Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Путеводитель потерянных. Документальный роман - Елена Григорьевна Макарова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


Вилли Гроаг и Елена Макарова, 1991. Фото С. Макарова.

Мои знакомые что-то пролепетали на иврите и сели в машину. Чао, бай-бай!

Вилли открыл передо мной дверь, и я на цыпочках вошла в освещенную комнату. Картины… Но не Фридл. Небольшие скульптуры в стиле чешского барокко. Потрогала.

Плотная бумага, затонированная под бронзу.

— Это работы моей мамы Труды, — объяснил Вилли. Он не спускал с меня глаз, разглядывал, как художник модель. Погасив верхний свет, он поманил меня к двери. Мы вышли. Светила сумасшедшая луна, пели цикады.

— Поедем в Хадеру. А потом я уложу тебя спать на диване.

Семидесятипятилетний юноша подвел меня к машине, стоящей под огромным деревом напротив дома. Мы сели и поехали. Снова дорога, уже знакомая, запах из коровника, запах апельсинов, аллея с высокими деревьями, шоссе.

Я спросила Вилли, почему у него три имени.

— Так сложилось исторически. Я родился в Оломоуце в разгар Первой мировой войны. У кайзера Вильгельма было второе имя — Франц. В семье с почтением относились к еврейской традиции. Деда звали Мордехай. Так что мое третье имя — Мордехай. Сложи и получишь — Вильгельм Франц Мордехай. Вполне подходящее имя для ребенка, родившегося в буржуазной семье и воспитанного в немецко-еврейской традиции.

Человек, который хорошо знал Фридл, вел машину. Я смотрела на него в профиль — нос с резкой горбинкой, твердый подбородок, седая прядь на высоком лбу.

— Хочешь еще что-нибудь спросить?

— Да. Про Фридл.

— А кто она такая вообще? — воскликнул Вилли и положил руку на мое плечо. — Скверный старикан тебе попался. Ничего его не интересует, ни Москва, ни перестройка, ни Горбачев! Заманил девушку на ночь глядя и везет в Хадеру… Говорит только о себе. Так вот, учился я в немецкой школе, чешский язык там преподавался как иностранный. Потом стал химиком, учился в Праге и Брюсселе, потом служил в чешской армии довольно долго, а потом настал тридцать девятый год. Пришли немцы. Куда бежать? Перейти польскую границу? Поступить на службу в британскую армию? Вступить в «Хехалуц»? Эта организация занималась нелегальной отправкой в Палестину. Но для этого нужно быть сионистом. У меня была знакомая в Южной Америке. Ее отец пытался перетащить меня туда с помощью эсэсовцев. Он устроил мне встречу с эсэсовским генералом. Я был в ужасе. И тут мой друг Гонда Редлих[3] предлагает мне работу в «Маккаби ха-Цаир». Я говорю ему: «Дай прочесть что-нибудь про сионизм, что это за штука такая». Гонда дал мне две брошюры, про кибуц и еще про что-то, уже не помню. Через месяц я стал одним из лидеров пражского отделения «Маккаби ха-Цаир». Вокруг нас сплотилась вся еврейская молодежь. У нас были летний лагерь и своя школа, где мы с Гондой преподавали. Потом я ушел оттуда, занялся сельским хозяйством. Готовился к будущей жизни в кибуце. Гонда погиб, а я стал кибуцником. Интересно, правда?


Фридл Дикер, 1928. Архив Е. Макаровой.

Я кивнула.

— Это Гонда назначил тебя заведующим детским домом девочек?

— Да, но не сразу. В сорок втором мы всей семьей оказались в Терезине. Поначалу я работал на строительстве железной дороги Богушовицы — Терезин. Это было интересно, прежде мне не приходилось прокладывать дороги. Потом я стал балагулой. У нас с приятелем были две белые лошади, необыкновенные — они не умели спать стоя. Приходилось подымать их по утрам. Ложились белыми, вставали черными! С пропуском на выезд за пределы гетто мы стали белыми людьми, как наши лошади, разживались куревом, хлебом, — гешефт! Но тут снова является Гонда, просит меня оставить лошадей и перейти работать в детский дом. Другу не откажешь. Это был очень большой дом для девочек 12–17 лет.

Вилли притормозил у пестрого магазинчика. Около него стояли три белых круглых пластиковых стола и белые пластиковые стулья. Мы сели друг против друга, Вилли в голубой рубашке и голубых джинсах под цвет глаз; не помню, в чем была я, но помню иссиня-черное небо в звездах и апельсиновую луну.

Вилли пошел в магазин и вернулся оттуда с белыми бумажными стаканчиками, в них был кофе, снова ушел и принес две булки.

— Все, — сказал он, — теперь про Фридл. Спрашивай!

Я спросила, какая она была.

— Да вот такая! — указал он на меня пальцем. — Маленькая, как ты, но поплотней, глаза как у тебя, только побольше и поширше, но общее выражение — твое, это первое, что я заметил. Есть глаза, которые фиксируют, глаза, которые считывают информацию, а есть глаза, которые рисуют. Такие у нее были глаза. И у тебя такие. Однажды на занятиях она взяла у меня альбом и за минуту, не вру, нарисовала в нем лицо акварелью. Несколькими пятнами слепила форму и усадила глаза, и они смотрят, смотрят и смотрят.

— А где альбом?

— Дома. Не волнуйся, завтра все покажу.

Так мы сидели на белых стульях за белым столом и пили коричневую бурду.

— «Боц» — кофе для ленивых израильтян, — объяснил Вилли. — Сыплешь его в стакан, заливаешь кипятком. Фридл написала мне письмо…

— Где оно?

— Терпение! Утром все увидишь. Ты как Фридл, все ей подавай немедля, сию секунду! Я как-то спросил ее, что мне делать после войны: работать химиком, по профессии, или стать художником. И наутро получил развернутый ответ о том, что такое талант и с чем его едят. Я учился у нее в Терезине на дневных курсах. Скорее всего, она не увидела во мне большого таланта, так что пришлось вернуться к химии и работать на кибуцном заводе по производству фруктозы. Рисую я в свободное время в своей собственной мастерской.

— Можно будет посмотреть?

— Конечно! У нас в роду все художники-любители. И мама Труда, и папа Эмо[4], и оба моих брата. Профессионалом был мой дядя Жакоб Гроаг, правда, архитектором. Он участвовал в постройке виллы для сестры философа Витгенштейна. В Вене.

— В Вене он работал вместе с Фридл над проектом теннисного клуба, — добавила я.

Вилли попросил у меня сигарету. Так-то он не курит… Разве что когда волнуется. Неужели Фридл работала с Жакобом? Почему ему в голову не приходило спросить ее о том, где она жила до войны, где училась, лишь краем уха он слышал про Баухаус. Да, они были заняты детьми, поденно, порой круглосуточно, но стоило ему обратиться к ней с вопросом, что такое талант, она же тотчас ответила, и в развернутой форме… Обидно. Ведь они встречались каждый день…

Они встречались каждый день!

— Вы видели ее после того, как она получила повестку на транспорт?

— Этого я не помню. В то время моя жена Мадла ждала ребенка…

— А что с ней стало?

— Она родила в лагере, а в 1946 году умерла от полиомиелита, уже здесь, в кибуце. Слышал, что Фридл не было в списках на транспорт, она записалась туда из‐за мужа.

— Вы не пробовали ее отговорить?

— Тогда такое творилось… Транспорт за транспортом, девочки, про которых я знал все, даже, прости меня, есть ли у них месячные и с кем они гуляют, складывали вещи. Мы с Мадлой тоже проходили перед Эйхманом, Мадла, как могла, прятала пузо, иначе зацапали бы вмиг. Знаю, что Фридл попала в транспорт, где было много детей-сирот… За день до этого она сложила все рисунки и отдала на сбережение старшей воспитательнице Розе Энглендер.

— Я встречалась в Праге с ее дочерью Раей. И та велела мне отыскать вас в Израиле.

— Тамар за это ей спасибо не скажет. Она меня к моим ботинкам ревнует… Но когда ты позвонила, я подумал: у каждого есть двойник, может, появится вторая Фридл… И не ошибся.

Вилли умолк и уставился на луну. Она была так близко.

И Фридл была близко.

— Пора, майн кинд, будем вести себя, как хорошие дети.

В машине Вилли обнял меня и поцеловал в щеку. Тот самый Вилли, который привез в Прагу чемодан с детскими рисунками из Терезина, тот самый, который видел Фридл, смотрел на нее теми же глазами. Каждый день.

* * *

Все, что рассказывал мне Вилли на протяжении двенадцати лет, рассортировано по разным книгам. Письмо Фридл к нему переведено на разные языки, даже на японский. Лицо, которое она нарисовала в его альбоме, увидели посетители выставки на трех континентах.

— И все-таки, майн кинд, не будь тебя, рано или поздно нашелся бы тот, кто взялся бы за эту историю, верно?

Вилли любил сослагательное наклонение. Будь у него талант, он бы стал художником. Будь у него свободное время, он бы больше читал. Будь в квартире больше места, привел бы в порядок архив.

В закутке за занавеской, слева от входа в дом, хранилось все, что его жена Тамар не хотела видеть в «салоне». В салоне едят, смотрят телевизор и принимают гостей. Она не намерена превращать дом в Яд Вашем! В свое время родители не поддержали ее решения про Эрец Исраэль и погибли. А она приехала сюда, вышла замуж за вдовца, вырастила чужую дочь, родила двоих детей, с нее хватит. Вилли не спорил. В присутствии Тамар он боялся уединяться со мной в закутке. Зато, когда она уходила, мы усаживались там на маленькие табуретки и рассматривали фотографии Мадлы-красавицы — одну из них он мне подарил — и фотографии всех возлюбленных его отца Эмо, ежегодные юмористические альбомы «Амбунданция», которые Эмо «выпускал» ко дню рождения Труды в Оломоуце, в Терезине, а потом в Израиле, самодельную книжечку Трудиных стихов с рисунками Вилли. По стилю рисунки Эмо и Вилли очень похожи, тонкие, контурные, лаконичные, их вполне можно было бы использовать как раскраски. Что, собственно, Вилли и делал. По праздникам он посылал друзьям и родственникам поздравительные открытки собственного производства. Он рисовал их, ксерокопировал, а потом раскрашивал. И это он тоже перенял у Эмо.

Обычно я приезжала к четырем. Тамар уходила в бассейн, и мы с Вилли отправлялись в лес. Там, на дне глубоких ямин, сохранились кусочки византийской мозаики, и когда Вилли еще был в силах, мы осторожно слезали, вернее, скатывались на пятой точке в яму и сгребали со дна «византийской бани» сосновые иголки. Потом Вилли доставал из кармана носовой платок и протирал им камешки: «Смотри, как проступает глазурь!»

Иногда мы взбирались по винтовой лестнице на смотровую башню, где в 1948 году держала оборону еврейская бригада; это Вилли тоже помнил. С башни был виден весь кибуц и арабский город на горизонте, кажущийся издали огромным белым кораблем с мачтами-мечетями.

Внизу, в подножье смотровой башни, стояли, еще со времен царя Ирода, мраморные ноги-раскоряки, — некогда на них лежала мраморная плита, все вместе это составляло ворота. Тесное соседство с древней историей восхищало Вилли. В закутке он хранил огромную чашу с черепками, осколками амфор. «Копнешь и найдешь!»

Иногда мы рисовали в лесу, иногда просто так гуляли вокруг кибуца, где в 1946 году ничего не было, а теперь все цвело и пахло магнолиями и апельсинами, хрупкие гранатовые деревья гнулись под тяжестью плодов, мычали коровы, старички разъезжали на маленьких машинках по ровным асфальтированным дорогам. Вилли был социалистом: общая столовая, общая машина, общая прачечная, общая земля; если все это любить и работать во имя общего блага — жизнь прекрасна. Развал кибуцов для него был равен развалу страны. Мысль об этом не оставляла его до самой смерти.

В представлении старого человека, в коего со временем превратился Вилли, родной город Оломоуц и римские развалины сливались воедино. Закуток заполнялся видами Оломоуца и римскими черепками.

Когда Вилли заболел, Тамар уговорила его подарить терезинский архив кибуцному мемориалу «Бейт Терезин», одним из учредителей которого он был. Вскоре и сам Вилли был сдан в архив, то есть переведен в кибуцный дом престарелых, в отделение лежачих. Я навещала его и там. Однажды он попросил меня отвезти его домой на коляске — всего-то метров триста. Я прикатила Вилли, но Тамар сочла это непозволительным самоуправством.

— Мы проштрафились, — вздохнул Вилли, когда мы покинули дом, — разволновали Тамар, ведем себя как непослушные дети. А раз так, прокати меня вокруг кибуца!

Мы проехали мимо его мастерской, мимо коровника, свернули к лесу и остановились у того места, откуда вела тропинка к «византийской бане». Я поставила коляску на тормоз и села на траву рядом. Вилли положил мне дрожащую руку на голову.

— Прямой линии провести не могу, пора, майн кинд.

Последний раз я видела Вилли перед отлетом в Атланту — там открывалась очередная выставка Фридл. По дороге из Иерусалима в Маанит старенький таксист показывал мне места боевых сражений, в которых он участвовал. Узнав, что я еду в такую даль прощаться с больным стариком и даже не родственником, он растрогался и взял с меня половину назначенной суммы. «Ты делаешь мицву, я делаю мицву», — повторял он.

Вилли спал. Я прикоснулась к его руке, и он открыл глаза.

— Не сон ли это? А я думал, ты в самолете, привязаны ремни…

От Вилли остались одни глаза. Как на рисунке, который нарисовала ему в альбоме Фридл.

— Передай ей от меня привет, — пробормотал Вилли и смежил веки. Я сидела рядом, и он улыбался, не открывая глаз. Что-то ему снилось. Может, что я приехала. «Жизнь есть сон», — сказал Кальдерон.

Мауси

Что делает человека человеком?

Маленькая неприметная Мауд, или Мауси, как звал ее возлюбленный более полувека тому назад, жила в центре Тель-Авива рядом с площадью Рабина. Когда мы познакомились, Рабин еще был жив и площадь называлась иначе.

В ту пору я искала сведения о детях, которые занимались у Фридл. В списке из шестисот имен Мауд Штекльмахер не числилась.

— Я была ярой сионисткой, а наша воспитательница — коммунисткой. Она дружила с Фридл. И, видимо, поэтому я сторонилась уроков рисования. Жаль, — вздохнула Мауд и уткнулась в список. — Гертичка Абель, на первой же странице! Что она рисовала? Наши отцы были двоюродными братьями…

Я оставила Мауд списки и вскоре получила от нее увесистое письмо.

«22.12.1990. Дорогая Лена! Посылаю тебе все, что пока удалось вспомнить. Обрывочные воспоминания о детях из детдома L-410 я приписала к графе „Комментарии“, графу с номерами комнат дополнила, красной ручкой исправила мелкие ошибки. О некоторых детях есть целые рассказы, не знаю, понадобятся ли они тебе. Но пусть будут, на всякий случай».

Первая порция историй умещалась на пятнадцати страницах и была написана по-английски.

Но этим дело не кончилось. Мауд стали одолевать воспоминания, они вспыхивали в ночи и горели в ней до утра. Дождавшись, когда за мужем закроется дверь, она бежала к телефону.


Мауд, 1996. Фото Е. Макаровой.

— Доброе утро, Лена. Не помешала? Отвлеку на минутку. Видела, как наяву, старого господина Самета. Мы тащимся в Терезин. Я иду за ним. От тяжелой поклажи на его руках взбухли голубые жилы. Утром чищу апельсин — опять господин Самет. У него же был магазин с экзотическими фруктами! Зимой папа покупал там яблоки из Калифорнии, огромные, красные, словно вощеные. Поговаривали, что он бывал в Америке. Однажды он закупил грейпфруты в Тель-Авиве. Подвиг сионизма. Никто не знал, как их едят, как избавиться от горечи, — мы добавляли сахар, еще и еще, не понимая, что нужно снять кожуру с долек… Посмотрела в Памятной книге — его вместе с женой отправили из Терезина в Барановичи. Ты не знаешь, где это?

— В Белоруссии.

— Сколько туда езды? По тем временам…

— Думаю, дня два.

— Ехать два дня, чтобы тебя расстреляли… А под кустом нельзя? Закрыть на засов ящик на колесах, везти тысячу человек в такую даль, только чтобы расстрелять? В этом поезде ехала моя любимая подруга Рут с родителями… Дядя Йозеф, мой двоюродный брат Густа… В Терезине он подарил мне всамделишную конфету… И еще Хана Шпрингер… Все они принадлежат к моей семье убитых и все не дают спать, понимаешь? Спать еще ладно. За что ни возьмусь, как утром с этим апельсином… Еще одну историю вспомнила про апельсин. Потерпишь секундочку? Девочка-сиротка обожала своего брата, а тот мечтал об апельсине. Где его взять в Терезине? Нет, не могу дальше… Скажи, что делать? Ведь я разумный, целесообразный человек…

— Мауд, пиши все и присылай мне.

— А тебе на что?

— Мне это необходимо. Для работы.

— Образование, труд и служение добру делает человека человеком… Так говорил наш президент Масарик.

Храня верность президенту, Мауд служила добру в роли секретарши при больничной кассе и повышала образование в Свободном университете: учиться надлежит в любом возрасте. Теперь перед ней открылась новая область — «писательство». Как организовать процесс?

Мауд купила в канцтоварах упаковку с липучими квадратиками. На ночь она прилепляла по две-три штучки к торшеру в изголовье, все, что вспомнится, — на карандаш. Шимон давно спал отдельно и застукать ее за этим делом не мог.

— Доброе утро, Лена! Не помешала? Вот думала ночью… Но это личное… Когда я только приехала в Эрец, мне было так странно видеть еврейских детей… И не то, что их так много, а то, что они, слава богу, этого не знают. Я не хочу детей, которые будут несчастны. Перед свадьбой, а было это в 1951 году, если не ошибаюсь, ты тогда и родилась, я со свойственной мне дурацкой прямотой спросила Шимона: «Скажи, могу ли я верить, что здесь это не случится?» Он испугался. И взял с меня клятву забыть это все, жить настоящим ради будущего — иначе не создать здоровой израильской семьи. Его травма плюс ее травма — кого они родят?

* * *

Шимон покинул Брно в 1938 году. Родителей пугали арабы и жара, однако немцы в прохладе оказались опасней, и вся его семья погибла.

Но когда их младшая дочь покончила жизнь самоубийством, Мауд подумала — и, конечно, этой мыслью с мужем не поделилась, — что сколько ни насилуй себя во имя светлого будущего, прошлое настигнет, возьмет врасплох. Яэль не знала про уничтоженных бабушек-дедушек со стороны Шимона, не знала, что ее дед по материнской линии наложил на себя руки в Терезине, не видела его прощальной записки с перечнем предметов, спрятанных там-то и там-то, и с упреждением ни в коем случае не потерять его ручные часы. А если б знала? Ведь со старшими все в порядке…

— Прости, что морочу тебе голову, — извинялась Мауд. — Но произошло еще одно странное явление — ночью я стала писать по-чешски. Сорок лет на этом языке не думала, как быть? Перейти на иврит или продолжать по-английски?

— Пиши по-чешски.



Поделиться книгой:

На главную
Назад