Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: В тени шелковицы - Иван Габай на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В тени шелковицы

ПРЕДИСЛОВИЕ

Иван Габай (род. в 1943 г.) относительно недавно, менее десяти лет назад, вошел в словацкую литературу. Но уже первые его рассказы, объединенные в сборнике «Люди с юга» (1972), привлекали читателей и критику общей атмосферой естественной правдивости, достоверности изображения, внутренней серьезностью авторской интонации, спокойной рассудительностью речи. Короткие рассказы часто не имели даже фабулы. В строгом смысле слова эти художественные зарисовки с натуры подчас нельзя было и назвать рассказами. Казалось, что из движущегося потока жизни автор просто зачерпывает наудачу, а потом внимательно и неторопливо изучает доставшуюся добычу. Правда, с самого начала за внешне беспорядочной мозаикой набросков угадывалась и некая обобщающая, глубинная идея: обнаженная и даже нарочитая фрагментарность побуждала размышлять о целом. Недаром эта небольшая первая книжка попала в поле зрения ведущих словацких критиков, которые в своих рецензиях приветствовали многообещающее литературное дарование молодого писателя.

И все-таки должно было пройти время. Должны были выйти из печати новые сборники рассказов — «В тени шелковицы» (1973), «Мария» (1976) и, наконец, томик избранного, тщательно составленного самим писателем — «Родственники с острова» (1978), чтобы со всей очевидностью прояснился общий замысел писателя: создать связную, исторически достоверную художественную летопись родного края, что расположен на юго-западе Словакии в Придунавье и известен теперь под названием Житный остров.

Советскому читателю мало что говорит, конечно, это чисто географическое понятие. А поскольку проза Ивана Габая буквально уходит своими корнями в плодородную почву дунайских равнин, необходимо хотя бы вкратце рассказать об этом своеобразном уголке земли на стыке сразу нескольких стран — Чехословакии, Венгрии, Австрии. Издавна она была заселена представителями самых разных народностей, веками люди пытались окультурить, приспособить для земледелия болотистые низины, регулярно заливаемые бешеными паводками Дуная и его притоков. После распада Австро-Венгрии эти земли, отошедшие к Чехословакии, на льготных условиях участками передавались переселенцам-колонистам чехам и словакам. Так наряду с сохранившимися венгерскими поселениями возникали села и хутора, нередко отдаленные один от другого, своего рода «семейные островки», каждый со своим особым укладом, а все вместе и составлявшие социально и этнически пеструю картину края. Упорным трудом людей, осушавших заболоченные низменности, разбивавших сады и огороды, земля из гиблой, пропащей постепенно превращалась в плодородную житницу страны. А затем, даже раньше, чем загрохотали орудия второй мировой войны, в жизнь обитателей Житного острова ворвался трагический ветер истории: после расчленения Гитлером Чехословацкой республики эта область отошла к хортистской Венгрии, правители которой немедленно начали устанавливать оккупационные порядки, раздувая национальную рознь. Жители чешской и словацкой национальности изгонялись из ставших родными мест; рушились человеческие судьбы и планы, покидались созданные «ценой каторжного труда и нещадного самоотречения» хозяйства, возведенные и обжитые усадьбы… Лишь через шесть долгих лет, после разгрома фашизма Советской Армией, уцелевшие в вихре войны люди стали возвращаться в свои разоренные гнезда, заново налаживать быт. А вскоре пришла коллективизация, началась социалистическая перестройка хозяйства, всего уклада жизни «островных» хуторян.

Иван Габай, юрист по профессии, — выходец из этих мест. Там в одной из деревенек прошло его детство, туда он наезжал на каникулы к деду. По собственному признанию писателя, с детства на него производили большое впечатление рассказы деда о пережитом в русском плену во время первой мировой войны, о жизни в Сибири у «хозяйки», к которой он попал в качестве «тягловой силы». Через всю дальнейшую жизнь дед пронес настолько добрые чувства к русским людям, что всех троих внуков нарек Иванами. Будущего писателя местный священник при рождении отказался крестить русским именем и записал в церковных метриках Яном. Но через два года, после освобождения, дед все-таки добился, чтобы и в метриках было восстановлено исконное имя — Иван. В нескольких рассказах Габая, представленных и в данной книге, возникает «русский мотив» в биографиях его персонажей…

Этот и некоторые другие автобиографические эпизоды, ниточки воспоминаний органически вплетаются в художественную ткань рассказов Габая. «На вагонах экспресса поблескивают таблички с названиями далеких городов. Дальние страны! От них веет ароматом Балкан, маслин, моря, античности. И если в крови у человека есть хоть капля романтики, ему трудно устоять, и всякий раз, когда такой поезд с шумом проносится мимо него, душа его трепещет, томится мечтой и злостью. Злостью оттого, что мечты остаются мечтами и поезда мчатся на юг без него…» Вместе с детством уходили в прошлое годы, когда экспрессы «с названиями далеких городов» мчались мимо «без него», но на смену мальчишеской тяге к романтике дальних стран и больших городов приходит иное стремление — вернуться в места детства. Вот уже десять лет, живя в столичном городе, в Братиславе, писатель постоянно возвращается в своих рассказах туда, в родные края, чтобы вновь и вновь послушать тишину равнин, от которой «ноет душа».

Именно такими словами открывается рассказ «В тени шелковицы», судя по всему, принципиально важный для писателя — ведь так он и назвал свою вторую книгу. А между тем как будто ничего особенного нет в этой миниатюре. Просто какими-то судьбами оказался рассказчик среди обезлюдевших после уборки урожая раздольных полей, присел под одинокой шелковицей «перекурить» и тут только заметил, что до него под деревом уже устроилась бог весть откуда взявшаяся слепая старуха цыганка с венком из увядших полевых цветов на голове. Она предложила погадать ему и, хотя он в страхе бежал от нее, все же загадочным образом успела наворожить ему горькую расплату за попытки обмануть судьбу. «С той поры я все хожу и хожу по родной стороне, — признается рассказчик, — а на другой чаше весов все тяжелее груз печали». Символика этой притчи очевидна, а ключ к ней подобрать непросто.

В том-то и дело, что проза Габая — впрочем, как все или почти все в подлинно художественной литературе, — требует от читателя особого настроя и определенной душевной сосредоточенности. Ивану Габаю органически чужда в рассказах поэтика точно расставленных вопросов и наперед известных или четко предугадываемых ответов. Жизнь интересна для него в своей незавершенной текучести, в открытости грядущих решений, которые можно предчувствовать, предполагать, к которым можно и даже должно стремиться, но знать которые никому до поры не дано. Реализм Габая, по тонкому замечанию словацкого критика И. Сулика, «не бьет в глаза, не навязывает ничего читателю; заключенный в хрупкое пространство конкретной истории, он скромно дожидается его интерпретации».

Аллегорическая многозначность повествования, при всей внешней простоте и незамысловатости сюжета, типична для Габая и составляет, кстати, один из секретов притягательности его рассказов. Он чрезвычайно немногословно характеризует и своих героев, и обстановку, в которой они действуют, избегает сколько-нибудь подробных описаний природы и душевного состояния персонажей, пространных рассуждений и диалогов, оставляя при этом — с помощью скупых, но емких по содержанию и смыслу деталей — простор для самостоятельной работы читательского воображения. А зачастую автор словно нарочно интригует нас, давая понять, что сам он знает о своих персонажах гораздо больше, но просто не считает нужным поделиться всем этим с читателем. Очевидно, для него гораздо важнее заставить нас подумать шире — на примере какой-то одной конкретной судьбы или истории поразмышлять о сложных проблемах жизни вообще.

Недоговоренность, недомолвки, избегание однозначной определенности могут подчас создать впечатление писательской игры с читателем. Но если в этом и есть элемент игры, то цель ее всегда серьезнее и значительнее эффекта внешней занимательности. Габай не любит публично высказываться о своем творчестве, но в небольшом интервью, которое в порядке исключения он все-таки дал после выхода в свет сборника «Мария», можно ясно почувствовать сознательное стремление писателя к «проблемной прозе, насыщенной внутренними конфликтами»: «Многое меня как прозаика тревожит, вызывает во мне чувство протеста, и если мне доведется писать о современности, я не собираюсь избегать жгучих проблем».

Две последние книги Габая — уже упоминавшиеся «Родственники с острова» и «Степные хутора» (1979), — которые положены в основу предлагаемой ныне вниманию советского читателя книги «В тени шелковицы», позволяют понять внутреннюю логику развития писателя — от конкретных социальных срезов действительности к постижению сложной диалектики человеческой души и бытия. От зарисовок, как бы призванных охарактеризовать целые слои или группы людей, — к психологическим портретам личностей (например, «Мария»). В этом неспешном движении усматриваются естественность и постепенность в освоении самой жизни, последовательность в охвате все большего числа нитей и связей, присущих сложной механике человеческого общежития. А такие произведения, как «Следы на снегу», «Когда созрели черешни» и в особенности написанные в последние годы произведения — «Глоговая роща», «Потомки», по жанру уже тяготеющие к повести, — красноречиво свидетельствуют о все более расширяющихся горизонтах замыслов писателя, словно обретающего второе эпическое дыхание. И, наконец, в 1980 г. И. Габай издал свой первый роман «Колонисты», как бы дополнительно подтвердив неуклонность своей эволюции к «большой» эпике.

Эта важная черта — умение сдерживать, не форсировать созревание своего таланта — теснейшим образом связана с другой особенностью творчества Габая. Житель крупного промышленного центра, в своих произведениях он неизменно пишет о деревне. Этот парадокс требует разъяснения. И скажем сразу же, Габай в этом отнюдь не исключение на фоне словацкой прозы 70-х годов. Многие молодые писатели Словакии — П. Ярош, Л. Баллек, В. Шикула и другие, интеллигенты и горожане в первом поколении, — заведомо тяготеют к деревенской тематике, к стремительно удаляющемуся в прошлое миру своего детства.

Причины такого явления нужно, вероятно, искать в истории Словакии последних десятилетий. Иван Габай и его сверстники, родившиеся накануне грандиозных революционных событий, стали свидетелями и затем участниками социалистических преобразований, индустриализации, кооперирования и механизации сельского хозяйства, то есть всего того, что на протяжении жизни одного поколения коренным образом преобразило былую отсталую, патриархально-крестьянскую Словакию. Трактора распахивали прежние межи, превращая лоскутную мозаику единоличных делянок в бескрайнее поле, по которому плыли комбайны, паслись объединенные стада кооперативных хозяйств, один за другим исчезали хутора, а их обитатели переселялись в города, приобретали новые специальности, разъезжались во все края республики. Да и села бурно обновлялись: современные, со всеми удобствами, с цветным кафелем и паркетными полами каменные дома вытесняли деревянные приземистые строения с подслеповатыми окошками… Электропоезда, автобусы и личные автомобили в считанные часы могли доставлять людей в такие отдаленные уголки страны, куда прежде снаряжались в многотрудное путешествие на повозках. Произошел полный переворот в материальном благосостоянии, в образе жизни людей.

Но в бурной стремительности этого глубоко прогрессивного процесса таились и свои психологические опасности слишком резкого разрыва с прошлым. В этом прошлом, наряду со всеми реалиями косной старой деревни, содержалось и то драгоценное духовное наследие, которое на протяжении веков формировало лучшие черты национального характера простого человека-труженика — истовое отношение к труду, к природе, к проверенным временем морально-нравственным нормам человеческого общежития. Исследование и бережная селекция недавнего прошлого, его новая художественная реконструкция с позиций современности, с исторической высоты углубляющихся потребностей социалистического общества в позитивных нравственных ценностях — все это и определило соответствующую реакцию словацкой литературы и в данном случае — возвращение блудных сынов городской цивилизации в материнское лоно деревни.

Вся эта проблематика составляет центральный нервный узел творчества Габая. Не случаен его пристальный интерес к людям старших, уходящих поколений и связанное с этим тревожное беспокойство о будущем: «Ведь вместе с ними уходит из мира что-то важное — остается пустота, даже обычному взгляду видно это зияние, кто придет на их место, когда и как заполнится это пустое пространство…» («Все вокруг засыпало снегом»). Удержать это важное, успеть запечатлеть, не дать уйти безвозвратно — таков пафос большинства рассказов писателя, стремящегося восстановить и упрочить гуманистическую связь времен.

Житный остров, узкая полоска земли, протянувшаяся на сто двадцать километров вдоль Дуная, стала для Ивана Габая целым материком человеческих судеб, под региональной оболочкой которых проступает нечто важное и значимое для всех. Живая история края, ставшего объектом безответственной игры политиканов (тема рассказа «Глоговая роща» и в особенности романа «Колонисты»), предостерегает от разгула слепых националистических страстей и расовой ненависти, от разрушительной стихии войны, способной в мгновенье ока перечеркнуть многолетние созидательные усилия поколений. Все симпатии словацкого писателя — на стороне человека-труженика. Независимо от национальной принадлежности, от места жительства люди делятся на разрушителей и созидателей, на собственников, чистых потребителей и тех, кто живет не только для себя. «За всю свою жизнь Штевица не посадил ни одного дерева», — как бы мельком говорится об одном из персонажей рассказа «Когда созрели черешни». И даже если бы не было потом подробного жизнеописания, истории краха этой личности, все равно в системе ценностей, отстаиваемых писателем, место Штевицы определилось бы достаточно четко.

Подобно многим современным художникам из других социалистических стран — вспомним всемирно известную советскую «деревенскую» прозу, — Габай удивительно постоянен в своей привязанности к родным местам. Природа дунайской равнины, местные подробности жизни и быта ее обитателей восстанавливаются в его рассказах со строгой, но точной и образной лаконичностью. Тем самым он словно вытравливает из своей души то щемящее чувство неприкаянности, фатального отрыва от исконных корней, которое звучит во многих его рассказах и в развернутой аллегорической форме передано в рассказе «В тени шелковицы». Пафосом нравственной требовательности и в то же время внимательной чуткости и доверия к людям рассказы Ивана Габая, несомненно, окажутся близки и нашему читателю.

И. Богданова

В ТЕНИ ШЕЛКОВИЦЫ

Осенняя страда кончилась. Наступила такая тишина, что у меня заныла душа. Струны ветра свободно парили над землей — смычки стеблей и колосьев люди уже срезали. Только допестра взъерошенная стерня да островерхие стога напоминали о поре зрелых хлебов.

И травы давно скосили. А те, что по недосмотру остались на корню, пожухли, поникли до самой земли и молили о дожде.

Я подошел к шелковице, принялся обирать с ветвей ягоды и класть в рот. Вскоре я заметил, что пальцы на руках стали синими. По опыту давно минувших лет я знал, что и губы у меня такие же иссиня-черные. Знал я и свойства шелковичного красителя и поэтому даже не пытался от него избавиться. Только машинально облизал губы и вытер руки о листву.

Так, весь вымазанный шелковичным соком, я и сел под деревом.

В тени шелковицы сидела старая цыганка. Широченная юбка, которую она расстелила по траве, била в глаза красным и зеленым узором. На голове у цыганки венок из полевых цветов. Цветы уже завяли.

Я внимательно разглядывал старуху. Руки у нее дрожали, она втягивала носом воздух, подобно зверю принюхиваясь к ветру. Я посмотрел ей в глаза и понял, в чем дело: старуха была слепа.

Я закурил сигарету, выпустил дым и тут же услышал цыганкину просьбу. Певучим грудным голосом, который в наших местах у людей моей расы вызывает смутное ощущение какой-то мрачной тайны, она попросила:

— Дайте покурить…

— Покурить, я? — Я недоуменно посмотрел по сторонам, будто ее слова могли относиться к кому-то другому. Но кругом никого больше не было, насколько хватало глаз, кроме нас двоих — ни души, во всей обозримой дали не видно ни дома, ни лачуги, никакого другого жилья, которое могло бы служить пристанищем этой попрошайке.

— Дайте, — приставала цыганка, и протяжный, жалобный звук всхлипнул у нее в горле.

— У меня сигареты с фильтром, — ответил я. — Не думаю, чтобы они тебе понравились, — продолжал я, даже не замечая, что обращаюсь к цыганке на «ты». Да, я говорил с ней на «ты», как в далеком детстве говорил со всеми цыганами, молодыми и старыми. Тогда я считал это в порядке вещей — ведь так поступали и все остальные, и доведись мне услышать, что кто-то обращается к цыгану на «вы», я бы покатился со смеху.

— Дайте же, — просила цыганка, протянув ко мне руку.

Я дал ей сигарету. Старуха ощупала ее, нашла нужный конец, оторвала и выбросила фильтр и сунула сигарету в рот.

Я задумался об этой странной встрече со старой цыганкой. Откуда ей взяться в чистом поле, как попала сюда слепая старуха, что ей здесь надо, билось у меня в голове.

— А-а, — вырвалось у цыганки, и снова она затихла и смотрела застывшим взглядом вдаль, или, лучше сказать, в глубину темноты.

Поблизости нет жилья, продолжал размышлять я, и мне стало не по себе. Что-то во всем этом мне не нравилось.

— И огоньку, парень, немножко огоньку, — жалобно, словно скрипка, простонала цыганка.

Я дал ей прикурить и опять сел на траву, поближе к ней.

Мы курили. Над нами шелестела листва шелковицы. Долго сидели молча. Первой заговорила цыганка:

— Я знаю, куда вы идете, и даже знаю, что вас ожидает, — сказала она. — Вам лучше вернуться, не пытайтесь обмануть судьбу, — продолжала она и погасила окурок о корявую палку, лежавшую у ее ног. — Жестоко поплатитесь, коль вздумаете искушать судьбу… — пригрозила она мне.

— Ты знаешь, куда я иду? Не болтай, — сказал я и засмеялся.

— Знаю, парень, — ответила она серьезно.

— Откуда ты можешь знать? Я и сам не знаю, куда пойду.

— А я знаю, — твердила старуха. — Я все знаю, — добавила она таинственно и покачала головой, будто восточный мудрец.

— Раз ты все знаешь, скажи мне, откуда ты. Кроме тебя, здесь нет никого, и жилья не видать, объясни, как ты сюда добралась и что здесь ищешь, — спросил я.

— Я у себя дома, — ответила старуха.

— Не ври!

— Я не вру, — сказала старуха серьезно. — Помните дом Лайчи?

— Дом Лайчи? — Я задумался, и что-то забрезжило в моей памяти. — Да, слыхал, очень давно, совсем маленьким мальчиком я слышал о нем от взрослых.

— Здесь стоял дом Лайчи, — сказала цыганка и показала рукой недалеко от дерева.

Я посмотрел в ту сторону и в самом деле увидел какие-то бугорки, белевшие среди высокой крапивы и лопухов. Возможно, остатки фундамента, а может, и что другое.

— Я Ката, — сказала цыганка. И тут я отчетливо вспомнил события давних лет, трагическую развязку одной романтической цыганской любви, добровольную смерть героини этой истории.

— Черт возьми! — сказал я. — Ведь Ката сгорела в доме Лайчи. — Я засмеялся.

— Не сгорела, — возразила цыганка и повторила: — Не сгорела.

— Сгорела! — стоял я на своем.

— Я Ката, — тихо сказала старуха и опустила голову.

Я решил с ней не спорить.

Мы снова примолкли, и снова она первой нарушила молчание.

— Дайте руку, паренек, — попросила она и стала шарить по траве подле себя, но я, к счастью, сидел на безопасном расстоянии от ее щупалец.

Цыганка поднялась на колени и поползла ко мне.

Я встал и отошел немного в сторону.

Цыганка поняла, что я ухожу, и вполоборота ко мне прошипела сквозь зубы:

— Я вам погадаю, что вас ожидает.

— Нет, — сказал я и уже не спускал с нее глаз. Но старуха не двигалась, и это меня успокоило.

— Дайте руку, — опять заныла она.

— Не надо мне гадать.

— Не бойтесь, я ничего с вас не возьму.

— Как ты собираешься гадать, ты же не видишь, — спросил я и отступил еще на несколько шагов.

— По руке я вижу, — ответила цыганка. — Дайте же, я вам погадаю. — Она так хотела услужить мне, старалась уговорить, просила так горячо и настойчиво, словно от моего согласия зависела и ее судьба, словно у этой старой шелковицы давно уже она поджидала меня, неблагодарного, не понимающего, какую роковую ошибку совершу я своим упрямством.

— Не хочу, не желаю знать свою судьбу! — закричал я, рассердившись. — Оставь меня в покое, цыганское отродье!

Старуха притихла, наклонилась вперед всем телом, застыла в этой позе и долго не двигалась, глядя перед собой бессмысленным взором. Потом очнулась и сказала совсем другим тоном:

— Ну, погоди!

Она тоже перешла со мной на «ты», а это значило, что она разозлилась и плохо владеет собой. Иначе деревенский цыган никогда не посмеет тыкать незнакомым людям.

Я отошел от шелковицы, а старая цыганка разразилась потоком слов на своем языке. Я не понимал по-цыгански, но догадывался, что она бранит меня самыми непотребными словами.

— Не уйдешь! — закричала она опять по-нашему. — Чему быть, того не миновать! — пригрозила она мне вслед и захохотала хриплым, омерзительным смехом.

Я бросился бежать, чтобы не слышать старухину тарабарщину, но ее убийственный смех когтями впился в мою рубашку, леденящим холодом растекался по спине, въелся в кожу, проник в плоть и кровь и своей жестокой, бесстыдной правдой отравил мои мысли.

Я без отдыха шагал по родной стороне, прошел немалый путь, но не чувствовал усталости. Казалось, яд, который я несу в себе, действует наподобие наркотика, безвредного для плоти, но губительного для души. Мое тело неудержимо стремилось вперед, сдерживающие силы разума не могли остановить пущенный в ход механизм. Мое безрассудное тело не желало понять, что все давно предрешено, итог моих стремлений, как бы прекрасен он ни был, всего лишь золоченая подделка, которая не даст мне даже минутного облегчения, напротив, заставит делать новые усилия.

С того времени я все хожу и хожу по родной стороне, а на другой чаше весов все тяжелее груз печали.

Перевод И. Богдановой.

ГЛОГОВАЯ РОЩА

1

Чуть пониже города, там, где шоссе под прямым углом пересекает железнодорожные пути, в те времена росла глоговая роща. Неровная граница ее колючих владений тянулась на юго-запад вдоль шоссе — где на расстоянии сотни шагов от него, а где отступая и дальше.

Примерно посредине этой границы в низине прохожего ждала криница с доброй питьевой водой, которой не брезговал даже дорожный мастер Шланк, забредая в эти края с ревизией. Здесь он бывал охотнее, чем в других местах: неподалеку отсюда, на перепутье шоссе и каменистого проселка, что вел в прибрежные деревни на западе, дорожного мастера дожидалась печальная вдова пани Эма. Загадочная пани Эма одиноко жила в корчме и, кроме мастера Шланка, не интересовалась никакими мужчинами, хотя многие добивались ее внимания.

Возле криницы чернел укрепленный на плоских чурбачках деревянный желоб. В знойную летнюю пору прохожие любили отдохнуть у криницы со студеной водой и, присев на желоб, удобно опирались ногами о землю.

От криницы к шоссе выходила еще одна, мощеная, дорога, камни для которой привозились сюда очень издалека, но дорога эта давно стала бугристая и вся в колдобинах.

Обрамленная низкой порослью терновника, у криницы дорога сворачивала и устремлялась к роще, а там исчезала, словно поглощенная ее зеленой утробой.

На самом же деле дорога пробивалась через рощу дальше и метров триста спустя вырывалась из тесного глогового туннеля, выбегала на свободу, но тут же — видимо, пораженная обилием света и просторами, — терялась в траве, покрывавшей лужок, полого спускавшийся к хатенке невдалеке.

На юг и на восток отсюда открывались глазу ровные пространства полей, ограниченные вдали темной полосой высокого леса.

На северо-западе эта самая роща, о которой была речь, окаймляла лужок и доходила почти до уединенного хутора, а кое-где ее молодая поросль даже посягала на запущенный вишневый сад за хозяйственными постройками.

Глог! Глогом у нас нередко называют акацию. В конце весны ее деревья увешивали кисти соцветий, хрупкая белизна покрывала ветви и удушающий густой аромат заливал все вокруг.

Теплыми ночами легкий ветерок подхватывал его и разносил по окрестностям, щедро наполнял им поля, сады, дворы, людские жилища, одинаково, без разбора, насыщая им добрых и злых. В эту весеннюю пору нередко среди ночи что-то подымало людей с постели и выгоняло из домов на волю.

И человек налегке, в одних полотняных исподниках, садился перед домом на лавочку, на бревна, а то и на порожек и в обступавшей его целительной тишине вдыхал запах земли, смотрел на небо, прислушивался к говору далеких звезд и, умиротворенный, вбирал душой мерцающие знаки, что посылала сюда вселенная, и зябко вздрагивал, томимый недобрым предчувствием.

Не раз заставал его здесь щебет просыпающихся птиц, а то и рассвет.

2

Давно, когда река еще протягивала свои рукава далеко внутрь острова, текла вода и в долине под глоговой рощей. Кучки верб, тополей и ольхи на краю луга и сейчас указывают линию берегов прежнего рукава реки.

И стоило лишь прикрыть глаза, как в долине снова начинала журчать вода, кричали серые чайки, водяные курочки шуршали перьями в тростнике, а вот, тяжело расплеснув водную гладь, шлепнулась в реку семейка диких уток.

Чуть подальше, за зеленым барьером деревьев и кустов, ритмично постукивало колесо водяной мельницы, и на ее порог выходил прадед Бенё, в муке до самых бровей.



Поделиться книгой:

На главную
Назад