; покажет, что к предмету своего желания умному человеку не стоит страстно стремиться, как не стоит оплакивать его потерю. Ибо есть игрушки, приспособленные ко всем возрастам, — от погремушек до тронов; и ценность их, пожалуй, одинакова для их различных обладателей: погремушка тешит слух младенца, и ничего большего лесть низкопоклонников не может дать государю. Государь так же далек от стремления вникнуть в источник и сущность своего удовольствия, как и младенец; а когда бы оба вникали, они должны были бы равно презирать его. И, конечно, если посмотреть на них разумно и сопоставить их, мы неизбежно заключим, что весь блеск и все утехи, которые так любят люди и которых они — наперекор всем опасностям и трудностям — домогаются путем насилия и подлости, стоят не больше любого из тех пустяков, что выставлены для продажи в игрушечном магазине. Я не раз подмечал, как моя дочурка жадными глазами разглядывала куклу на шарнирах. Я понимал ее муки, ее желание и, наконец, сдался — решил побаловать девочку. В первую минуту, когда она получила желанное, какою радостью заискрилось ее лицо! С каким восторгом она завладела куклой — и как мало удовольствия нашла в обладании! Сколько потребовалось труда, чтобы кукла действительно доставила забаву! Шей ей новые наряды: мишурные украшения, сперва так привлекавшие взор, уже не тешат. И, сколько ни старайся, не заставишь ее ни стоять, ни ходить — изволь заменять это все разговором. Дня не прошло, как кукла была брошена и забыта, и девочка, пренебрегши дорогой игрушкой, предпочла ей другие, менее ценные. Как в своих стремлениях каждый человек похож на этого ребенка! Сколько преодолеет он трудностей, пока добьется желанного. Какая суетность почти во всяком обладании — и какая пресыщенность там, где обладание кажется более прочным и реальным! В своих утехах большинство людей так же ребячливы и поверхностны, как моя дочурка: прикраса или безделица — вот за чем гонятся, чем тешатся всю жизнь, даже в самые зрелые годы, если только можно сказать о таких людях, что они достигли зрелости. Но глянем на людей более возвышенного, более утонченного склада ума: как быстро для них пустеет мир, как быстро в нем иссякают радости, достойные их стремлений! Как рано уходят они в одиночество и созерцание, в разведение плодовых деревьев и в уход за растениями, в утехи сельской жизни, где вместе со своими деревьями они наслаждаются воздухом и солнцем и прозябают чуть ли не с ними наравне. Но предположим (хотя бы и наперекор истине и мудрости), что есть в этих благах нечто более ценное и существенное, — разве самая неверность обладания ими не довольно обесценивает их? Как жалко владение, когда оно зависит от прихоти счастья, когда случай, мошенничество или грабеж так легко в любой день могут отнять их у нас — и часто с тем большей вероятностью, чем выше для нас его ценность! Не значит ли это привязаться сердцем к пузырю на воде или к очертаниям облаков? Какой безумец стал бы строить хороший дом или разбивать красивый сад на земле, которую так непрочно он закрепил за собой? Но опять-таки, пусть все это не столь бесспорно, — пусть Фортуна, владетельница поместья, сдает его нам в аренду пожизненно, — чего стоит такой договор? Допустим, что эти утехи даны нам неотторжимо, — зато как несомненно мы сами будем отторгнуты от них! Быть может, завтра или даже ранее; ибо, как говорит превосходный поэт:

Где будем завтра? Не на том ли свете? Для тысяч это так, и ни один В обратном не уверен.

Но если не осталось у меня надежды в этом мире, не могу ли я искать ее за его пределами? Те плодовитые писатели, которые затратили такой огромный труд на разрушение или ослабление доводов в пользу загробной жизни, бесспорно не настолько еще преуспели, чтобы отнять у нас надежду на нее. То действенное начало в человеке, которое так дерзновенно побуждает нас, не отступая ни перед какими трудностями, не щадя усилий, стремиться в этом мире к самым далеким и невероятным возможностям, конечно, всегда готово потешить нас заманчивым видением прекрасных замков, которые, даже если их и считать химерическими, все-таки нельзя не признать самыми пленительными для человеческих глаз; тогда как дорога к ним, если мы правильно судим, так нетерниста, так мало требует усилий от тех, кто ее изберет, что она справедливо зовется дорогою услад, а все ведущие к ней стези — стезями мира. Если догмы христианской веры так обоснованны, как представляется мне, то из одного лишь этого положения можно вывести довольно такого, что утешит и поддержит самого несчастного из людей в его горестях. Итак, мой разум как будто внушает мне, что если проповедники и распространители неверия правы, то те потери, которые смерть приносит добродетельному человеку, не стоят его сожалений; а если (что кажется мне несомненным) они не правы, то блага, которыми она дает им попользоваться, не стоят того, чтобы ими дорожить и упиваться.

Итак, о себе мне печалиться нечего — только лишь о детях!… Но ведь то самое существо, чьей благости и власти я вверяю собственное счастье, равным образом и может и захочет оградить также и счастье моих детей. И не важно, какое положение в жизни достанется им в удел и суждено ли им есть хлеб, заработанный своим трудом или же добытый в поте лица другими. Может быть, — если мы со всем вниманием рассмотрим этот вопрос и разрешим его с должной искренностью, — первый слаще. Труженик-селянин, возможно, счастливей своего лорда, потому что желаний у него меньше, а те, какие есть у него, осуществляются с большей надеждой и меньшей тревогой. Я приложу все старания, чтобы заложить основу для счастья моих детей; я не стану воспитывать их для жизни в условиях, не соответствующих их средствам, и в этом буду уповать на то существо, которое всякому, кто истинно верит в него, дает силу стать выше всех земных скорбей!»

В таком низменном духе рассуждал этот жалкий человек, пока не привел себя в то восторженное состояние, когда душа постепенно становится неуязвимой для всех человеческих обид; так что, когда мистер Снэп сообщил ему, что ордер на арест утвержден и теперь он должен отвести его в Ньюгет, он принял это сообщение, как Сократ принял весть о том, что корабли прибыли и пора готовиться к смерти.[168]

Глава III,

в которой наш герой идет дальше дорогой величия

Но не будем так долго задерживать внимание читателя на этих низких персонажах. Ему, конечно, так же не терпится, как публике в театре, чтобы вернулся на сцену главный герой; уступим же его желанию и проследим за действиями Великого Уайлда. В почтовой карете, которая везла мистера Уайлда из Дувра, случилось ехать одному молодому джентльмену, продавшему в Кенте поместье и направлявшемуся в Лондон получить с покупателя деньги. И была там одна красивая молодая особа, бросившая в Кентербери своих родителей и тоже ехавшая в столицу искать (как она объяснила попутчикам) свое счастье. Юный ветреник так сильно влюбился в эту девицу, что при всем народе сообщил ей о цели своей поездки и предложил изрядную сумму единовременно и приличное содержание, если она соизволит вернуться вместе с ним в деревню, где она будет жить тихо и мирно вдали от своей родни. Приняла ли она предложение или нет, мы не можем сказать с абсолютной достоверностью; но известно, что Уайлд, с той минуты как услыхал о деньгах, начал прикидывать в уме, какими средствами можно будет ими завладеть. Он пустился в разглагольствования о разных способах сохранно везти в дороге деньги и объяснил, что у него сейчас зашито в кафтане два банкнота, на сто фунтов каждый, которые, добавил он, «так надежно укрыты, что я почти наверняка огражден от опасности ограбления даже со стороны самого бывалого разбойника».

Молодой джентльмен, который не был потомком Соломона, а если и был, то не в большей мере унаследовал мудрость своего прародителя, чем другие потомки мудрецов, похвалил изобретательность Уайлда и, поблагодарив за совет, объявил, что непременно последует ему на обратном пути в деревню: он рассчитывал избавиться таким образом от расхода на почтовый перевод. Уайлду оставалось теперь только расспросить поточней о времени обратной поездки джентльмена, что он не преминул сделать, когда они расставались.

Приехав в Лондон, он наметил для своего предприятия двух молодцов, которых считал в своей шайке самыми решительными, и, пригласив одного из них — главного, или, как он считал, наиболее отчаянного (Уайлд никогда не делал своих сообщений двоим одновременно), — предложил ему ограбить и убить молодого джентльмена.

Мистер Мерибон (так звали джентльмена, намеченного им в исполнители)[169] с готовностью согласился на грабеж, но заколебался перед убийством. С грабежами, сказал он Уайлду, хорошенько взвесив и обдумав это дело, он отлично примирил свою совесть, — потому что, хотя тот благородный вид грабежа, который вершится на большой дороге, встречается из-за трусости людской не так уж часто, зато более низменные и мелкие разновидности его, именуемые иногда мошенничеством, но более известные под названием «законного грабежа», получили всеобщее распространение. Так что он не притязает на славу человека много более честного, чем все другие, но он ни в коем случае не согласен совершить убийство, которое есть «грех самой адской природы и так незамедлительно преследуется божьим судом, что никогда не проходит нераскрытым и безнаказанным».

С крайним презрением на лице Уайлд ответил так:

— Тебя я избрал из всей моей шайки для этого славного предприятия, а ты мне тут разводишь проповедь о мщении божьем за убийство? Выходит, с грабежом ты примирил свою совесть (хорошее слово!) именно потому, что это дело обычное. А в убийстве, значит, тебя отвращает новизна? Не воображаешь ли ты, что ружье, и пистолет, и шпаги, и нож — единственные орудия убийцы? Погляди вокруг, и ты увидишь, какое множество людей безвременно сводят в могилу разорение и отчаяние. Уж не говоря о тех многочтимых героях, которые, к своей бессмертной славе, вели на заклание целые народы, — что ты скажешь о преследовании судом со стороны частных лиц, о предательстве и клевете, которые на свой лад убивают человека, отравляя ему душу? Разве не великодушней, не добрее отправить человека на вечный покой, чем, отобрав у него все достояние или по злобе и коварству лишив его доброго имени, обречь на томительную смерть, а то и хуже — на томительную жизнь? Значит, убийство не такое уж редкое дело, как ты по слабости своей воображаешь, хотя — как ты это сказал про грабеж — его более благородная разновидность, зажатая в когтях закона, быть может, и необычна. Но из всех видов убийства этот наименее греховный для того, кто его творит, и наиболее предпочтительный для жертвы. Поверь мне, мальчик, жало ехидны не так зловредно, как язык клеветника, и золотая чешуя гремучей змеи не так ужасна, как мошна лихоимца. А потому не говори мне больше об угрызениях совести и без колебаний соглашайся на мое предложение, если ты не боишься, как женщина, запачкать кровью свою одежду или не страшишься, как дурак, быть повешенным в кандалах! Честное слово, уж лучше бы тебе прозябать честным человеком, чем стать мошенником наполовину. Не думай, что ты сможешь остаться в моей шайке, не отдавшись полностью под мою власть, — потому что не даст награды рука моя никому, кто привержен чему-либо или руководится чем-либо, помимо моей воли!

Так закончил Уайлд свою речь, которая не оказала на Мерибона желанного действия: он шел на ограбление, но не соглашался совершить убийство, на котором настаивал Уайлд (из опасения, как бы Мерибон, потребовав от джентльмена, чтобы тот позволил ему осмотреть его кафтан, не навлек подозрения на него самого). Мерибон был тут же занесен Уайлдом в черный список и вскоре затем был выдан и казнен, как человек, на которого его вожак не мог вполне положиться. Так, подобно многим другим преступникам, пал он жертвой не преступности своей, а совести.

Глава IV,

в которой впервые появляется необыкновенно многообещающий молодой герой; и о других великих делах

Наш герой обратился потом к другому молодцу из своей шайки, который тотчас принял его приказание и не только не поколебался перед единичным убийством, а еще спросил, не размозжить ли кстати черепа и прочим пассажирам кареты, почтарю и всем остальным. Но Уайлд со свойственной ему и ранее нами отмеченной умеренностью этого не разрешил и, дав ему точное описание обреченного и все необходимые инструкции, отпустил со строгим наказом по возможности не чинить вреда кому-либо еще.

Этот молодой человек, которому впредь предстоит играть довольно видную роль в нашей повести — роль Ахата при нашем Энее или, скорей, Гефестиона при нашем Александре, — именовался Файрблад. Он обладал всеми качествами второразрядного великого человека — иными словами, был вполне способен служить орудием истинному или перворазрядному великому человеку. Мы поэтому опишем его негативно (самый правильный способ, когда дело идет о такого рода величии) и ограничимся тем, что укажем нашему читателю, какие свойства в нем отсутствовали: назовем из них гуманность, скромность и страх — три качества, которых во всем его существе не было ни крупицы.

Оставим теперь этого юношу, которого в шайке считали самым многообещающим и которого Уайлд не раз объявлял чуть ли не самым красивым малым, какого ему доводилось видеть, — и того же мнения было о Файрбладе[170] большинство его знакомых. Все-таки мы его оставим на пороге известного нам предприятия и перенесем внимание на нашего героя, которого узрим шагающим большими шагами к вершине человеческой славы.

Уайлд, вернувшись в Лондон, немедленно явился с визитом к мисс Летиции Снэп, ибо он не был свободен от этой слабости, столь естественной в мужчине героического склада, — позволять женщине порабощать его; сказать по правде, это вернее было бы назвать рабством у собственного сластолюбия, потому что, если бы он мог его утолить, он бы нимало не потревожился о том, что сталось с маленьким деспотом, в великом уважении к которому он так распинался. Здесь ему сообщили, что мистера Хартфри отправили накануне в Ньюгет, так как поступил уже вторичный ордер на арест. При этом известии он несколько смутился, — но не в силу сострадания к несчастному мистеру Хартфри, к которому он питал такую закоренелую ненависть, точно сам претерпел от бывшего товарища те обиды, какие нанес ему. Следовательно, его смущение вызвано было другим. И действительно, Уайлда не устраивало место заключения мистера Хартфри, потому что оно должно было стать ареной его собственной грядущей славы и слишком часто пришлось бы ему видеть на ней человека, которому ему неприятно было бы смотреть в лицо — из ненависти, не из стыда.

Он раздумывал, как бы этому помешать, и разные способы приходили ему на ум. Сперва он помыслил, не убрать ли Хартфри с пути обыкновенным способом — то есть убийством, которое, как он не сомневался, Файрблад совершил бы с полной готовностью, ибо этот юноша при последнем их свидании клялся ему, что он — лопни его глаза! — не знает лучшего развлечения, как вышибать мозги из черепов. Но этот способ, помимо сопряженной с ним опасности, казался недостаточно ужасным, недостаточно жестоким для последнего зла, которое наш герой считал необходимым причинить Хартфри. И вот, поразмыслив еще немного, Уайлд в конце концов пришел к решению послать Хартфри на виселицу — и, если удастся, на ближайшей же судебной сессии.

Здесь я замечу: как ни часто наблюдалось, что люди склонны ненавидеть ими же обиженных и не любят прощать нанесенные ими самими обиды, — я не припомню, чтобы хоть раз я видел основание для этого странного на первый взгляд явления. А потому узнай, читатель, что мы обнаружили после долгого и строгого изучения: мы выяснили, что эта ненависть основана на чувстве страха и рождается из уверенности, что то лицо, которое мы сами с таким величием обидели, непременно постарается всеми доступными ему путями отомстить нам, воздать за нанесенную нами обиду. Убеждение это так прочно установилось в злых и великих умах (а тот, кто чинит обиды другому, редко бывает добрым и ничтожным), что никакая доброжелательность, ни даже благодеяние со стороны обиженного не могут его искоренить. Напротив того, во всех этих проявлениях доброты им чудится обман или намерение усыпить подозрения, чтобы потом, когда представится случай, тем вернее и жесточе нанести удар; и вот, в то время как добрый человек искренне забыл нанесенную ему обиду, злой обидчик бережет ее в памяти, живую и свежую.

Мы отнюдь не собираемся скрывать какие-либо открытия от читателя, так как наша повесть ставит себе целью не только развлекать его, но и поучать; поэтому мы здесь позволили себе несколько уклониться в сторону, чтобы вывести следующий краткий урок для того, кто прост и добродушен: хотя по-христиански ты обязан — и мы тебе так и советуем — прощать врага своего, все же никогда не доверяй человеку, который может заподозрить, что ты прознал о зле, причиненном тебе его стараниями.

Глава V

Все больше и больше величия, беспримерного как в истории, так и в романах

Чтобы провести в жизнь благородный и великий план, изобретенный высоким гением Уайлда, прежде всего необходимо было вновь завоевать доверие Хартфри. Но как ни было оно необходимо, дело это оказалось сопряженным с такими непреодолимыми трудностями, что даже наш герой отчаялся было в успехе. Он далеко превосходил всех людей на свете твердостью взора, но задуманное предприятие, по-видимому, требовало этого благородного свойства в такой большой дозе, в какой никогда не обладал им ни один смертный. В конце концов герой наш все же решил попытаться, и, думается мне, его успех даст нам основание утверждать, что слова, высказанные римским поэтом о труде, который будто бы все побеждает, окажутся куда справедливей, если их применить к бесстыдству.

Обдумав свой план, Уайлд пошел в Ньюгет и, решительно представ пред Хартфри, горячо его обнял и расцеловал; и только тогда, осудив себя сперва за опрометчивость, а потом посетовав на неудачный исход, он сообщил ему во всех подробностях, что, собственно, произошло; скрыл он только небольшой эпизод своего нападения на его жену, равно как и причину своих действий, которая, уверял он Хартфри, заключалась в желании сберечь его ценности в случае объявления банкротства.

Откровенная прямота этого заявления и невозмутимое выражение лица, с каким все это было изложено, и то, что Уайлда смущало, по-видимому, только опасение за друга; и возможность, что слова его правдивы, в соединении с дерзостью и видимым бескорыстием этого посещения; да еще к тому его щедрые предложения немедленных услуг в такое время, когда у него, казалось бы, не могло уже быть никаких своекорыстных побуждений; а больше всего его предложение помочь деньгами — последний и вернейший знак дружбы, — все это вместе обрушилось с такой силой на склонное к добру (говоря языком пошлой черни) сердце простака, что мгновенно пошатнуло, а вскоре и опрокинуло его решительное предубеждение против Уайлда, который, видя, что весы склоняются в его сторону, вовремя подбросил на их чашу сотню укоров самому себе за свое безрассудство и неуклюжее усердие в служении другу, так злополучно приведшее того к разорению; к этому Уайлд добавил столько же проклятий по адресу графа, которого он побожился преследовать своею местью по всей Европе, а под конец он обронил несколько зернышек утешения, заверив Хартфри, что жена его попала в самые благородные руки и что увезут ее не далее Дюнкерка, откуда ее нетрудно будет выкупить.

Хартфри и раньше только через силу мог допустить хотя бы малейшее подозрение в неверности жены, так что вероятность, пусть самая слабая, что жена ему не изменила, была несчастному дороже возвращения всех его ценностей. Он сразу отбросил все свое недоверие к обоим — и к ней и к другу, искренность которого (к успеху Уайлдовых замыслов) зависела в его глазах от тех же доказательств. Он обнял нашего героя, на чьем лице читались все признаки глубокого огорчения, и попросил его успокоиться; нас обязывают к благодарности, сказал он, не так поступки человека, как его намеренья, ибо делами людскими управляет либо случай, либо некая высшая сила; дружбу же заботит только направление наших замыслов; и если они не увенчаются успехом или приведут к последствиям, обратным их цели, это нисколько не умаляет заслугу доброго намерения, напротив того — должно еще дать право на сочувствие.

Вскоре, однако, любопытство толкнуло Хартфри на расспросы: он поинтересовался, как это Уайлду удалось вырваться из плена, в котором все еще томилась миссис Хартфри. Здесь герой наш тоже рассказал всю правду, умолчав лишь о том, почему так жестоко обошелся с ним французский капитан. Это он приписал совсем другой причине, а именно — желанию француза завладеть драгоценностями Хартфри. Уайлд всегда и во всем по возможности придерживался правды; это значило, как он говорил, обращать пушки неприятеля против него самого.

Так, благодаря изумительному поведению, поистине достойному хвалы, Уайлд успешно разрешил первую задачу и повел речь о злобе мирской, порицая, в частности, жесткосердных кредиторов, которые никогда не считаются с тяжелыми обстоятельствами и безжалостно сажают в тюрьму должника, чье тело закон с бессмысленной суровостью предает в их руки. Он добавил, что лично ему эта мера представляется чересчур тяжелым наказанием, равным тем, какие налагаются законом на самых больших преступников. По его мнению, сказал он, потерять свободу так же плохо, если не хуже, как лишиться жизни; у него давно решено: если когда-нибудь случай или несчастье подвергнет его заключению, то он поставит свою жизнь под величайший риск, лишь бы только вернуть себе свободу; при достаточной решимости это всегда достижимо; смешно же думать, что два-три человека могут держать взаперти две-три сотни людей, если, конечно, узники не дураки и не трусы, а тем более когда они не в цепях и не в кандалах. Он продолжал в том же духе и наконец, увидев, что Хартфри слушает с глубоким вниманием, рискнул предложить ему свои услуги для побега, устроить который, сказал он, будет нетрудно; он сам, Уайлд, создаст в тюрьме группу, а если и произойдут при совершении побега два-три убийства, то Хартфри не придется делить с другими ни ответственности за вину, ни опасности.

Есть одно злосчастное обстоятельство, которое встает поперек пути всем великим людям и разрушает их планы, а именно: чтобы провести свой замысел в жизнь, герой бывает вынужден, излагая его исполнителям, раскрывать перед ними склад своей души, и этот склад оказывается как раз таким, к какому иные писаки советуют людям относиться без доверия; и люди иной раз следуют этим советам. Поистине, немало неудобств возникает для великого человека из-за жалких этих щелкоперов, бесцеремонно публикующих в печати свои намеки и сигналы обществу. Многие великие и славные проекты из-за этого-то и проваливались, а потому желательно было бы во всех благоуправляемых государствах ограничить подобные вольности какими-либо спасительными законами и запретить всем писателям давать публике какие бы то ни было наставления, кроме тех, которые будут предварительно одобрены и разрешены вышеназванными великими людьми или же соответственными исполнителями и орудиями их воли; при такой мере публиковаться будет только то, что помогает успеху их благородных замыслов.

Совет Уайлда снова пробудил в Хартфри недоверие, и, взглянув на советчика с непостижимым презрением, он начал так:

— Есть одна вещь, потерю которой я оплакивал бы горше, чем потерю свободы, чем потерю жизни: это — чистая совесть, то благо, обладая которым человек никогда не будет предельно несчастлив, потому что самый горький в жизни напиток подслащивается ею настолько, что его все-таки можно пить, тогда как без нее. приятнейшие утехи быстро теряют всю свою сладость и самая жизнь становится безрадостна или даже мерзка. Разве уменьшите вы мои горести, отняв у меня то, что было в них моим единственным утешением и что я полагаю необходимым условием моего избавления от них? Я читал, что Сократ мог спасти свою жизнь и выйти из тюрьмы в открытую дверь, но отказался, не пожелав нарушить законы отечества. Моя добродетель, может быть, не была бы столь высока; но боже меня избави настолько прельститься соблазном свободы, чтобы ради нее пойти на страшное преступление — на убийство! А что до жалкой уловки свершения его чужими руками, то она пригодна для тех, кто стремится избежать только временного наказания, но не годится для меня, так как не снимет с меня вины пред ликом того существа, которое я больше всего боюсь оскорбить; нет, она лишь отягчит мою вину столь постыдной попыткой обмануть его и столь гнусным впутыванием других в свое преступление. Не давайте же мне больше такого рода советов, ибо величайшее утешение во всех моих горестях в том и состоит, что никакие враги не властны лишить меня совести, а я никогда не стану таким врагом самому себе, что нанесу ей ущерб.

Наш герой выслушал его с подобающим презрением, однако прямо ничего не сказал в ответ, а постарался по возможности замять свое предложение, что и совершил с поразительной ловкостью. Этот тонкий прием сделать вид, будто ничего не произошло, когда вы получили отпор при атаке на чужую совесть, следует назвать искусством отступления, в котором не только генерал, но и политик находит иногда прекрасный случай блеснуть незаурядным талантом в своей области.

Совершив такое удивительное отступление и заверив друга, что отнюдь не имел намерения обременить его совесть убийством, Уайлд все же сказал в заключение, что считает излишней щепетильностью с его стороны этот отказ от побега; потом, пообещав услужить ему всеми средствами, какие тот позволит применить, он с ним пока что распростился. Хартфри, побыв часок со своими детьми, отправился почивать и проспал до утра спокойно и безмятежно, меж тем как Уайлд, поступившись отдыхом, просидел всю ночь в раздумьях о том, как привести друга к неотвратимой гибели без его собственного содействия, на которое он теперь не мог надеяться. С плодами его раздумий мы познакомим своевременно читателя, а сейчас нам нужно рассказать ему о куда более важных делах.

Глава VI

Исход похождений Файрблада, и брачный контракт, переговоры о коем могли бы вестись одинаково и в Смитфилде и в Сент-Джеймсе

Файрблад возвратился, не выполнив задачи. Случилось, что джентльмен поехал обратно не той дорогой, как предполагал; так что все дело провалилось. Все же Файрблад ограбил карету, причем не удержался и разрядил в нее пистолет, поранив руку одному пассажиру. Захваченная добыча была не так велика — хоть и значительно больше, чем он показал Уайлду: из одиннадцати фунтов деньгами, двух серебряных часов и обручального кольца он предъявил только две гинеи и кольцо, поклявшись всеми клятвами, что больше не взял ничего. Однако, когда появилась публикация об ограблении и обещание награды за возврат кольца и часов, Файрбладу пришлось во всем сознаться и сообщить нашему герою, где он заложил часы, которые Уайлд, взяв за труды полную их стоимость, вручил законному владельцу.

Он не преминул по этому случаю отчитать молодого друга. Он сказал, что ему больно видеть в своей шайке человека, виновного в нарушении чести; что без чести плутовству конец; что плут, пока верен чести, может презирать все пороки в мире. «Тем не менее, — заключил он, — на этот раз я тебя прощаю, так как ты юноша, подающий большие надежды; и я надеюсь, что впредь никогда не уличу тебя в проступке по этой важной статье». К тому времени Уайлд навел в своей шайке строгий порядок: все в ней слушались и боялись его. Кроме того, он открыл контору, где каждый ограбленный, уплатив за свои вещи всего лишь их стоимость (или немного больше), мог получить их обратно. В этом был великий прок для лиц, лишившихся серебряной вещицы, доставшейся от покойной бабушки, или для того, кто особенно дорожил какими-нибудь часами, кольцом, набалдашником трости, табакеркой и т. п. и не продал бы их за цену в двадцать раз выше их стоимости, — потому ли, что владел ими слишком давно или слишком недавно, потому ли, что вещь принадлежала кому-то до него, или по другой столь же уважительной причине, придающей нередко безделушке большую цену, чем мог бы бесстыдно назначить за нее сам великий Мыльный Пузырь. Казалось, Уайлд был на столь верном пути к приобретению состояния, так процветал в глазах всех знакомых джентльменов, вроде стражников и привратника Ньюгета или мистера Снэпа и его товарищей по роду занятий, что в один прекрасный день оный мистер Снэп, отведя в сторону мистера Уайлда-старшего, вполне серьезно предложил ему то, о чем они частенько поговаривали в шутку: закрепить союз между их семьями, выдав дочь свою Тиши замуж за нашего героя. Старый джентльмен отнесся к предложению вполне благосклонно и пообещал сообщить о нем сыну.

В то утро, когда ему должны были передать эту новость, наш герой, и не мечтавший о счастье, которое уже само шло ему навстречу, призвал к себе Файрблада. Поведав юноше о своей пламенной страсти к девице и объяснив, какое доверие он ему оказывает, полагаясь на него и на его, Файрблада, честь, он вручил ему письмо к мисс Тиши. Мы приведем это письмо в нашей хронике, не только почитая его крайне любопытным, но и видя в нем высший образец той отрасли эпистолярного искусства, которая именуется «любовные письма», — образец, превосходящий все, что дает нам в этом роде академия учтивости. Призываем всех франтов нашего времени дать лучший в смысле содержания или орфографии.

«Божественное и многоублажаемое созданье! Я не сомневаюсь, что те бриллиантовые глаза, которые зажгли такое пламя в моем сердце, способны в то же время это видеть. Было бы вышшей самонадеенностью воображать, что вы неведаете о моей лупви. Нет, сударыня, я таржественно заявляю, что изо всех красавиц зимнова шара ниадна не спасобна так ослипить мои глаза, как вы. Без вас все дворцы и замки будут для меня пустыней, а с вами дебри и топи будут для меня прилесней нибесного рая. Вы мне, конечно, поверите, когда я поклянусь, что с вами фсякое место на земле для меня налично станет раем. Я уверен, что вы угадали мою пламеную страсть к вам, которую мне также невозможно скрыть, как невозможно вам или солнцу скрыть сеяние своей красоты. Увиряю вас, я не смыкаю глаз с тех пор как имел шчастье видеть вас в паследний раз; поэтому я надеюсь вы из састрадания акажете мне честь свидица с вами сиводня днем.

Остаюсь ублажающий вас, моя божественная, ваш самый страстный поклонник и раб

Джонатан Вайлд».

Если орфография этого письма не совсем отвечает правилам, пусть читатель соблаговолит вспомнить, что такого рода недостаток можно осуждать в существе низменном, педантического склада, но он не бросает тени на то величие, о котором наша повесть старается дать высокое и полное представление. Для сочинений этого рода грамотность правописания, как и познания в словесности, никогда не представлялись необходимым условием: были бы налицо высокие особы, способные измышлять и составлять благородные проекты и рубить и крошить множество людей, а уж за талантливыми и опытными личностями, достаточно грамотными, чтобы увековечить их славословием, дело не станет. С другой стороны, если будет отмечено, что стиль этого письма не очень точно соответствует речам нашего героя, приведенным в нашей хронике, то мы ответим так: достаточно, если в них историк верно придерживается сущности, хотя и украшает их слог узорами собственного красноречия, без чего едва ли мы найдем хоть одну превосходную речь у тех древних историков (особенно у Саллюстия), которые их увековечили в своих писаниях. Да и взять современных витий, — как ни славны они своей велеречивостью, едва ли их неподражаемые речи, публикуемые в ежемесячниках, вышли из уст разных Гургосов и прочих слово в слово такими, какими они приводятся там; не вернее ли предположить, что какой-нибудь красноречивый историк взял у них только суть и нарядил ее в цветы риторики, которой не так уж блещут иные из этих Гургосов.

Глава VII

Дела, предшествовавшие бракосочетанию мистера Джонатана Уайлда с целомудренной Летицией

Но вернемся к нашему рассказу. Получив это письмо и поручившись честью с добровольным добавлением страшнейших клятв, что верно исполнит свой посольский долг, Файрблад отправился к прекрасной. Петиции. Дама, вскрыв и прочитав письмо, напустила на себя пренебрежительный вид и сказала Файрбладу, что ей непонятно, чего ради мистер Уайлд беспокоит ее с такой назойливостью; она просит отнести письмо обратно; знай она наперед, сказала Летиция, от кого оно, — будь она проклята, если бы вскрыла конверт!

— Но на вас, молодой джентльмен, — добавила она, — я ничуть не сержусь. Мне скорее жалко, что такого красивого юношу посылают с подобными поручениями.

Эти слова она произнесла таким нежным тоном и сопроводила их таким шаловливым взглядом, что Файрблад, парень не промах, поймал ее руку и стал действовать дальше так ретиво, что тотчас же (будем подражать его действиям быстротой рассказа) совершил насилье над прелестной девой, — верней, совершил бы, если бы она этого не предотвратила, своевременно сдавшись сама.

Урвав, что мог, Файрблад вернулся к Уайлду и сообщил ему о происшедшем не больше того, что стал бы сообщать всякий разумный человек; в заключение он расхвалил красоту девицы, добавив, что и сам, если бы честь не запрещала, влюбился бы в нее; но черт его побери, если он не даст скорее растерзать себя бешеным лошадям, чем помыслит обидеть друга. Юноша так рьяно заверял в этом Уайлда, так крепко божился, что, не будь наш герой неколебимо убежден в неприступном целомудрии своей дамы, он, пожалуй, заподозрил бы, что Файрблад добился у нее успеха; но как бы там ни было, склонность друга к его невесте нисколько его не встревожила.

В таком положении находились любовные дела нашего героя, когда его отец пришел к нему с предложением мистера Снэпа. Читатель должен был бы очень мало смыслить в любви, да и во всем другом, если бы требовалось объяснять ему, какой прием встретило это предложение. Никогда слова «не виновен» не звучали слаще для слуха подсудимого, ни весть об отмене казни для приговоренного к повешению, чем прозвучало сообщение старого джентльмена для слуха нашего героя. Он уполномочил отца вести переговоры от его имени и жаждал лишь одного — быстроты.

Старики встретились, и Снэп, выведавший от мисс Тиши о пылкой влюбленности жениха, постарался извлечь из этого для себя наибольшую выгоду и хотел было не только отказать дочери в приданом, но еще и оттягать у нее то, чем она была обязана Щедрости своих родных, особенно серебряную чашку для лечебного вина емкостью в целую пинту — дар ее бабки. В этом, однако, сама девица позаботилась вовремя ему помешать. Старый же мистер Уайлд оказался недостаточно осторожен и не проник в замыслы Снэпа, так как все его внимание было поглощено его собственным намерением обмишурить (или, как выражаются другие, обмануть) оного Снэпа, показывая, будто назначает сына наследником всего своего имущества, тогда как в действительности он завещал ему только треть.

Пока старики улаживали таким образом свои дела, девица согласилась принимать мистера Уайлда и начала постепенно выказывать ему всю видимость нежности, насколько это позволяла ее прирожденная сдержанность, помноженная на еще большую искусственную сдержанность, привитую воспитанием. Наконец, когда между родителями все, по-видимому, было согласовано, контракт составлен и капитал девицы (на семнадцать фунтов и девятнадцать шиллингов наличными и вещами) выплачен, установили день бракосочетания, и свадьба соответственно была отпразднована.

Большая часть романов, да и комедий, заканчивается на этой ступени, так как романисты и поэты полагают, что достаточно сделали для своего героя, женив его; или, пожалуй, они этим дают понять, что остальная жизнь его должна представить собой скучное затишье счастья, правда сладостного для самого героя, но несколько пресного для повествования; да и вообще брак, я полагаю, следует бесспорно признать состоянием спокойного благополучия, допускающего так мало разнообразия, что он, как равнина Солсбери, предлагает только один пейзаж — пусть и приятный, но всегда неизменный.

Итак, все, казалось, обещало, что этот союз приведет к подобной счастливой гармонии благодаря, с одной стороны, высоким совершенствам молодой девицы, обладавшей, по общему мнению, всеми необходимыми качествами, чтобы сделать брак счастливым, а с другой стороны — поистине пламенной страсти мистера Уайлда. Но то ли природа и Фортуна предназначили его к выполнению великих замыслов и не хотели допустить, чтобы его незаурядные способности пропали втуне, утонув в объятиях жены; или же природа и Фортуна были тут ни при чем — не стану предопределять. Достоверно лишь одно: их брак не привел к тому состоянию ясного покоя, о каком упоминали мы выше, и больше походил на самое бурное море, чем на тихую заводь.

Не могу не привести здесь довольно остроумное соображение одного моего приятеля, который долгое время был близок с семьею Уайлдов. Он мне не раз говорил, что, ему кажется, причину неладов, возникших вскоре между Джонатаном и его супругой, нужно искать в большом числе кавалеров, которых она до свадьбы дарила благосклонностью; леди, говорит он (и это вполне правдоподобно), ждала, верно, от мужа всего, что получала раньше от нескольких, и, злясь, что один мужчина не так хорош, как десять, в гневе позволяла себе выходки, которые нам нелегко оправдать.

Этот же приятель доставил мне следующий диалог, по его уверению однажды подслушанный им и записанный verbatim[171]. Происходил он между молодоженами через две недели после свадьбы.

Глава VIII

Супружеский разговор, происходивший между Джонатаном Уайлдом, эсквайром, и его женой Петицией утром четырнадцатого дня после празднования их бракосочетания и закончившийся более мирно, чем это обычно бывает при такого рода дебатах

Джонатан. Дорогая моя, мне хотелось бы, чтобы сегодня ты подольше полежала в кровати.

Летиция. Право, не могу. Я пригласила на завтрак Джека Стронгбоу.

Джонатан. Не понимаю, почему Джек Стронгбоу вечно околачивается в моем доме. Знаешь, мне это не совсем приятно. Хоть я и не беру под сомнение твою добродетель, но это вредит твоей репутации в глазах моих соседей.

Летиция. Буду я еще волноваться из-за соседей! Если я у мужа не спрашиваю, с кем водить компанию, то и они мне не указ.

Джонатан. Хорошая жена не станет водить компанию с человеком, раз это неприятно ее мужу.

Петиция. Могли бы, сэр, подыскать себе хорошую жену, если вам это было нужно; я не стала бы возражать.

Джонатан. Я думал, что нашел ее в тебе.

Летиция. Ты думал? Премного обязана, что ты считаешь меня такою жалкой дурой! Но, надеюсь, я докажу тебе обратное. Вот как! Ты, должно быть, принимал меня за простоватую, безмозглую девчонку, которая понятия не имеет, что проделывают другие замужние женщины?

Джонатан. Не важно, за что я тебя принимал. Я тебя взял, чтобы делить с тобой счастье и горе!

Летиция. Да! Взял к тому же по собственному желанию. Потому что, уверяю тебя, мое желание было тут ни при чем. Сердце мое не было бы разбито, если бы мистер Уайлд нашел более удобным осчастливить другую женщину, ха-ха!

Джонатан. Надеюсь, сударыня, вы не воображаете, что это было не в моей власти или что я женился на вас по какой-либо необходимости?

Летиция. О нет, сэр; я не сомневаюсь, что дур на свете хватает. И вовсе я не собираюсь обвинять вас в том, что вам так уж необходима жена. Я думаю, вы вполне удовольствовались бы и холостым состоянием: мне не приходится жаловаться, что я вам уж слишком нужна; но этого, вы знаете, женщина не может заранее предугадать.

Джонатан. Мне невдомек, что ты мне ставишь в вину, потому что, думается мне, ты меньше всякой другой женщины вправе жаловаться на недостаточную любовь своего мужа.

Летиция. Значит, многие женщины слишком высоко ценят любовь своих мужей. Но я-то знаю, что такое настоящая любовь. (При этих словах она тряхнула головой и приняла многозначительный вид.)

Джонатан. Хорошо, сладость моя, я так тебя буду любить, что большего и желать невозможно.

Летиция. Прошу вас, мистер Уайлд, без этих грубых приемов и отвратительных слов! Да, я хочу, чтоб вы меня любили! Я просто не понимаю, какие вы мне приписываете мысли. У меня нет желаний, не подобающих добродетельной женщине. Их не было бы даже и тогда, когда бы я вышла замуж по любви. А тем более теперь, когда меня, надеюсь, никто не заподозрит в подобной вещи.



Поделиться книгой:

На главную
Назад