– Здо-ро-вый! – рычит, борясь с больным, один из лакеев.
Это слово расслышал Афанасий Николаич.
– Я то-оже был когда-то здоровый! Эх, Коля, Коля! – кивает он беспомощно.
– Ногами бьет, барыня!
– Нет терпенья! – орет другой лакей.
Но его покрывает пронзительный вскрик Терентия:
– Укусили! Барыня! Они меня укусили! Ей-богу!.. Ах, погибший я теперь человек! Сбешусь!
И в отчаянии, что теперь непременно он сбесится, Терентий толкает своего барина локтем в лицо.
Это замечает Сережа и кричит высоким, тонким, но ломающимся, как у всякого подростка, голосом:
– Не сме-ей! Хам! Не смей бить папу!.. Мама, они папу бьют!
– Тащите его! Тащите скорей! – кричит, не слушая его, Наталья Ивановна.
Николай Афанасьевич упирается и тоже кричит истошно, но его подхватили под колени и уносят на руках.
– Они и рады! Этот Терентий!.. Барину своему руки вязать! – не унимается Сережа и вызывает грозный окрик матери:
– Сережка! Уйди вон отсюда! Иди заниматься!
– Вот они, пугачовцы!.. Это пугачовцы! – испуганно бормочет Сережа и стремительно выбегает вслед лакеям, уносящим отца; за ним порывисто уходит Наталья Ивановна, а за нею Афанасий Николаевич и Аграфена; остаются одни приживалки, не решаясь уйти из молельни, и, всплескивая ручками, говорит Катерина Алексеевна:
– Боже мой, боже мой, что же это с ним? Все время был тихий, только ходит и бормочет, а то про себя улыбается… и вдруг… что такое?
– Музыку, должно быть, полковую услыхал… Или лошадь близко около себя увидел… – пытается догадаться Софья Петровна.
– Где же ему лошадь увидать? – хочет уяснить Катерина Алексеевна.
– А может в саду гулял, а за оградой чья-нибудь лошадь… Ведь это когда он с лошади упал, за зайцем скакал, тогда ведь это с ним сотрясение головы случилось!
– А какой музыкант был замечательный, ах-ах, ах!.. Жить бы да жить в уме, в здоровье, ан вот…
И Екатерина Алексеевна скорбно качает головкой, а Секлетея Кондратьевна спрашивает ее мрачно:
– Что же нам теперь? Будем ли молитвы продолжать или уж расходиться нам?
Проворно оглядываясь на открытые настежь двери, отвечает ей Софья Петровна:
– Я полагаю, что как же иначе? Уж Наталья Ивановна свое сделает, а как же?
– Как это свое? Это – божье, а не наше совсем! – подозрительно глядит на нее Секлетея, и Софья Петровна вынуждена поправиться:
– Ну, то есть свой обиход жизни, я хотела сказать!.. А вот учитель Сережин, немец, и даже из комнаты сюда не вышел… Ему хоть из пушек пали!
Между тем неотступно думающий о господском обеде Пров сначала заглядывает в дверь, потом появляется весь толстый, в белом:
– Ну вот, потребуется в свое время обед, а что я сделаю, когда провизии мне не дадено? А говорю, внимания ко мне нет. Потом же крик один будет, а в рассуждение никто не возьмет: чем же я виноват? К Аграфене обращаюсь, Аграфена не знает, а кто же ключница? Аграфена! И она не знает! Кто же тогда знает?
Однако входит всезнающая Наталья Ивановна решительной походкой и говорит недовольно:
– Куда это все разошлись? А? А ты чего опять здесь, Пров?
– Барыня! Я опять же касательно обеда… – кланяется Пров, насколько может по своей толщине.
– Как ты сме-ешь входить безо времени? Кто тебя звал сюда? Кто? А? – раздражается Наталья Ивановна.
– Барыня! – умоляет Пров и даже пытается сложить соответственно руки перед животом.
– Я тебе сказала: после? Я тебе сказала: после? Ступай вон.
Наталья Ивановна топает ногами и Пров исчезает, а Катерина Алексеевна говорит ревностно:
– Я сейчас позову всех, всех!
– И Сережку тоже! – кричит ей вдогонку Наталья Ивановна.
– Секлетея Кондратьевна! Опять сначала начнешь… Только смотри уж не пропускай! Это на нас наказание за твой грех… А еще Афанасий Николаич своей выходкой афейской добавил…
И когда входят Екатерина Александра, Натали, за ними Сережа с весьма недовольным лицом и Катерина Алексеевна, она обращается ко всем с привычной строгостью в голосе:
– Куда это все ушли из моленной? Чтоб никогда больше этого не смели делать! Читай, Секлетея!
Секлетея Кондратьевна крестится, – а за нею все как по команде, – и начинает снова:
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь!.. Боже, милостив буди мне, грешному!
Однако входящая плавно, но решительно Аграфена говорит таинственно:
– Барыня! Там гости к вам… Их сиятельство граф Толстой!
– Что-о? Еще что такое? Какой граф Толстой? – негодует Наталья Ивановна.
– Ну обыкновенно, Федор Иваныч…
– Скажи… Скажи, что сейчас выйду! Что это, господи, никак домолиться сегодня нам не дают!
Повышая голос, как всегда, при конце своего чтения, Секлетея возглашает:
– И ны-ыне, и присно, и во веки веков, аминь! – крестится и закрывает книгу.
– Что же это ты зааминила? – изумляется Наталья Ивановна.
– Да ведь как же, матушка Наталья Ивановна, когда гости?
– Что у тебя за разговоры такие? Придут гости, уйдут гости, а Бога я не забуду, нет! – трясет головою в буклях Наталья Ивановна.
Но стук в дверь и голос гр. Толстого:
– Наталья Ивановна, к вам можно? – заставляет ее перейти на шепот и она машет руками, говоря:
– Идите все отсюда! Идите все! – И все проталкиваются к двери, оставляя ее одну. Последней уходит Аграфена.
– Войдите, граф! – томно говорит Наталья Ивановна, оправляя платье.
Толстой, входя, кланяется низко; у него торжественный вид.
– Приношу мое почтенье, дорогая Наталья Ивановна, если только не помешал я вам, от чего боже избави!
Обольстительно улыбаясь, говорит Наталья Ивановна, протягивая руку для поцелуя:
– Здравствуйте, граф!
– Очень рад вас видеть здоровой, цветущей! – кланяется Толстой, длительно целуя ее руку.
Наталья Ивановна жеманится:
– Какое у меня уж здоровье? Идемте в мою комнату, граф!
Однако Толстому не хочется уходить из молельни.
– Я всегда был в убеждении, что это тоже ваша комната! – говорит он серьезно… – И знаете ли, дорогая Наталья Ивановна, святость этих ликов кругом как нельзя более приличествует предмету моей с вами беседы… Нет, вы разрешите мне, человеку искренно религиозному, остаться с вами здесь! Я сейчас очень серьезен, я сейчас именно молитвенно, я бы так сказал, настроен. Я к вам по очень волнующему меня делу… Поверьте, я искренне говорю!
И в доказательство этой искренности он прикладывает руку к сердцу.
Такой торжественный тон заставляет Наталью Ивановну насторожиться.
– Садитесь, граф!
Оба садятся; она тщательно оправляет платье и вздыхает:
– Ах, все эти серьезные дела, граф, мне успели уж так надоесть сегодня, хотя я и недавно встала!.. О серьезных делах вам надо бы говорить с моим свекром… А с меня довольно своих тяжестей… Три дочери, граф, так как вы не жених и не отец жениха, то я вам могу пожаловаться на эту тяжесть!
– И очень, очень кстати! Именно мне!.. – подхватывает Толстой… – Правда, я не жених, о чем очень сожалею, и не отец женихов, – об этом я сожалею меньше, – но отчего бы мне не быть вот сейчас сватом, а? Как вы находите, Наталья Ивановна, гожусь я в сваты?
При этих словах Наталья Ивановна вся преображается против своего желания показать это.
– Неужели? Вы, конечно, шутите, как всегда?
– Помилуйте, я ведь сказал вам, что по серьезному делу!
– Я знаю, что это за серьезные дела! Вексель, который просрочен и отсрочен и по которому наконец надо платить! Но ведь этими делами ведает Афанасий Николаич, а не я, нет!
– Нет, к вам, дорогая Наталья Ивановна, на вашу половину я не с тем пришел, не с тем!
И вдруг, вдохновенно поднявшись сам, он подымает ее и подводит к иконам:
– Помолимся Господу!.. Помоги, Господи, принять решение твердое ко благу, а не во вред!.. – Он истово крестится и кланяется низко на три стороны, так как с трех сторон висят иконы. Наталья Ивановна крестится и кланяется тоже, но вопросительно глядит на него вбок. – Дай нам, Боже, ума светлого! – продолжает креститься Толстой, наконец говорит просто: – Вот теперь наша беседа освещена. Теперь сядемте, поговорим. Вы, конечно, знаете Пушкина?
При этой фамилии очень оживляется Наталья Ивановна:
– Графа? Какого именно?
– Нет, не графа… Пушкина-стихотворца…
Лицо Натальи Ивановны мгновенно каменеет в изумлении.
– Пушкина-стихотворца? Этого афея и сорванца?
Она глядит на книжку, которая валяется, брошенная ею, недалеко от Толстого, и кивает на нее Американцу:
– Вот, возьмите, граф, эту мерзкую книжонку и посмотрите!
Но Американца трудно смутить. Он догадливо дотягивается до книжечки. Поднимает ее, смотрит:
– А-а, ну вот, тем лучше! Значит, вы даже и читаете этого поэта… тем лучше… так мы скорее столкуемся… «У вас – товар, у нас – купец, собою парень молодец»… Вот как раз подходящие открылись строчки… Сорванец, вы сказали? Какой же он теперь сорванец? Ему уже тридцать лет! Был, конечно, сорванцом, не спорю, и всем это известно, но теперь…
– Государь его терпеть не может. Это мне говорили верные люди! – горячо перебивает Наталья Ивановна, чем возмущает Американца.
– Что вы! Что вы!.. Совсем напротив. Государь-то его и ценит, а за ним все!
– Помилуйте, граф! Да за ним, мне говорили, даже секретный полицейский надзор! – понижает голос Наталья Ивановна.
– А за кем же из вас нет полицейского надзора? – беспечно спрашивает Толстой. – Это еще хорошо, что секретный, а не гласный!
– Даже письма его, говорят, приказано читать на почте!
– А чьих же писем не читают на почте! И мои, и ваши, конечно, читают, будьте покойны! – улыбается Толстой.
– Неужели все письма успевают прочитать? Что вы!
– По наитию, Наталья Ивановна! Там, в почтамте, сидят ясновидящие и всякую зловредность нашу видят сквозь конверты… Нет, Пушкина никто уж больше не притесняет…
– Даже и кредиторы?
– Кого же из нас не притесняют эти пакостники!
– Но ведь Пушкин – он ведь известный афей! – совершенно пугается Наталья Ивановна.
– Вот уж этого бы я не сказал! Он был когда-то грешен в этом и то немного, за что и наказан царем Александром… Нет, он теперь совсем не афей, поверьте! – наклоняется к ней для большей убедительности Американец.
– Хорош не афей! А «Гаврилиаду» кто написал? Ведь это такое кощунство!