пела Эсфирь.
С ребенком на руках она внезапно появилась на пороге.
— Это ко мне, — сказала она скороговоркой и продолжала петь: — Это Танькин жених.
Архимедов кивнул головой.
— Кто это Танька? — шепотом спросил у него Шпек-торов.
пела Эсфирь.
Она ушла, качая ребенка, положившего кулачок на ее лицо.
— Твоя жена, очевидно, задумала вмешаться в уголовное дело, — с интересом разглядывая Танькиного жениха, сказал Шпекторов.
Архимедов равнодушно пожал плечами.
Уложив наконец ребенка, Эсфирь в прозе объяснила свои намерения.
— Танька — это моя подруга по институту. Они хотят жениться, а им не дают. От половины восьмого до девяти ее родители скрываются у родственников от налогов. Мы нагрянем на квартиру, уложим вещи и увезем ее с собой.
— Это было принято у древлян, — заметил Архимедов.
Она ушла и минуту спустя вернулась, застегивая пальто.
— А потом я должна явиться к родителям и объявить, что больше они ее никогда не увидят.
Огромная тень металась по двору. Танькин жених не находил себе места.
— Ну, что же, поезжай, — серьезно сказал Архимедов.
Она задумчиво поцеловала его.
— Присмотри за Фердинандом.
Архимедов закрыл за ней и вернулся.
— Уничтожение права на машинальное существование, — сказал он и сел на письменный стол, — я согласен с тобой. С этого стоило бы начать новое летосчисление. Но как это сделать? Тебе кажется, что для этого нужно приговорить иллюзии к высшей мере наказания. А я думаю, что для этого во всех вузах нужно учредить кафедру иллюзий.
Шпекторов смотрел в окно: Танькин жених схватил Эсфирь в охапку и потащил к воротам. Их ждала пролетка. Лошадь цокала копытами о камни. Шпекторов опустил штору.
— А, ты возвращаешься к иллюзиям? И не боишься, что я сейчас скажу о штанах? Знаешь, я начинаю жалеть, что ты не родился двумя столетиями раньше. Робеспьер поручил бы тебе организовать процессию в честь верховного существа. Ты проповедовал бы помощь несчастным, уважение к слабым и борьбу с жестокосердием. Ты ходил бы в голубом фраке, с букетом в руках.
Он рассмеялся.
— Фрак и букет! Вот что ты предлагаешь включить в пяти летний план!
Архимедов встал.
Розовощекий, с льняной головой, он стоял перед ним так, как будто и точно был облачен в голубой фрак Робеспьера.
— Я прекращаю этот спор, — сказал он и ушел. И вернулся минуту спустя со спящим Фердинандом на руках.
— Прощай. Пора перейти к делу.
Шпекторов заботливо подоткнул одеяльце.
— Куда ты собрался, чудак? — спросил он. — Куда ты хочешь тащить грудного младенца, которого тебе поручили беречь как зеницу ока?
Одеяльце покрыло Фердинанда с головой. Он сонно шевелил губами. Архимедов поцеловал его в лоб.
— Бунтовщики определяют картину мира, — сказал он торжественно, — а против лицемерия, бесчестия, подлости и скуки нужно бороться с ребенком на руках. Он поможет мне. Он докажет, что победителями будут наши дети.
3
Скажи, суровый известняк!
Пекари начинали ночную работу.
Усталые музыканты возвращались домой с инструментами в черных чехлах.
Заблудившиеся трамваи шли не по своим путям.
Три рупора, размещенных в разных местах, три раза сказали «до свидания» и три раза — «заземлите антенну». На фондовой бирже это было сказано Кваренги и Росси. Кваренги сурово молчал, Росси снисходительно улыбался.
Белая ночь вошла в социалистический город. Как бледный чертеж, едва наметивший осуществление давно задуманного целого, он был пуст.
За торжественно-хмурым Исаакием встал покатый гранитный утес, на котором, вздернув коня на дыбы, Медный всадник простирал вперед тяжелую зеленую руку.
С набережной Невы на него почтительно смотрел Архимедов.
— Взгляни, — сказал он младенцу и осторожно стянул с его лица одеяло. — Вот человек, который задумался над твоей судьбой. В споре, который начался с его появлением, он был бы на моей стороне.
Недоуменно вскинув брови, младенец спал.
Архимедов покачал его и перешел дорогу.
— Шкипер, — сказал он. — Распорядитель людей, поднявший на дыбы Россию. Ветер дует тебе в глаза во время наших наводнений. Осенью на тебя падает дождь, зимой на твоем лице проступает иней. Ты видишь скольжение и смену людей, и история ночует рядом с твоим пьедесталом. Скажи мне, кто из нас прав? За кого ты голосуешь, учитель?
Ребенок проснулся от этой речи, произнесенной полным голосом, с уверенностью в немедленном ответе.
— В Риме, чтобы узнать судьбу, раскрывали Сивиллины книги, — продолжал он, — в Делосе следили за шелестом лавра. Я обращаюсь не к оракулу — к единомышленнику, который старше и опытнее, чем я! Я знаю, что если бы камни могли говорить, ты был бы их представителем в Областном комитете. Скажи мне, кто из нас прав? За кого ты голосуешь, учитель?
Петр молчал. Неподвижна была его голова с нахмуренным лбом, с глазами ящерицы, смело и слепо обращенными на Запад.
Встреча вторая.
Физика нравов
1
С Александром Шпекторовым я дружен еще с гимназических лет — наши старшие братья были товарищами по классу.
В город, где я родился и вырос, он приехал девятилетним мальчиком, грустным, с острым носиком, с испуганным рыженьким хохолком.
Я, помнится, вел себя покровительственно.
— Вот это аптека, — объяснял я ему, — это просто дом. Вот там растут деревья, они называются березы. А вот это газетчик, он продает газеты.
Шпекторов робко слушал.
В ту пору в городе только что проведена была конка, и я предложил прокатиться на ней с тайной мыслью поразить воображение провинциала.
Мы сели. С нами был Шпекторов-старший.
Клячонки, дряхлые, на дрожащих ногах, тронулись под воинственный окрик кучера, который был с ног до головы завернут в какой-то удивительный, сшитый по мысли самого губернатора, армяк.
Тронулись, — и Шпекторов облился слезами. Он заплакал тихонько, но отчаянно, слезы так и прыснули из глаз, хохолок задрожал.
Я удивился.
— Что с ним?
— Трусишка! Он упасть боится. Петухов боится, грозы, — с презрением сказал Шпекторов-старший. — Он один раз у себя на подушке таракана увидал, так потом целую неделю спал с мамой. В комнату боялся войти.
Мы не слезли с конки, потому что билеты были уже взяты до самой бойни и обратно. Но всю дорогу Шпекторов плакал, трясся, стучал зубами, и я напрасно хвастался немецкой кирхой, напрасно пугал его ужасами боевых столкновений между учениками приготовительного класса.
Домой я вернулся очень довольный собой.
— В нашем классе такой сопляк и трех бы дней не просидел, — сказал я няньке, — у нас, брат, кастетами дерутся.
Но осенью Шпекторов явился именно в наш класс.
Нагло свистя сквозь выбитый зуб, заложив руки в карманы, он прошел между партами, не обращая ни малейшего внимания на насмешливые вопросы, которыми, по обычаю, осыпали новичка.
Он выбрал самую последнюю парту, пристанище второгодников и «камчадалов», и, единственный из всего класса, не встал, когда вошел учитель. Хмурый, решительный сидел он во время первого урока и все трогал пальцами крошечный нос. Хохолок был уже не испуганный, напротив, хвастливый, и по этому хохолку видно было, что и сам Шпекторов отчаянный хвастун и забияка.
Таков он и был.
Тихий немец, по фамилии Лютер, учился в нашем классе. С детства приученный своим отцом говорить по-латыни, он был ничем не замечателен, кроме фамилии да высокого роста.
Едва дождавшись конца урока, Шпекторов пошел к нему. Он шел медленно и по дороге часто моргал от презрения.
Без всякой причины толкнув немца плечом в живот, он встал перед ним и задрал голову вверх.
Лютер пренебрежительно посмотрел на него.
Тогда, скосившись, встав на цыпочки, закусив губу, Шпекторов молча двинул его по шее.
И немец вдруг упал.
Вытянувшись, закостенев, упал он на пол, а Шпекторов, маленький, строгий, не спеша прошелся вокруг него, посвистывая сквозь выбитый зуб.
Это было началом периода буйств.
В гимназии, где учителя, приходя на урок, вычесывали блох на классный журнал, а ученики, свято храня обычаи бурсы, травили учителей хлопушками и нюхательным табаком, он решался на такие шалости, что в конце концов от него отступились самые отчаянные из камчадалов.
Во втором классе он принес на урок истории револьвер системы Лефоше и при словах: «Александр же Македонский решился идти в долину Ганга» — выстрелил в потолок. (С историком, почтенным, дебелым, сделался сердечный припадок. Кадет по убеждениям, он вообразил, что выстрел предназначался ему.) Шпекторова не выгнали вон. Но три воскресенья он просидел в карцере на хлебе и воде. Он распевал Мальбрука, вырезал на подоконнике несложный гимназический лексикон и в конце концов был пойман классным наставником на том, что курил в печку, и притом не табак, а мох.
Но все это и в сравнение не шло с другими его шалостями, отчаянными и смешными.
У знаменитого своей скупостью инспектора Лбова он с двумя товарищами стащил шубу и, продав ее на толкучке, накормил и напоил на вырученные деньги городских босяков, с которыми был очень дружен.
Учредив в шестом классе сенат, он добился смертного приговора над сыном местного городского головы, который ходил в гимназию в мундирчике с серебряными галунами. Галуны были срезаны, мундирчик содран заодно со штанами, сын городского головы взят за ноги и брошен в реку. По счастью, он умел плавать…
2
Так прошел еще год. Шпекторов мрачнел; на уроках он появлялся все реже. Мы жили на одном дворе, и мне случалось, отправляясь ранним утром в гимназию, встречать Шпекторова возвращающимся домой.
Но была во всем этом одна черта, о которой нельзя не упомянуть.
— Я изучал себя, — сказал он мне однажды, — и решил, что подлец. Хочешь, докажу фактически?
— Докажи, — отвечал я с интересом.
— У меня, как ты знаешь, есть мать, — начал Шпекторов, — и вот вчера она захворала. Как любящий сын, я немедленно же продал букинисту историю Платонова за девяносто копеек и пошел в аптеку. Но тут мне встретился один знакомый индивидуум и предложил сыграть партию на бильярде. Мы играли с часа до семи, и сперва я выиграл у него около четырех рублей, а потом проиграл около двух, словом, у меня осталось два рубля семьдесят пять копеек. А потом мы пошли в «Бристоль», съели там какие-то телячьи ножки и выпили полбутылки коньяку. Словом, как сказал апостол Павел, «не подумайте худого, три подводных камня». Доказал?
— Доказал, — согласился я.
— Ну, вот видишь, — пробормотал Шпекторов, — я же тебе говорил.
Это было сказано немного грустно, но без малейшего раскаянья. Он не раскаивался. Он изучал себя с истинным хладнокровием естествоиспытателя, отнюдь не теряющегося перед непонятными явлениями природы. А так как он был прирожденный материалист, никогда не видевший существенной разницы между человеческим мышлением и горением обыкновенной электрической лампы, он вскоре решил, что изучать себя нельзя, не изучив раньше явлений материального мира.