Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Царь Алексей Тишайший - Вячеслав Николаевич Козляков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Споры, приведшие к отмене первоначальных решений о выдаче четырех или пяти «заводчиков» псковского дела, остались за строкой архивных документов. Академик М. Н. Тихомиров видел причины такого поворота к мирному разрешению противостояния в борьбе придворных партий, противодействии патриарха Иосифа и «стоявших за его спиной» боярина Никиты Ивановича Романова и князя Якова Куденетовича Черкасского. Сначала видно, что и в ответе на Большую псковскую челобитную, и в письме патриарха Иосифа, и в первом наказе епископу Рафаилу и другим выборным — везде речь вели о наказании главных «воров». Все изменилось, когда по дороге в Псков епископ Рафаил встретил 19 июля бежавших оттуда людей, сообщивших в расспросных речах о начавшемся непримиримом противостоянии в Пскове. Между 22 июля — временем получения донесения в Москве, и 26 июля — датой соборного заседания и произошел перелом, причины которого лучше всего объяснил патриарх Иосиф в письме архиепископу Рафаилу, сославшись на то, что царь Алексей Михайлович был «зело кручинен» из-за псковских дел. И все же главную заслугу в изменении решения стоит приписать новгородскому митрополиту Никону. Как писал еще Сергей Михайлович Соловьев, именно Никон раскрыл царю истинное положение дел и убедил пощадить четырех зачинщиков восстания, «пущим ворам вместо смерти живот дать». Иначе, говорил он, «тем промыслом Пскова не взять, которые люди под Псковом и тех придется потерять, а Новгороду от подвод и ратных людей будет запустенье». Никон ссылался на свои уговоры новгородцев и обещания обратиться с челобитной к царю, а также указывал на то, что розыск и арест участников новгородского восстания князем Иваном Никитичем Хованским привел к тому, что псковичи перестали верить увещеваниям, говоря: «И нам то же будет»{171}. Поэтому так важно было подтвердить соборным решением отвод войска от Пскова после «крестного целованья» псковичей. Грамота об этом была послана боярину князю Ивану Никитичу Хованскому немедленно после собора. Но, готовясь к миру, царский боярин больше думал о войне: он методично продолжал окружать город, стремясь к полной блокаде Пскова, что могло обеспечить бóльшую сговорчивость его жителей.

В итоге отказ от казней «воров» и штурма города, уговоры псковичей сыграли определяющую роль. Посылка епископа Рафаила и других посланцев Земского собора оказалась дальновидным решением. Первым в город вошло московское посольство, договорившееся о присяге псковичей. Она растянулась на несколько дней 17–21 августа и происходила совсем не в мирной обстановке: город не сразу избавился от вражды и взаимного недоверия. Большинство посада и служилых людей, конечно, понимали, что вместо всесословного союза, обещавшего учет интересов «мира», в Пскове и его пригородах — Изборске, Печерах, Гдове и Острове, тоже затронутых восстанием, воцарились социальная рознь, грабежи и бессудные казни. Но и жестокость ратных людей боярина князя Ивана Хованского была чрезмерной, чего не мог скрыть один из участников посольства стольник Иван Олферьев. При въезде в город с депутацией Земского собора он якобы говорил с сокрушением псковичам, укоряя царского боярина: «Какие де он враг, злодей, над вами беды многие поделал». 24 августа боярин князь Иван Никитич Хованский ушел со своим войском от Пскова, а на следующий день городские ключи были возвращены прежнему воеводе окольничему князю Василию Петровичу Львову.

Увы, одним из первых его дел стал донос на Ивана Олферьева. Подоплека действий псковского воеводы понятна из объяснений вернувшегося в Москву члена депутации от Земского собора стольника Ивана Олферьева. Дело было в местнических тонкостях, окольничему князю Львову не понравилось, что государева стольника не написали у него «в товарищах». Оказывается, он мало что понял из того, что происходило вокруг, сидя на своем дворе. Воевода князь Львов едва не провалил всё дело с присягой, заметив при встрече с епископом Рафаилом и другими членами московского посольства, что оно долго добиралось до Пскова, а грамота послам была дана недавно, когда они были в пути. Депутаты от собора дело замяли: иначе оно грозило тем, что псковичи не поверили бы царским грамотам, привезенным епископом. И еще неизвестно, как бы повернулись события, если бы псковичи нашли первые грамоты с требованием казни «заводчиков»! Доносу на стольника Олферьева всё равно дали ход, выговорили ему за неуважение царских бояр и окольничих, но в итоге простили и дозволили (хотя и не сразу) быть у государева стола 1 октября вместе с епископом Рафаилом и другими депутатами собора. Еще через неделю, 8 октября, состоялось заключительное заседание Земского собора. Царь Алексей Михайлович принял заручную челобитную псковичей о своих винах и допустил «к руке» их представителя старосту Ан-кудинку Гдовленина. Последним актом псковской драмы стало снятие с Рыбницкой башни всполошного колокола, отправленного в своеобразное «заточение» в Зелейную палату — туда же, где обычно хранились порох и свинец. Арест бывшего всесословного старосты Гаврилы Демидова и автора текста Большой псковской челобитной Томилки Слепого тоже последовал, но нарушать соборное обещание не могли, поэтому их с семьями выслали из Пскова, но не казнили.

История наказания виновников восстаний в Новгороде и Пскове по-своему поучительна и показательна для первых лет правления царя Алексея Михайловича. Всего по обвинению «в воровском заводе» в Новгороде было арестовано более двухсот человек, «по государеву указу и боярскому приговору» 190 человек приговорили к битью кнутом и отдаче на поруки, «пущих воров и мятежников и всякому воровству заводчиков» насчитали 22 человека, пятерых из них приговорили к смертной казни, а остальных — к битью кнутом и ссылке в Астрахань, Терек и Коротояк. Но здесь в дело вмешался новгородский митрополит Никон, снова просивший 15 марта 1651 года помиловать участников мятежа. Их не стали ссылать и разрешили жить по-прежнему в Великом Новгороде. В итоге, как установили публикаторы Следственного дела о новгородском восстании 1650 года, сохранили жизнь даже главному обвиняемому — Ивану Жеглову, проклятому в дни «мятежа» митрополитом Никоном. Позднее бывший приказной служитель новгородского Софийского дома оказался на службе в далеком Якутске{172}.

Никон — патриарх

Успешное завершение новгородского и псковского «дела» должно было еще больше утвердить авторитет митрополита Никона в глазах царя Алексея Михайловича. Царь не забыл о жертвах псковского мятежа и указал написать имена погибших дворян в вечный синодик в Успенском соборе Московского Кремля, учредив отдельное поминание 18 июля — в день наивысшего противостояния и казней в осажденном Пскове{173}. Между царем и митрополитом происходило явное сближение, как обычно бывает между людьми, пережившими общую опасность. Царь поверил в духовную силу митрополита, оказавшего неоценимую услугу своими советами в мирских делах. Сами обстоятельства направляли царя Алексея Михайловича к мысли о том, что именно Никон станет лучшим преемником патриарха Иосифа, чей возраст земной жизни клонился к закату.

Сохранилось предание о том, как во время приветствия Никоном смененного им и отправленного на покой прежнего новгородского митрополита Афония два владыки долго препирались, кто к кому должен подойти под благословение. Пока прежний новгородский митрополит не сказал: «Благослови мя, патриарше», пророчески указав Никону на то, что тот будет патриархом{174}. На самом деле за этим благочестивым рассказом скрыт не до конца ясный сюжет с отправкой на покой новгородского митрополита Афония, чтобы освободить кафедру для Новоспасского архимандрита Никона (при избрании патриарха Иосифа в 1642 году митрополит Афоний был одним из главных участников выборов и открывал жребий, указавший на нового патриарха).

Духовные дела плохо поддаются определениям с помощью слов «политика» или «программа», однако нечто подобное можно усмотреть в действиях царя Алексея Михайловича и его советника митрополита Никона. Начиная с 1651 года Успенский собор в Кремле стал превращаться в своеобразный пантеон славы выдающихся иерархов Русской православной церкви. В 1651 году состоялось перенесение в кремлевский собор мощей первых патриархов: Гермогена из Чудова монастыря и, на следующий год, Иова из Старицкого Успенского. Но более всего известна поездка митрополита Никона на Соловки для перенесения мощей митрополита Филиппа в 1652 году. Царь Алексей Михайлович вникал во все подробности дела, участвовал в напутственном молебне, и вряд ли случайным было определение в смешанную, церковно-светскую комиссию двух усмирителей «мятежей» в Новгороде и Пскове — митрополита Никона и боярина князя Ивана Никитича Хованского. Воспоминание о столкновении царя Ивана Грозного и митрополита Филиппа по поводу опричнины должно было помочь устранить случившийся в прошлом диссонанс в «симфонии» власти царя и первосвятителя церкви{175}.

Посольство отправилось из Москвы на Соловки в Великий пост 1652 года. С собою оно везло необычный документ — грамоту царя Алексея Михайловича в Соловецкий монастырь «с молением по мощи» митрополита Филиппа, скрепленную «вислой» печатью «красного воску» с двуглавым орлом. Царь обращался к святому как к живому, называя себя «царь Алексей, чадо твое». Он говорил о своей «печали» и молил митрополита Филиппа «приити» к Москве, чтобы стала возможной общая молитва всех первоиерархов церкви «с прежебывшими тебе, и по тебе святители» в Успенском соборе. Царь был убежден в силе такой общей молитвы: «Не бо и мы своею силою или многооружным воинством укрепляемъся, но Божиею помощию и вашими святыми молитвами вся нам на ползу строятся». В Москве царь Алексей Михайлович хотел «разрешити согрешение прадеда нашего, царя и великого князя Иоанна, нанесенное на тя неразсудно завистию и неудержанием ярости». Из этого становится ясно, чего сам царь хотел избежать в своем правлении: он обещал святителю Филиппу, «аще и неповинен есмь досаждения твоего», покаяться за своих предков ради прощения прежних грехов и «разделения». Завершалась эта необычная грамота словами: «Царь Алексей, желаю видети тя и поклонитися мощем твоим святым»{176}.

О том, что происходило в Москве после отправления посольства на Соловки, можно узнать из большого «статейного списка» о принесении мощей патриарха Иова и о преставлении патриарха Иосифа, написанного самим царем Алексеем Михайловичем. Исследователи называют этот документ «Повестью о преставлении патриарха Иосифа», подчеркивая литературные достоинства царя-писателя. Действительно, необычный стиль и образность письма дают большой простор для толкований, но при этом забывается, что царь Алексей Михайлович предназначал свое писание в мае 1652 года только для одного читателя — митрополита Никона, чтобы тот скорее приехал в Москву, где должны были состояться выборы нового патриарха, «именем Феогнаста» (то есть того, чье имя знает Бог). «А без тебя отнюдь ни за что не примемся», — писал царь об ожидаемом им приезде Никона. Переписчикам царского письма (скорее всего, в канцелярии архива Посольского приказа, где сохранялся царский архив до образования Тайного приказа) этот документ показался ближе всего именно к делопроизводственному стилю отчетов послов. С одной стороны, царь пишет Никону о делах церкви, где он уже мог считаться своеобразным приказным судьею: «А как великий отец наш и пастырь, святейший Иосиф патриарх, встречал Иева патриарха, и как на осляти ездил вход Иерусалим, и как ево не стало — и то писано под сею грамотою». Однако «статейный список», написанный царем Алексеем Михайловичем, — не только отчет о делах в церкви, произошедших за время отсутствия Никона в столице, но и письмо о душевных переживаниях царя. Поэтому правы те, кто пишет об использовании царем Алексеем Михайловичем канонических описаний смерти духовных лиц, что, конечно, не подходит сухое определение «статейного списка». И хотя царь даже в таком тексте не чужд был «литературной игры», в монастыре, когда митрополит Никон читал его письмо, все слушающие плакали.

«Повесть», или «статейный список», царя Алексея Михайловича митрополиту Никону с описанием преставления патриарха Иосифа предваряла личная грамота царя «собинному другу», раскрывающая его отношение к «избранному и крепкостоятельному пастырю». Этикет требовал в таких грамотах своеобразного уничижения «отправителя» по отношению к «адресату», и царь Алексей Михайлович пишет здесь в превосходной степени о качествах Никона-богомольца, сравнивая его с «солнцем, светящим по всей вселенней». О себе же, напротив, говорит, выказывая полнейшее христианское смирение: «А про нас изволиш ведать: и мы по милости Божии и по вашему святительскому благословению как есть истинный царь християнский наричеся, а по своим злым, мерским делам недостоин и во псы, не токмо в цари». Описание событий в Москве начинается с 5 апреля — времени встречи мощей патриарха Иова в Москве, положенных сначала в Страстном монастыре. Царь сам был на этой встрече вместе с патриархом, Освященным собором и «со всем государством, от мала и до велика». Алексей Михайлович любил такие образные определения, описывая то, что он видел своими глазами. О том, какое огромное количество людей пришло встретить мощи патриарха Иова, он замечает в письме Никону: «яблоку негде было упасть». Вся Красная площадь была запружена, поэтому царь «Кремль велел запереть», и без этого в тесноте мощи патриарха Иова едва пронесли в Успенский собор. «Старые люди говорят, — замечал царь Алексей Михайлович, — лет за семьдесят не помнят такой многолюдной встречи», то есть со времен Ивана Грозного, к которым постоянно мысленно возвращался царь Алексей Михайлович. Царю запомнились слова слабеющего патриарха Иосифа, говорившего ему со слезами: «Вот, де, смотри, государь, каково хорошо за правду стоять — и по смерти слава!» Другой разговор состоялся при устройстве саркофага патриарха Иова в Успенском соборе. На вопрос: «кому ж в ногах у нево лежать?» — царь ответил: «Ермогена тут положим» — еще одного патриарха, умершего в Чудовом монастыре во времена Смуты в 1612 году. Но патриарх Иосиф попросил у царя Алексея Михайловича оставить это место для него: «Пожалуй, де, государь, меня тут, грешнаго, погресть».

Дальше должны были начаться «свидетельство» мощей патриарха Иова и запись чудес, происходивших от них в Успенском соборе. Но все остановилось из-за смерти патриарха Иосифа, случившейся через десять дней после перенесения мощей. Последняя патриаршая служба пришлась на Вербное воскресенье, когда патриарх Иосиф участвовал в традиционном «шествии на ослята». На наступившей Страстной неделе, в среду вечером, царь Алексей Михайлович сам решил прийти в Крестовую палату для встречи с патриархом. Патриарх уже тяжело болел и сначала даже не узнал царя. Алексей Михайлович передавал свой разговор с патриархом Иосифом: «Такое то, великий святитель, наше житие: вчерась здорово, а ныне мертвы», — говорил царь Алексей Михайлович. В ответ патриарх Иосиф молвил: «Ах, де, царь-государь, как человек здоров, так, де, мыслит живое. А как, де, примет инде, ни до чево станет». Царь писал об этом еще и для того, чтобы объяснить, почему он в тот же день не заговорил о духовной грамоте патриарха Иосифа и судьбе патриаршей келейной казны. Все думали, что патриарх Иосиф болен «лихорадкой» и еще поправится.

В описании ухода из жизни патриарха Иосифа царь Алексей Михайлович приводит много бытовых деталей. Рассказ его напоминает известные страницы романа Федора Михайловича Достоевского «Братья Карамазовы» о смерти старца Зосимы и отношении монастырской братии к этому событию: все ожидали кончины чуть ли не нового святого, а умер, как оказалось, обычный человек. Когда царь Алексей Михайлович узнал, что патриарх Иосиф при смерти, то немедленно «сам с небольшими людьми побежал к нему». Царь участвовал в соборовании патриарха вместе с рязанским архиепископом Мисаилом, тоже оказавшимся в тот момент в патриарших палатах. «И мы со архиепископом кликали и трясли за ручки, — писал царь Никону, — чтоб промолвил — отнюдь не говорит, толко глядит. Алихаратка та знобит, и дрожит весь, зуб о зуб бьет». Даже в этот момент царь разбирается и расспрашивает патриаршего протодиакона, «для чево вести ко мне не поведали и ко властям», и передает его рассказ о том, как ему пришлось настоять на «поновлении» умирающего патриарха, выгнавшего своего духовника из кельи. Во время причастия патриарха Иосифа присутствовали несколько архиереев и игуменов монастырей, царь Алексей Михайлович тоже стоял у его изголовья. А дальше случилось то, чего мало кто мог ожидать: в беспамятстве умирающий патриарх «повел очьми» и «стал жатца к стене». Царь понял это так, что патриарх перед смертью «видение видит». И рассказывал митрополиту Никону: «Не упомню, где я читал: перед разлучением души от тела видит человек вся своя добрыя и злыя дела». По словам царя, «походило добре на то, как хто ково бьет, а ково бьют — так тот закрываетца». Это были уже последние часы жизни патриарха Иосифа; царь простился с ним, когда тот затих. «И я перед ним, проговоря прощения, да поцеловал в руку, да в землю поклонился».

Царь продолжал всем распоряжаться: уходя из патриарших палат, «казну келейную в чуланех и в полатех и домовую везде сам перепечатал после освящения масла», то есть принял меры к тому, чтобы патриаршая казна оставалась в целости и сохранности. Царь должен был успеть к службе, начинавшейся в его домовой церкви. Там ему вскоре и сообщили: «патриарха, де, государя не стало», о чем возвестили три удара большого кремлевского колокола. «И на нас, — пишет царь Никону, — такой страх и ужас нашел, едва петь стали, и то с слезами. А в соборе певчие и власти все со страху и ужаса ноги подломились, потому что хто преставился да к таким дням великим, ково мы, грешные, отьбыли, яко овцы бес пастуха, не ведают, где детца. Так-та мы ныне, грешные, не ведаем, где главы приклоните, понеж прежнево отца и пастыря отстали, а нового не имеем». Царь просил молитв Никона и достаточно прозрачно говорил ему, что выбор преемника уже сделан, надо только, чтобы Никон вернулся в Москву: «Дожидаем тебя, великого святителя, к выбору. А сего мужа три человека ведают: я, да казанской митрополит, да отец мой духовной, тайне в пример. А сказывают, свят муж». То есть в тайну были посвящены всего трое человек, не считая самого царя, митрополит Казанский Корнилий, духовник Стефан Вонифатьев и сам митрополит Никон.

Но это был не конец царского рассказа. Как писал царь Алексей Михайлович, в начале прощания с телом патриарха Иосифа все было достойно: «лежит, как есть жив, и борода розчесана, лежит, как есть, у живова. А сам немерна хорош». Однако уже поздно ночью, несмотря на сделанные распоряжения, царь увидел в церкви рядом с телом умершего патриарха только одного человека, испуганно читавшего Псалтырь. Все остальные или быстро покинули службу, или попросту разбежались. Царь не мог не отметить пример людской неблагодарности: «Да такой грех, владыко святый, — ково жаловал, те ради ево смерти; лутчей новинской игумен, тот первой поехал от нево домой… А над ним один священник говорит Псалтырь, и тот говорит во всю голову, кричит, и двери все отворил». Рассказывал он и о своих переживаниях и даже испуге от вида разлагавшегося на глазах мертвого тела: «Да и мне прииде помышление такое от врага: побеги, де, ты вон, тот час, де, тебя, вскоча, удавит». Царь справился со своими страхами, но все описание погребения патриарха Иосифа было еще и оправданием мирского отношения к его смерти и деталям прощания: «Ведомо, владыко святый, тело персстно [тленно] есть, да мы, малодушнии, тот час станем осуждать да переговаривать. Для того и не открыли лица». Погребение прошло в общем плаче и рыдании, усугублявшемся тем, что была Страстная суббота; царь особенно укорял себя, что забыл распорядиться о «звоне»: «…а прежних патриархов з звоном погребали…»{177}

Итак, в самый разгар дела с перенесением мощей митрополита Филиппа, 15 апреля 1652 года, Русская церковь осталась без пастыря. Но «вдовела» она не долго, и вскоре стали готовиться к выборам нового патриарха. Кто им будет, стало ясно, когда 9 июля 1652 года в Москве встретили мощи митрополита Филиппа, привезенные новгородским митрополитом Никоном из Соловецкого монастыря, и состоялось их перенесение в Успенский собор в Кремле. На известной исторической картине художника Александра Литовченко «Царь Алексей Михайлович и Никон, архиепископ Новгородский, у гроба чудотворца Филиппа, митрополита Московского» (1886), хранящейся ныне в Государственной Третьяковской галерее, видно торжество опытного Никона, наблюдавшего, как молодой царь на коленях просил прощение у гроба святителя Филиппа, чья мученическая кончина стала следствием опалы Ивана Грозного. Иногда яркий художественный образ может повлиять даже на историков, которым все же надо опираться на факты и сохранившиеся документы. Так и в этом случае художник создал образ раскаяния царя Алексея Михайловича перед гробом митрополита Филиппа и одновременно торжества Никона. Однако сохранилось письмо царя Алексея Михайловича казанскому воеводе боярину князю Никите Ивановичу Одоевскому от 3 сентября 1652 года с подробным описанием событий. Даже два месяца спустя царь по-прежнему ярко переживал обстоятельства встречи мощей митрополита Филиппа, пронесенных до Лобного места. Он рассказывал, как сам во всем принимал участие, как сразу начались чудеса, а повсюду «не мочно было ни яблоку пасть» (любимое сравнение). Мощи митрополита пребывали в соборе десять дней, и всё это время стоял колокольный звон, напоминавший царю о празднике Пасхи.

Царь был воодушевлен торжеством справедливости, и это был именно его собственный триумф, а не мнимая «победа» будущего патриарха Никона.

Царь писал князю Одоевскому о «честном» возвращении «гонимого» святителя в Москву, отнюдь не противопоставляя светскую и церковную власть, о чем чаще всего вспоминают исследователи при описании перенесения мощей Филиппа. Алексей Михайлович обвинял в случившемся не Ивана Грозного, а его советников! «Где гонимый и где ложный совет, где обавники, где соблазнители, где мздоослепленныя очи, где хотящий власти восприяти гонимаго ради? Не все ли зле погибоша; не все ли изчезоша во веки; не все ли здесь месть восприяли от прадеда моего царя и великаго князя Ивана Васильевича всеа Росии, и тамо месть вечную приимут, аще не покаялися?»{178} Как видим, царю Алексею Михайловичу ближе всего была идея наказания «обавников» — колдунов, заклинателей, своими наговорами и «шептаньем» помрачавших ум и «соблазнявших» праведного царя, опалившегося на митрополита Филиппа. Все это далеко было от настоящей истории противостояния царя Ивана Грозного и митрополита Филиппа по поводу опричнины и совсем не связано с покушением церкви на права самодержавного царя.

В выборах на патриаршество Никона царь Алексей Михайлович проявил свою волю — несмотря на то, что сначала за основу чина избрания патриарха предлагалось взять прежний образец — выбор жребием (так патриарший престол достался патриарху Иосифу). Составляя черновой вариант чина избрания нового патриарха, сохранили даже прежнюю дату — 27 марта 1642 года — время вступления в чин патриарха Иосифа. Имя Никона было вписано на том месте, где раньше стояло имя его предшественника новгородского митрополита Афония. Но от прежней процедуры случайного выбора в итоге отказались, записав в чине патриаршего избрания вместо слов «по жребию поставленье бысть» иначе: что «по избранию всего освященного собора поставленье бывает»{179}. Далее, согласно новой редакции чина патриаршего избрания, царю было представлено 12 наиболее достойных кандидатов, из которых он выбрал одного — митрополита Никона. Как сказано в ставленой грамоте Никону, «житием праведна, и премудра, и свята, и боголюбива, и незлобива». Новый патриарх получил посох митрополита Петра и белый клобук из царских рук в воскресенье 25 июля 1652 года. Так еще раз подчеркивалась преемственность церковной власти от прежних московских митрополитов и вспоминался дар первого христианского царя Константина первоиерархам церкви, перешедший, согласно «Повести о белом клобуке», от римского папы Сильвестра в Константинополь, а позже — в Новгород и Москву — Третий Рим. Правда, Никон при выборах патриарха стал отказываться от высшего церковного сана, но его действия носили ритуальный характер{180}. Никон и много позже, 20 лет спустя, подчеркивал в письме царю Алексею Михайловичу, что он был «поставлен на патриаршество не своим изволом, но Божиим изволением и твоим, велика-го государя, и всего освященнаго собора избранием»: «А я, ведая свою худость и недостаток ума, множицею тебе, великому государю, бил челом, что мене с такое великое дело не будет. И твой, великаго государя, глагол превозможе»{181}. Впрочем, символично, что надень 25 июля приходилась дорогая для нового патриарха память Макария Желтоводского и Унженского: ведь сам Никон когда-то пришел юношей и начал постигать монастырскую жизнь в Макарьевском монастыре на Волге{182}. Конечно, участникам церемонии патриаршего избрания не дано было знать последствия своего решения. Позже указание на «незлобивость» патриарха Никона при его избрании могло восприниматься только как горькая ирония…

«За царскую честь война весть»

Великий поворот царя Алексея Михайловича к наступлению на «Литву» вызревал медленно, но верно. В союзе с патриархом Никоном дело должно было двинуться быстрее. В период первых военных побед гетмана Богдана Хмельницкого в 1648–1649 годах царь Алексей Михайлович не стал нарушать ради казаков мирный договор с Речью Посполитой. Но как только началась «реконкиста» и в 1650–1651 годах польская шляхта с переменным успехом снова стала теснить казачью старшину, отвоевывая право вернуться в свои владения, политика изменилась. В 1651 и 1653 годах царь созвал два земских собора о «литовском деле», где решилась судьба так называемого «воссоединения Украины с Россией». Из-за разных оценок этого процесса необходимо особенно внимательно посмотреть: зачем казаки и гетман Богдан Хмельницкий снова обратились в Москву, какие вопросы на самом деле рассматривали земские соборы?

В Посольском приказе имели достаточно ясное представление о намерениях гетмана Хмельницкого продолжать борьбу с «ляхами» вместе с татарами и по-прежнему не стремились в нее ввязываться. В январе 1651 года из Москвы отправили в Чигирин с жалованьем дьяка Ларио-на Лопухина. В выданном ему наказе подробно определялось, что говорить в случае поворота разговора к упрекам в неоказании помощи «черкасам». В Войске Запорожском стало известно, что прежние обращения казаков в Москву «объявились у короля в Оршаве»{183}. Поэтому Ларион Лопухин должен был дезавуировать обвинения в «московской неправде» тем, что привез с собой подлинники этих обращений. Но главное, что ему нужно было любой ценой добиваться прежней лояльности казаков и напоминать, что даже «в смутное время», в 1648 году, в Москве отказались помогать польской стороне, а, напротив, поддержали «черкас», разрешили им торговать хлебом и солью. От имени царя Алексея Михайловича казаков уверяли, что в Московском государстве не стремятся помогать их «неприятелям», то есть королю. Лопухин прежде всего говорил о готовности известить «окрестные государства» о «неправдах» польского короля Яна Казимира, если он нарушит прежний договор, требовавший наказания виновных в умалении государской чести. В случае обострения дипломатических отношений с Речью Посполитой казаков собирались обо всем известить, и тогда царь Алексей Михайлович прислал бы «для подлинного договору» не обычных дворян, а своих «думных людей», то есть бояр. Это был новый поворот в контактах с Запорожским Войском, уже допускавший войну с враждебной «Литвой». Однако решение вопроса о поддержке казаков ставилось в зависимость от действий Речи Посполитой в более важном для московской стороны вопросе — о защите царской чести. Вскоре новое направление политики было подтверждено еще и авторитетом Земского собора{184}.

28 февраля 1651 года в Столовой избе в присутствии царя Алексея Михайловича состоялся первый собор, на котором было рассмотрено «письмо» о «литовском деле»{185}. Выборным на соборе предлагалось рассмотреть и обсудить два главных вопроса: во-первых, «о неправдах» польского короля и панов-рад, нарушении ими «вечного докончанья» и, во-вторых, об обращении Богдана Хмельницкого. Впервые не только в Думе, но и во всем Московском государстве официально должны были узнать о «просылках» гетмана Войска Запорожского, «что они бьют челом под государеву высокую руку в подданство»{186}.

Зачем все-таки опять был поднят старый вопрос о нарушении Поляновского мирного договора, неисполнении данных послу Григорию Гавриловичу Пушкину в 1650 году обещаний наказать виновных в умалении государской чести? Ведь не ради же одних интересов «черкас» и Хмельницкого созывались в Москву представители всех сословий?

Чрезвычайное обращение к собору понадобилось по другой причине. Главное, что могло пугать царя Алексея Михайловича — действия польского короля Яна Казимира на «крымском» направлении. Как сказано в письме собору, царю Алексею Михайловичу «ведомо учинилось», что король Ян Казимир «ссылаетца с крымским царем почасту и всякими вымыслы умышляют, чтоб им сопча Московское государство воевать и разорить». Дело дошло до того, что «через Польшу и Литву» был пропущен «крымский посол» к шведской королеве Христине, как были уверены в Московском государстве, «для ссоры ж». Характеризуя невиданные ранее союзные действия между непримиримыми врагами, в Москве закономерно удивлялись: «а преж сего того николи не бывало». Поэтому и вспомнили снова о просьбе гетмана Богдана Хмельницкого о принятии его «под высокую руку». На соборе приводили даже сетования казаков Войска Запорожского, связанные с последствиями отказа царя Алексея Михайловича разрывать мир с Речью Посполитой. Казаки в открытую говорили, что они «поневоле учинятца в подданстве у турского салтана с крымским ханом вместе»{187}. Следовательно, именно угроза новых крымских набегов и отказ от прежнего, складывавшегося при королевиче Владиславе русско-польского союза против Турции заставляли прибегнуть к созыву собора.

Новые контакты с «черкасами», как можно видеть из наказа Лариону Лопухину и решения Земского собора 28 февраля 1651 года, были по-прежнему далеки от безоговорочного одобрения идеи подданства казаков царю. Главной целью оставалось противодействие опасному для Московского царства союзу Речи Посполитой или казаков с татарами и османами. Дипломаты стремились лучше узнать, «что ныне у поляков с черкасами делаетца», а также о контактах крымского хана с польским королем Яном Казимиром и гетманом Богданом Хмельницким. Гетман тоже был осторожен в переговорах с новым посланцем из Москвы и действовал необычно, выбрав для достижения своих целей беспроигрышный ход — обращение к первому советнику царя Алексея Михайловича «ближнему великому боярину» Борису Ивановичу Морозову. Тем более что намек о посылке «думных людей» впервые был сделан из Москвы, и гетман ухватился за это предложение. 11 марта 1651 года Хмельницкий отправил личное послание не к кому-нибудь, а сразу к боярину Морозову, подтверждая свое прежнее намерение служить царю Алексею Михайловичу: «Желаем того, чтоб он, яко православный християнский царь, на все земли государствовал»{188}. За этим могло стоять возвращение к программе перехода в подданство царю Алексею Михайловичу при условии его воцарения в других «землях» (то есть в Речи Посполитой). В 1648–1649 годах такая идея оказалась преждевременной, и в Москве не оспаривали права Яна Казимира, но спустя несколько лет, после «государевых походов» 1654–1656 годов, мечта о короне Речи Посполитой для Алексея Михайловича или его наследников стала основой внешней политики Московского царства{189}.

В начале июля 1651 года произошла трагическая для Войска Запорожского битва под Берестечком. Брошенные войском крымского хана, казаки потерпели сокрушительное поражение от короля Яна Казимира, сам гетман стал заложником своего недавнего союзника крымского хана Ислам-Гирея. Вскоре, в сентябре 1651 года, Богдану Хмельницкому пришлось заключить Белоцерковский договор, отменивший многие прежние завоевания «черкас». Их «Реестр» сокращался вдвое — до 20 тысяч, казаки потеряли Киев, занятый войском польного гетмана литовского Януша Радзивилла. Польские шляхтичи возвращались в свои владения, прежние права получали униатская церковь и евреи, жившие до изгнания в Русской земле Речи Посполитой. Недовольство «капитуляцией» казаков Богдана Хмельницкого привело к их исходу из земель Войска Запорожского. Многие «черкасы» уходили жить в соседнее Московское государство, но отношение к ним все равно оставалось настороженное. Тем более что, попадая в чуждую среду, казаки не слишком стремились «вписываться» в нее и приспосабливаться к законам и порядкам другого государства{190}.

Контакты с гетманом Богданом Хмельницким продолжились, несмотря на очевидное поражение казаков после Белоцерковского договора. Приходилось принимать тайные предосторожности, чтобы избежать упреков в прямой поддержке Войску. В октябре 1651 года в Чигирин был отправлен Василий Васильевич Унковский с жалованной грамотой и соболями для раздачи гетману, полковникам и писарю. Грамоту следовало отдать прямо в руки гетману, а говорить с ним про «тайной царской наказ» только «наодине». Общий план действий, принятый на Земском соборе 1651 года, оставался прежним и был продиктован интересами московской политики. Царь Алексей Михайлович, как извещали гетмана, «ныне посылает» к королю Яну Казимиру «своих государевых великих и полномочных послов». В состав великого посольства планировали включить бояр князя Юрия Алексеевича Долгорукого, князя Федора Федоровича Волконского и кого-то из дьяков{191}. Им снова предстояло вести переговоры с королем и панами-радой о выполнении обещаний «казнить смертью» виновных в написании «з бесчестьем» царского титула.

Создавалось впечатление, что в Москве заранее были уверены, что посольство в Варшаву не сможет достигнуть этой цели: «И по тому договору с королевские стороны по ся места исправленья не бывало и вперед не чаять, потому что они николи в правде своей не стоят». Интересно, что гетману как будто возвращались его собственные слова, которые он пытался внушить царю Алексею Михайловичу, оправдывая продолжение своей войны с «ляхами». С другой стороны, гетман должен был понять, что для царя Алексея Михайловича договор о мире с Речью Посполитой оставался святым делом и нарушить его он не мог. «Да и ему, гетману, мочно то разсудить, — должен был сказать Василий Унковский, — пригожее ли то дело, что великому государю царскому величеству, помазаннику Божию, вечное докончанье без причины розорвать, и в неправде и Бог не поможет». Оставалось убеждать гетмана Богдана Хмельницкого, чтобы он помнил к себе «царского величества милость и жалованье», и удерживать его от враждебных действий по отношению к Московскому государству совместно с Крымской ордой: «И ты б, гетман, и все Войско Запорожское царскому величеству служили, и крымского царя от всякого дурна унимали, и на Московское государство войною не пущали». Конечно, возникал вопрос: что будет, если король Ян Казимир все-таки согласится на требования царя Алексея Михайловича и накажет виновных в умалении государской чести? В наказе Василию Унковскому предусмотрели и такой поворот, но смогли только в самом общем виде пообещать способствовать дальнейшему примирению гетмана с королем, если казаки сами этого пожелают{192}.

В начале 1652 года московские посланники Афанасий Осипович Прончищев и дьяк Посольского приказа Алмаз Иванов отправились на сейм, чтобы узнать, продвигается ли дело о наказании виновных в оскорблении царей Михаила Федоровича и Алексея Михайловича. Их встретили встречными претензиями: «есть де с царского величества стороны зделано к нарушенью вечного доконченья, и не одна статья». Царя Алексея Михайловича обвиняли в поддержке казаков Войска Запорожского: пересылке посольствами, хранении «неприятельских животов» (имущества) и даже в том, что «двор Хмельнитцкому зделан». Московские посланники в ответ говорили о миротворческих целях поездок гонцов к гетману «для успокоения християнского… чтоб они, запорожские черкасы, тое ссору и межусобье, сослався с ними, паны рады, усмирили и успокоили», и опровергали распространявшиеся слухи о строительстве «в царского величества стороне» (Москве?) двора для Богдана Хмельницкого.

Король Ян Казимир написал царю Алексею Михайловичу подробное письмо 18 февраля 1652 года, где также говорил о нарушении «вечного докончанья» и посылках к гетману Хмельницкому. Впрочем, польской стороне особенно нечего было предъявить царю: сказалась осторожность дипломатов Посольского приказа. Единственный упрек, высказанный в письме короля, касался частного случая оказания помощи казакам гетмана во время их похода к Рославлю через земли Московского царства, но его легко дезавуировали ссылкой на проведенный «розыск» по этому делу{193}. В письме же выражалась уверенность короля в победе над врагами — крымскими татарами и королевскими подданными — «бунтовниками».

22—23 мая (по старому стилю) 1652 года произошла известная битва под Батогом, ставшая одним из главных успехов объединенной крымской рати и гетмана Богдана Хмельницкого в борьбе с польскими войсками на территории Войска Запорожского. Не считаться с успехами казаков после этого было уже нельзя, и вскоре все опять изменилось, приближая настоящую дипломатическую «грозу» между Московским царством и Речью Посполитой. В Москве уже сформировалась, условно говоря, «партия войны». И в нее вошли два человека, оказывавшие самое сильное влияние на царя Алексея Михайловича. Кроме ближайшего царского боярина Бориса Ивановича Морозова, сторонником военного вмешательства в дела между королем и казаками стал и патриарх Никон, избранный в июле 1652 года. В отличие от своего предшественника патриарха Иосифа, он оказался готов откликнуться на призывы гетмана Богдана Хмельницкого об общей борьбе православных в Московском государстве и на Украине.

Обзор непростой истории контактов Богдана Хмельницкого и дипломатов Алексея Михайловича показывает, что чем меньше гетман нуждался в помощи Москвы, тем больше в Посольском приказе были готовы пойти ему навстречу, и наоборот. Важно было только не пропустить грань, за которой «черкасы» могли стать союзниками крымских татар и турецкого султана, угрожавших Московскому царству. А она, эта грань, была уже близка. Греческий митрополит Гавриил сообщал в письме царю Алексею Михайловичу 27 октября 1652 года, что Богдан Хмельницкий жаловался ему на то, что в Москве игнорируют его призывы: «Писал де я многажды, и они мне сказывают — ныне да завтра, а николи в совершенье не приведут»{194}. И в этот момент от самого Хмельницкого пришло известие, что в Москву с «тайным разговором» собирается константинопольский патриарх Афанасий. Лучшего союзника для продвижения своих интересов в Москве у Войска Запорожского, конечно, и быть не могло.

Очередной попыткой повлиять на царя Алексея Михайловича стала присылка в Москву генерального войскового судьи Самуила Богдановича Зарудного с товарищами в ноябре — декабре 1652 года. На этот раз в Москве показали всю серьезность своих намерений в долгосрочной поддержке казачьей войны. Посланников Войска Запорожского впервые принимали близко к посольскому чину на Казенном дворе. После того как «лист» гетмана Богдана Хмельницкого был получен, царь распорядился выслушать представителей Войска боярину оружничему и нижегородскому наместнику Григорию Гавриловичу Пушкину. Между прочим, он был последним «великим послом», ездившим за несколько лет до того в посольстве к королю Яну Казимиру, а титул «наместника» присваивался думцам для придания большего веса во время ведения дипломатических переговоров. Все это косвенно свидетельствует о свершившемся выборе в пользу более активного ведения дел с казаками. Посланники Войска Запорожского должны были прямо просить о принятии их «в подданство» и без царского одобрения не начинать других дел: «то де их делу начало и конец… чтоб царское величество для православные християнские веры над ними умилосердился, велел их принята под свою государеву высокую руку». Одновременно казаки отказывались от подданства польскому королю и поиска союзов «с ыными иноверцами», то есть крымским ханом{195}.

С конца 1652 года при подготовке нового «великого посольства» к королю Яну Казимиру уже должны были учитывать новые обращения гетмана Войска Запорожского о приеме в подданство. Шведский резидент Иоганн де Родес, постоянно сообщавший в донесениях королеве Христине о ходе дел в Москве, заметил, что московское посольство надолго задержалось с отправкой, ожидая решений сейма в Речи Посполитой. Де Родес объяснял это промедление общим нежеланием Алексея Михайловича вмешиваться в дела соседней страны, ведшей войну со своими подданными — казаками: «Кажется, что хотя эти народы, по большей части, и русской веры, но их не особенно хотят иметь близко»{196}. Но затем последовали необычные изменения, свидетельствовавшие о повороте в делах. Внимательный наблюдатель де Родес многое понял, основываясь только на казусах, имевших место в Москве. Царь, по своему обычаю, в конце января — начале февраля 1653 года уезжал из Москвы охотиться. А когда он возвратился с охоты, был обнародован малопонятный патриарший указ: «всем знатным господам» приказали «уничтожить их охотничьих собак». После стало ясно, что развлечения закончились и пришло время войны. Но тогда распоряжение, идущее от патриарха Никона, выглядело вмешательством в частную жизнь царедворцев. Дошли до иноземного резидента и слухи о приезде патриарха на двор к боярину Никите Ивановичу Романову. Между ними состоялся примечательный разговор: боярина спрашивали, почему он не являлся к делам, говорили и о его вступлении в брак, что могло создать династическую проблему. Новое призвание боярина Никиты Романова для совета во дворец де Родес связал с подготовкой к чему-то «особенному», не без оснований считая, что от двоюродного дяди царя после событий 1648 года в Москве зависел «весь простой народ».

И действительно, царь Алексей Михайлович для себя уже всё решил и сделал выбор именно в Великий пост 1653 года. В архиве Тайного приказа сохранилась малопримечательная тетрадка «в восьмушку», где, как сказано авторами архивного описания, государь записывал «мысли о войне». Именно на нее ссылался Сергей Михайлович Соловьев, когда писал в своей «Истории» о событиях начала 1653 года: «В это время принятие в подданство Малороссии и война польская были уже решены в Москве: первая дума об этом у государя была 22 февраля 1653 г., в понедельник первой недели Великого поста, а «совершися государская мысль в сем деле» в понедельник третьей недели Великого поста, марта 14»{197}.

До сих пор этот источник труда Соловьева считался потерянным и почти не привлекал внимания{198}, хотя именно там написано о самом важном выборе за время царствования Алексея Михайловича. Если внимательно разбираться в черновых записях с зачеркиваниями и заменой слов, то можно увидеть, что действительно имеется точная дата — 161-й (1653) год. Алексей Михайлович писал «о ратном деле»: «как оберегать истинную и православную християнскую и непорочную (последнее слово вписано позже над строкой. — В. К.) веру и святую соборную и апостольскую церковь и всех православных християн и недругу бы быть страшну». Для этого он решил «объявить» (Алексей Михайлович поменял смысл записи, усилив свою решительность, когда вместо «изволил видить» написал — «объявить») о готовности своих людей быть «во ополчении ратном храбрствено и мужествено».

Царю было важно зафиксировать время принятия решения, когда он начал «сие благое дело мыслити». Он отступил от первоначального общего указания на март 161-го года, добавив, что начал думать о таком решении в понедельник на первой неделе Великого поста 22 февраля. Совпадение с «плачем» по своей душе во время одной из самых строгих служб Великого поста, когда читается покаянный канон Андрея Критского, конечно, для царя было очень символично, как и указание на точный день принятия решения: окончательно «совершися его государская мысль в сем деле» в понедельник третьей недели поста, приходившийся на 14 марта — день празднования Федоровской иконы Богоматери{199}. А это значит, что прошло ровно 40 лет, день в день, от призвания на царство Михаила Романова, с чего началось особое почитание Федоровской иконы в царской семье. И именно с ее покровительством связана идея войны за церковь и «всех православных», объявленной царем Алексеем Михайловичем.

Конечно, мы никогда не сможем узнать, о чем шла речь на царском столе в честь «государева ангела» 17 марта 1653 года, куда был приглашен патриарх Никон. Царь принимал еще боярина Бориса Ивановича Морозова и глав двух «великих посольств» в Речь Посполитую — бояр князя Бориса Александровича Репнина и оружничего Григория Гавриловича Пушкина. Но сопоставляя известную нам теперь дату внутреннего «рубикона», определившего настрой царя Алексея Михайловича на войну за веру, можно думать, что тогда же было выбрано и практическое направление действий. Новым свидетельством назревавших перемен стало сделанное уже 19 марта распоряжение о вызове на службу ратных людей. Оно было необычным и содержало дату общего государева смотра служилых людей — 20 мая. «А на тот срок, — говорилось в записи разрядной книги, — изволит их государь смотреть на Москве на конех»{200}. Почти никто еще не знал точно о целях задуманного смотра, но так бывало только перед вступлением Московского государства в войну.

Следовательно, когда 23 марта 1653 года из Чигирина в Москву отправлялись посланники Войска Запорожского Кондрат Бурляй и Силуян Мужиловский с личными посланиями гетмана Богдана Хмельницкого боярам Борису Ивановичу Морозову, Илье Даниловичу Милославскому и Григорию Гавриловичу Пушкину, решение о войне уже было принято. Известно об этом было и патриарху Никону, принимавшему «у благословенья» посланников Войска 23 апреля{201}. Слова приехавшего в Москву 16 апреля 1653 года константинопольского патриарха Афанасия II Пателара о том, что он знает, кто будет освящать вырванный из рук агарян храм Святой Софии в Константинополе, тоже пали на более чем подготовленную почву. Афанасий II дважды избирался на константинопольский трон, последний раз в 1652 году, но всего на несколько дней, после чего был сведен с престола. В Москву он официально приехал для «милостыни» и остался здесь до конца 1653 года, пока не было принято историческое решение о «воссоединении». Патриарха принимали одновременно с посланцами гетмана Богдана Хмельницкого 22 апреля 1653 года. Представителей «черкас» снова стали называть «посланниками» и встречали по дипломатическому протоколу{202}. На следующий день, 23 апреля (память Георгия Победоносца), они удостоились приема у патриарха Никона, тоже обещавшего свою поддержку казакам. Патриарх Никон постарался наполнить прием важными церемониальными деталями. Ко двору патриарха посланники Войска ехали на «государевых лошадях», их встречала стрелецкая охрана «в цветном платье», а объявлял патриарший дьяк.

24 апреля 1653 года из Москвы, наконец, отправилось давно ожидавшееся «великое посольство» князя Бориса Александровича Репнина, Богдана Матвеевича Хитрово и дьяка Алмаза Иванова к польскому королю Яну Казимиру. У них были полномочия продолжать переговоры о наказании виновных в оскорблении царской чести. Посольство в Речь Посполитую претендовало также на посредническую миссию и должно было договориться о мире или, по крайней мере, «где съезду быть о миру» между королем Яном Казимиром и «черкасами». Выглядело это с точки зрения соседней страны странно, как вмешательство в ее дела. Шведскому резиденту де Родесу даже казалось, что посольство отправлялось «для проформы»{203}. Конечно, царь Алексей Михайлович находился в сложном положении: сделав выбор в пользу войны, он продолжал соблюдать определенные дипломатические правила и, как считается, до последнего надеялся на благоприятный исход переговоров с королем Яном Казимиром во Львове — центре Русского воеводства{204}.

Существовало и еще одно важное условие, без выполнения которого Алексей Михайлович не мог бы начать войну. Он должен был достигнуть согласия в «государевых» и «земских» делах с помощью собора. Уже вызов служилых людей на смотр 20 мая мог быть связан с идеей созыва Земского собора, так как в дальнейшем не представляло труда выбрать представителей на собор из членов Государева двора и служилых «городов», собравшихся в Москве. Но, по принятому порядку, следовало еще повсеместно объявить о выборе на сбор «добрых» людей для «совета», а грамоты об этом ушли поздно, только после отправки «великого посольства» из Москвы в Речь Посполитую{205}. 25 мая 1653 года на Земском соборе с участием выборных дворян и посадских людей из городов был впервые рассмотрен вопрос: «принимать ли черкас». Как извещали московских послов боярина князя Бориса Александровича Репнина с товарищами, «и о том все единодушно говорили, чтоб черкас принять» (при этом ссылались даже, как когда-то при выборах царя Михаила Романова, на расспросы «площадных людей»). Однако окончательное решение все равно было отложено до тех пор, «как вы с посольства приедете»{206}.

Политика по отношению к приему в подданство Войска Запорожского оставалась неопределенной в течение всего лета 1653 года. Практически одновременно в Москве проводили общий смотр войска, принимали на Земском соборе решение о приеме «черкас», вели тайные переговоры с Богданом Хмельницким и ждали результатов «великого посольства» к королю Яну Казимиру. Боярин Илья Дмитриевич Милославский, отпуская 13–14 мая 1653 года из Москвы посланников Кондрата Бурляя и Силуяна Мужиловского, называл гетмана подданным короля Яна Казимира. А патриарх Никон, отсылая свое письмо гетману, напротив, был категоричен в поддержке казаков и употреблял то обращение к адресату, к которому он уже привык (без всякого упоминания о подданстве). Вместе с посланцами Богдана Хмельницкого из Москвы уезжали голова московских стрельцов Артамон Сергеевич Матвеев и подьячий Иван Фомин. Они везли письмо Никона, подтверждавшее отсылку к гетману доверенного человека царя Алексея Михайловича и наказ о «тайных переговорах». Когда писарь Иван Выговский в предварительном разговоре пытался выведать их отношение к якобы полученным известиям о вступлении царя Алексея Михайловича в войну за Смоленск, Артамон Матвеев прямо отвечал — «несбыточное то дело» воевать Смоленск. Тайные переговоры с гетманом были блестяще проведены Артамоном Матвеевым: судя по его отчету, гетман обещал согласие на прием «в вечное холопство» московским царям и был готов дождаться результатов «великого посольства» к королю Яну Казимиру. Попутно московские посланники вели разведку и установили, что в подчинении у гетмана Богдана Хмельницкого находилось 17 полков, в которых насчитывалось примерно 100 тысяч казаков{207}.

Шведский резидент де Родес оставил уникальное свидетельство о том, что Артамон Матвеев был пасынком главы Посольского приказа дьяка Алмаза Иванова. Это самое очевидное объяснение начала дипломатической карьеры Артамона Матвеева, хотя успех его миссии, несомненно, основывался еще и на службе, замеченной царем Алексеем Михайловичем{208}. В Москве во время успешного дебюта Матвеева на дипломатическом поприще чрезвычайно усилилась позиция сторонников безоговорочного принятия казаков в вечное подданство и начала войны с Речью Посполитой. Общий смотр войска, проведенный царем с 13 по 28 июня на Девичьем поле в Москве, убедительно свидетельствовал о готовности к войне. Продолжавшие приезжать на Земский собор выборные, знакомясь с соборным приговором, поддерживали его на новых заседаниях собора, одно из которых, видимо, можно датировать 20 июня{209}. Так появилась на свет грамота царя Алексея Михайловича 22 июня 1653 года, впервые прямо и определенно подтверждавшая его намерение принять в подданство Войско Запорожское: «…изволили вас принять под нашу царского величества высокую руку, яко да не будете врагом креста Христова в притчю и в поношение (выделено мной. — В. К.). А ратные люди по нашему царского величества указу збираютца и ко ополчению строятца». Появление этой грамоты не может рассматриваться как кульминация «освободительного процесса», она была выдана в связи с отсылкой посольства стольника Федора Абросимовича Лодыженского под воздействием какого-то порыва ввиду распространившихся слухов о возможной присяге гетмана Богдана Хмельницкого в подданство турецкому султану. «А будет де совершенье нашие государские милости не будет, и вы де слуги и холопи турскому»{210}.

Гетман Богдан Хмельницкий праздновал победу. Он хорошо знал, кого надо благодарить за это, и послал патриарху Никону две грамоты 9 и 12 августа 1653 года. Войсковой писарь и глава казачьей «дипломатии» Иван Выговский подробно информировал в тайном послании главу Посольского приказа думного дьяка Лариона Лопухина (а через него просил «обвестить» царя Алексея Михайловича) о задержке послов турецкого султана и о желании гетмана служить только московскому царю, а также об отказе от союза с крымскими татарами: «Татарам уже не верим, потому что только утробу свою насытити ищут и мехи пенезми (деньгами. — В. К.) наполните, а православных пленяти убивают». Но главное, что уже и после грамоты 22 июня он подтверждал стремление дождаться результатов «великого посольства», несмотря на возобновление войны: «Ляхи теперь наступают, но миру с ними не будет до вести от царского величества»{211}.

Переговоры послов князя Бориса Александровича Репнина с панами-радой начались в Варшаве 24–27 июля и продолжились во Львове, где находился король Ян Казимир, в августе 1653 года{212}. Великое посольство обсуждало два тесно связанных друг с другом вопроса: «о титлах» — об искажении и умалении царского титула и о «черкасском деле». Послы также приняли на себя посредническую миссию в войне Речи Посполитой с гетманом Богданом Хмельницким. По данному им наказу, они отстаивали права теснимой униатами Православной церкви и пытались убедить польскую сторону помириться с казаками на условиях Зборовского договора 1649 года. Однако на все предложенные к обсуждению темы был получен надменный отказ. Требование наказать виновных в оскорблении царской чести польская сторона по-прежнему считала лишь предлогом к нарушению мира, и паны-рада, «смеяся», называли это «малым делом». И напрасно — смех над аргументами противоположной стороны — не лучшее оружие дипломатов. В черновике посольского наказа даже стояла фраза (вычеркнутая впоследствии): «А не соверша того болшого дела, о иных с паны рады не говорити»{213}. Впрочем, иногда паны-рада на переговорах, напротив, говорили «гораздо сердито». Это касалось упоминаний о Зборовском договоре, которого, как считали в Речи Посполитой, уже «и на свете нет». Как записали послы в своем «статейном списке», «а Зборовского де договору они и и слышать не хотят, тот, де, договор за неправдами Хмельницкого снесен саблею»{214}. Ничего не изменилось и при переносе переговоров во Львов, кроме ужесточения позиции короля Яна Казимира, отрицавшего какое-либо значение прежних договоров с черкасами, которые они «стратили» (потеряли) в битвах с королевским войском: «под Берестечком ласку Зборовскую, а под Батогом — ласку Белоцерковскую»{215}.

Великое московское посольство пыталось донести до польской стороны еще и сведения об опасности, шедшей от возможного союза гетмана Богдана Хмельницкого с турецким султаном. Но в Польше уже получили известия из Константинополя о посылке гетманом своего «Меркурия» (посланника) в Турцию и рассмотрении предложений казаков на «диване» — в совете у турецкого султана. Польская сторона не имела никакой веры этому «ребелизанту» (повстанцу), считая, что он начал бунт «для своей корысти» и уже изменил христианству, приняв «бусурманскую веру», то есть перешел в магометанство: «и хочет быти со всею Украиною, где живет Войско Запорожское, под Турсково державою»{216}. «Средницство» послов оказалось излишним, а в чем-то, как в попытке требовать от короля выполнять условие возвращения православных церквей от униатов, встретило прямой отпор и обвинения в покушении на устои Речи Посполитой. Закончилось московское посольство совсем не дипломатическим демаршем, когда послы, уже caдясь в карету, продолжали спорить, адресуя свои аргументы собравшейся толпе. Так программа обсуждения главных вопросов между Московским царством и Речью Посполитой перешла из дипломатической повестки на усмотрение царя и Земского собора. Это был последний шанс избежать большой войны, но шанс этот не был использован{217}. Царь Алексей Михайлович потом не раз еще будет вспоминать обиду, нанесенную его посольству, получившему «отповедь с смехом и с щелканьем сабельным»{218}. В одной из записок дипломата Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина тоже говорилось об итогах этого посольства, отосланного из Москвы «для умирения, хотя любовь показать», и уговоров не чинить «насилия» в вере: «И послом московским с жесточью отказали: «мы, де, своими вольны владеть как хотим»{219}.

Окончательное решение о принятии в подданство Войска Запорожского было провозглашено Земским собором 1 октября 1653 года, на праздник Покрова. Снова, как и на предшествующем соборе 1651 года, оба вопроса: о царской чести и о принятии «черкас» в подданство оказались увязаны между собой. Даже аргументы повторялись практически дословно, но с важным дополнением о неудаче посольства князя Бориса Александровича Репнина и об отказе польского короля Яна Казимира от обязательств защищать права православных. На соборе также говорилось о безвыходном положении «черкас», которых звал на свою сторону турецкий султан. В итоге Земский собор 1653 года принял действительно историческое решение: «за честь» царей Михаила Федоровича и Алексея Михайловича «стояти и против польского короля война весть»{220}. В записи дворцовых разрядов о соборном заседании 1 октября 1653 года подчеркивалось другое — ведение войны «за истинную веру», чем и было вызвано давно ожидаемое принятие гетмана Богдана Хмельницкого и Войска Запорожского «под высокую руку» московского царя{221}.

На соборе было решено отправить к Войску обещанных ранее «думных» людей — боярина Василия Васильевича Бутурлина, стольника Ивана Васильевича Алферьева (через несколько дней его пожалуют чином окольничего) и думного дьяка Лариона Дмитриевича Лопухина. Охранять посольство должны были стрельцы под командой Арта-мона Сергеевича Матвеева, тоже участника прежних «отсылок» к гетману. Тогда же в Грановитой палате им было «сказано» об указе царя Алексея Михайловича «ехать приимать гетмана Богдана Хмелницкого, и полковников, и писаря и все Войско Запорожское, и привесть к вере». Присяга распространялась также на «мещан и всяких жилецких людей» из Киева и других городов, которыми владели «Богдан Хмелницкой и все Войско Запорожское». 5 октября были сделаны и первые военные назначения: в Новгород Великий для сбора ратных людей послали боярина Василия Петровича Шереметева, окольничего Семена Лукьяновича Стрешнева и думного дворянина Ждана Васильевича Кондырева{222}.

23 октября в Москве было торжественно объявлено о решении царя Алексея Михайловича «идти на недруга» короля Яна Казимира. Дипломатические разговоры о «братской любви» между двумя монархами закончились. Царь пожелал «закрепить рукою» (собственноручно подписать) указ о военном походе и запрете на это время местнических споров{223}. Как писал шведский резидент де Родес, решение объявить войну далось царю Алексею Михайловичу непросто. Он встретился с сопротивлением «некоторых знатных господ» — своих советников, предупреждавших царя, «что легко зажечь пожар, но нельзя так же скоро его потушить». Но у идеи «религиозной войны» был очень серьезный сторонник. Де Родес нашел образное сравнение для характеристики союза царя Алексея Михайловича и патриарха Никона: царь «держит патриарху древко, а он сам навязывает на него знамя»{224}.

Внимательный представитель иноземного двора, видимо, даже не подозревал, насколько был близок к истине. Сохранилось описание знамен Государева полка, правленное рукой царя Алексея Михайловича. Их, конечно, надо было приготовить заранее{225}. «Перед государем» в походе должны были нести «знамя тафты розные на стороне Воскресение Христово на другой староне против того Успения Богородицы». «В кругах» были помещены «по Спасову образу благословению рукою поясные или стоящие» и образы смоленских святых Меркурия и Авраамия. Символика знамени будущего Смоленского похода была еще усилена; дописано, что «на другой стороне» надо было добавить «в верхнем кругу Борис, а внизу Глеб мученики». Появление первых русских святых было, конечно, не случайным. В центре знамени располагались крест и архангелы Гавриил и Михаил. На одной стороне царского знамени был «ангел Господен с крестом», а на другом — «с саблею». Были еще и другие знамена «с Спасовым образом»; на одном из них на лицевой стороне изображался «царь Костянтин на лошеди с войском», а на оборотной — «великий князь Владимир на лошеди с войском же, как побил и крестил царствы»{226}. Словом, цель «крестового похода» в защиту вселенского Православия — и одновременно возвращения к династическим истокам Рюриковичей была выражена в символике царских знамен достаточно убедительно.

Формальная «нота» об объявлении войны была приурочена к значимой для царя Алексея Михайловича и патриарха Никона памяти митрополита Филиппа, приходившейся на 30 декабря. Обсудив в этот день ответ находившемуся в Москве «литовскому» посланнику, отослали грамоту королю Яну Казимиру о разрыве отношений и начале войны{227}. Посланника — королевского секретаря ошмянского подстолия Андрея Казимира Млоцкого — заставили еще пройти через унижение, сделав его свидетелем страшной казни четвертованием самозванца Тимошки Анкудинова. Представителю короля торжествующе указывали, что раньше не могли добиться выдачи скрывавшегося в Польше Анкудинова, но теперь угрозу самозванства уже не удастся использовать{228}. После неудачи всех «великих» посольств царь Алексей Михайлович получил право включить в грамоту, отправленную королю 30 декабря 1653 года, многозначительную фразу, осуждавшую «неправедные дела» королевской стороны и открывавшую целую историческую полосу тринадцатилетней войны с Речью Посполитой: «Бог свыше зрит и мститель будет»{229}.

8 января 1654 года состоялась знаменитая Переяславская рада, начавшая отсчет новой истории Войска Запорожского, выбравшего присягу в подданство царю Алексею Михайловичу. В современной украинской историографии Переяславская рада 1654 года стала трактоваться в основном как ошибка Богдана Хмельницкого и даже как трагедия, лишившая Украину «европейского» выбора{230}. Ее значение в контексте взаимоотношений России и Гетманства в 1650-х годах в российской историографии исследовал Борис Николаевич Флоря. Он показал, что взгляды историков разнятся в зависимости от того, как именно они трактуют Переяславскую раду: «произошла инкорпорация Гетманства» или был заключен «обычный военно-политический союз». Проведенный им анализ позволил сделать вывод, что «вмешательство России в тянувшуюся уже ряд лет войну между Речью Посполитой и Гетманством» было обусловлено собственными планами «русского руководства», расходившимися «с планами казацкой верхушки, стоявшей во главе Гетманства»{231}. Заметим, что в статьях опубликованного в 2004 году сборника «Белоруссия и Украина», целый раздел которого был посвящен юбилейной дате — 350-летию Переяславской рады, термин «воссоединение» не использовался. Более того, в опубликованной там же статье американского профессора Пола Бушковича можно встретить такое замечание: концепции «воссоединения» русского народа» или противоположные им — «экспансия», «централизация» — «не находят и не могут найти подтверждения в источниках, так как это идеи более поздних поколений». До сих пор справедлива и исходная посылка, высказанная профессором Бушковичем: «Важно понять, что мы не знаем, почему Россия присоединила Украину в 1653–1654 годах»{232}.

Суть расхождений в трактовках состоит в том, признается или нет подчиненный характер действий гетмана Богдана Хмельницкого после перехода под «высокую руку» царя Алексея Михайловича. На словах, в интересах войны с Речью Посполитой, такое подчинение в Войске признавалось, а на деле продолжалась особая, выгодная гетману и казачьей старшине политика выстраивания самостоятельного союза со всеми врагами польского короля на востоке и западе. Однако в итоге выбор у казаков оказался невелик: соглашаться с поддержкой православного царя Алексея Михайловича или возвращаться в подданство Речи Посполитой. Понимание этого обусловило поддержку московского управления в землях Войска Запорожского, потому что только оно обеспечивало максимум автономии и сохранения прав казаков, а также интересы местного населения, включая духовенство, жителей городов и крестьян. В Польше же после ряда кровопролитных сражений с казаками желали только реванша и реставрации прав имущества шляхты в потерянных воеводствах.

Отписку посла боярина Василия Васильевича Бутурлина, содержавшую подробный отчет царю Алексею Михайловичу о Переяславской раде 8 января 1654 года, лучше привести целиком, так как в ней важна каждая деталь. Впервые она была опубликована еще в третьем томе знаменитого «Собрания государственных грамот и договоров» в 1822 году. Этот же вариант описания Переяславской рады вошел в «Полное собрание законов Российской империи»{233}. В дальнейшем известие о Переяславской раде стало публиковаться по материалам «статейного списка» посольства Бутурлина{234}, где оно подверглось небольшой, но важной стилистической правке{235}. Важно учесть, что посольское описание Переяславской рады не является свидетельством очевидцев: оно полностью основывалось на известии, записанном со слов войскового писаря Ивана Выговского. Самих послов на раду никто не приглашал, хотя накануне к ним приехали гетман Богдан Хмельницкий, войсковой писарь Иван Выговский и переяславский полковник Павел Тетеря. Они известили московского посла о готовящейся присяге, будучи заранее уверенными в общем решении. Гетман и писарь торжественно сравнивали киевского князя Владимира с «сродником их» царем Алексеем Михайловичем, подчеркивая, что, «якоже древле», царь Алексей Михайлович «призрил на свою государеву отчину Киев и на всю Малую Русь милостью своею». Московского царя сравнивали и с «орлом», что не могло не льстить послам как дополнительная отсылка к государственной символике: «яко орел покрывает гнездо свое, тако и он государь изволил нас принять под свою царского величества высокую руку; а Киев и вся Малая Русь вечное их государского величества»{236}.

Описание «чина» Переяславской рады, основанное на рассказе Выговского, показывало, что главное решение принимала «явная рада», или открытый совет, состоявшийся «перед гетманским двором». Но в первой посольской отписке, в отличие от составленного позже «статейного списка», верно подчеркнуто значение как власти гетмана, так и общего собрания людей — «майдана». Позже в «статейном списке» боярина Бутурлина непонятное в Москве слово «майдан» было заменено на более привычное — «круг», характеризовавшее казачье самоуправление. А ведь Переяславскую раду можно с полным основанием называть еще и Переяславским майданом! В этом случае даже точнее передается участие в принятии решения не только гетмана, старшины и казаков, но и всех других людей — мещан, крестьян и церковного клира, также собравшихся у двора Богдана Хмельницкого. Не случайно переяславские жители станут участниками присяги 8 января{237} и посольства к царю Алексею Михайловичу, после чего вместе с казаками получат подтверждение своих городских «привилеев».

На Переяславской раде подводили итог шестилетнему периоду войн, начавшихся в 1648 году. За эти годы много чего происходило, в том числе и с обращениями казаков к царю Алексею Михайловичу о принятии их под царскую «высокую руку»{238}. Но в этот день, по смыслу речи Богдана Хмельницкого, надо было сделать единственный выбор и забыть о прежних обидах и промедлении царя в ответах на призывы казаков. Главная, общая цель — защита Православной церкви; гетман Богдан Хмельницкий говорил о борьбе с врагами, «хотящими искоренити церковь Божию, дабы и имя руское не помянулось в земли нашей». Казакам дано было право выбрать себе государя из четырех правителей, как некогда, судя по рассказу «Повести временных лет», при киевском князе Владимире Святом выбирали одну веру из четырех — мусульманства, католичества, иудейства и православия. Гетман и Запорожское Войско выбирали на Переяславской раде между царем «турским», крымским ханом, польским королем и «православным Великия Росии царем восточным». Хотя после всех войн с Речью Посполитой выбор сузился до того, служить ли казакам дальше мусульманским правителям или православным. Так на Переяславской раде и решили, что лучше быть «под крепкою рукою» православного царя, «нежели ненавистнику Христову поганину достатись». А гетман «рек велим гласом» (эта живая деталь приводится в отписке, потом ее заменили на нейтральное — «молыл): «буди тако».

Об этом решении посол боярин Василий Васильевич Бутурлин немедленно известил царя Алексея Михайловича в отписке, отправленной в день присяги царю в Переяславле:

«Генваря в 8 день на явной раде в Переяславле на улице перед гетманским двором таков чин был.

По тайной раде, которую гетман имел с полковники своими с утра того ж дни во вторый час дни бито в барабан с час времени на собрание всего народа слышати совет о деле, хотящем совершится.

И как собралося великое множество всяких чинов людей, учинили майдан пространный про гетмана и про полковников, а потом и сам гетман вышел под бунчуком, а с ним судьи, ясаулы, писарь и все полковники. И стал гетман посреди майдана, а ясаул войсковой велел всем молчать. Потом, как все умолкли, начал речь гетман ко всему народу тыми словы.

— Панове полковники, ясаулы, сотники и всё Войско Запорожское и ecu православные християне. Ведомо то вам всем как нас Бог свободил из рук врагов, гонящих церковь Божию и озлобляющих всё християнство нашего православия восточного, что уже шесть лет живем без пана в нашей земле в безпрестанных бранех и в кровопролитии з гонители и враги нашими, хотящими искоренити церковь Божию, дабы и имя руское не помянулось в земли нашей, что уж велъми нам всем докучило и видим, что нельзя нам жити боле без царя. Для того ныне собрали есмя раду явную всему народу, чтоб есте себе с нами обрали пана из четырех, которого вы хощете, первый царь есть турский, который многижды через панов [послов] своих призывал нас под свою область, второй хан крымской, третий король польский, которой, будет сами похочем, и теперь нас еще в прежнюю ласку приняти может. Четвертый есть православний Великия Росии царь восточный, которого мы уже шесть лет беспрестанными молении нашими себе за царя и пана просим, тут которого хотите избирайте.

Царь турской есть бусурман, всем вам ведомо как братия наша, православные християне, греки беду терпят и в каком суть от безбожных утеснении. Крымской хан тож бусурман, которого мы по нужди и в дружбу принявши, каковыя нестерпимыя беды приняли есмя, какое пленение, какое нещадное пролитие крови християнской. От польских от панов утеснения никому вам сказывать не надобеть, сами вы ведаете, что лучше жида и пса, нежели християнина, брата нашего, почитали. А православный, християнский, великий царь восточный есть с нами единого благочестия греческого закона, единого исповедания, едино есми тело церкви с православием Великия Росии, главу имуще Иисуса Христа. Той то великий царь християнский зжалившися над нестерпимым озлоблением православный церкве в нашей Малой Росии шестьлетных нашей моленей беспрестанных не презревши, топерь милостивое свое царское сердце к нам склонивши, своих великих ближних людей к нам с царскою милостию своею прислати изволил, которого естьли со усердием возлюбим, кроме его царские высокие руки благотишнейшаго пристанища не обрящем. А будет кто с нами посоветует [не согласует] теперь, куды хощет вольная дорога.

К сим словам весь народ возопил — волим под царя восточного, православного, крепкою рукою в нашей благочестивой вере умирати, нежели ненавистнику Христову поганину достатись.

Потом полковник переяславский Тетеря ходячи кругом в майдане на все стороны спрашивал голосно, ecu ли тако соизволяете, рекли весь народ ecu единодушно. Потом гетман рек велиим гласом — буди тако. Да Господь Бог наш сукрепит под его царскою, крепкою рукою. А народ по нем ecu единогласно возопили — Боже утверди, Боже укрепи, чтоб есми вовеки ecu едино были.

Помета: Государю чтено{239}.

Следом за Переяславской радой пришло время совершить посольство боярина Василия Васильевича Бутурлина, для чего на «съезжий двор» к послам царя Алексея Михайловича явились гетман Богдан Хмельницкий, писарь Иван Выговский и казачья старшина. Посол вручил гетману привезенную царскую грамоту, после чего все пошли в соборную церковь, где должна была состояться присяга. Тогда и возникла главная трудность. Казаки захотели, чтобы московский посол тоже присягнул им от имени царя Алексея Михайловича. Но боярин Василий Бутурлин стоял на страже интересов царя, указав, что в Московском царстве царь не присягает своим подданным, а «государское слово переменно не бывает». Спас дело предложенный компромисс: прислать в Москву посланников для подтверждения привилегий Войска Запорожского. Позднее в Москве очень хвалили это решение боярина Бутурлина и полностью одобрили его предложение. В итоге архимандрит казанского Спасо-Преображенского монастыря Прохор принял присягу гетмана и казачьей старшины на чиновной книге, «что быти им с землями и с городами под государевою высокою рукою на веки неотступным». По словам авторов «статейного списка», гетман Богдан Хмельницкий и другие присягавшие «обещание к вере» говорили «со слезами».

По возвращении к послам на «съезжий двор» боярин Василий Васильевич Бутурлин выдал гетману Богдану Хмельницкому заранее приготовленные гетманские регалии — булаву и знамя. Первоначально посланное с послами знамя по каким-то причинам отослали, заменив на другое знамя — с образами Спаса и Покрова Богородицы. Возможно, их символику хотели соотнести со знаменами, готовившимися для царского похода на Литву. Поэтому на гетманском знамени появились изображения киевских святых — Антония и Феодосия Печерских, а также почитавшейся в «Руской земле» святой великомученицы Варвары, чьи мощи с древности хранились в Киеве{240}. Послы раздали также другие царские подарки — соболей, ферязи (кафтаны) и шапки. Гетманскую булаву, как известно, Богдан Хмельницкий уже получал однажды после Зборовского договора — от короля Яна Казимира, и даже слезы тогда тоже проливал…

Как покажут ближайшие события, «исторический выбор» Переяславской рады в бывших землях Речи Посполитой приняли отнюдь не все подданные короля Яна Казимира. Гетмана обвиняли в том, что он продал душу за «котов»{241}, намекая на щедрую раздачу соболей казачьей старшине от имени московского правительства, но дороги назад уже не было. Важно учитывать, что Переяславская рада только начала, но не завершила процесс «воссоединения», трудно представимый без определения статуса гетмана и старшины «под рукой» московского царя. Неясно было и как станет дальше управляться Войско Запорожское, как будут распределяться полномочия между московскими воеводами, гетманом и казачьим «рыцарством», как дальше вести войну, в неизбежности которой никто не сомневался.

Вскоре в Москву с сеунчом — радостной вестью о состоявшейся Переяславской раде — прибыл Артамон Матвеев. От него первого царь Алексей Михайлович узнал о свершившейся присяге и обретении новых подданных — гетмана и всего Войска Запорожского, которые «ему государю веру учинили на том, что им быть под его государскою самодержавною рукою, и с землями и городами, на веки неотступным»{242}. Эта служба Артамона Матвеева уже никогда не забывалась царем Алексеем Михайловичем. На радостях он почтил вестника, как никого другого из своих подданных, пожаловав кафтаном с царского плеча и даже бросив шапку к его ногам. 14 февраля 1654 года, следом за получением известий о присяге городов Войска Запорожского и возвращением посольства ближнего боярина Василия Васильевича Бутурлина, постановили, что поход против короля Яна Казимира начнется на Троицын день, приходившийся в тот год на 14 мая.

С этого момента все уже открыто говорили о будущей войне, обсуждали ее планы, пророча царю Алексею Михайловичу подвиги древних полководцев. Проницательный Иоганн де Родес справедливо заметил в донесении в Швецию: «Легко понять, как охотно они снова поставили бы ногу на Балтийское море». Он также записал слова некого стольника, сказанные им «в присутствии некоторых иностранцев»: «Что вы думаете? Будьте уверены, что его царское величество при этом своем плане войны совершит не меньше, чем Александр Македонский». Воинственный дух подогревался тем, что изготовленный еще прошлым летом новый «Царь-колокол» весом более 7 тысяч пудов был «поднят из формы и повешен» (прежний большой кремлевский колокол времен Бориса Годунова пострадал в одном из пожаров). 10 марта в Москве первый раз услышали его звон — «он издавал необычайно великое гудение» — и надеялись, что «звук его раздастся по всему свету». Не случайно на колоколе были отлиты изображения царя Алексея Михайловича и царицы Марии Ильиничны: «оба в коронах, в левой руке между ними его царское величество держит колокол, над которым корона, а под колоколом у ног стоит орел». Особенно подчеркивалось, что его сделал русский мастер: «все считают это великим и редким произведением, а в особенности русский народ, потому что отлил его русский; здесь говорят, что в целом свете нельзя найти подобного». Но, увы, уже на следующий день, 11 марта, когда «в него вторично звонило 200 человек», колокол не выдержал и треснул. Правда, царь Алексей Михайлович не придал этому большого значения, не увидев (может быть, и зря?) дурного предзнаменования. Он приказал отлить новый «Царь-колокол», еще «в два раза больший». Интересно, что следом за разговорами о колокольной меди де Родес вспомнил ходившие слухи о намерении ввести медные деньги на время войны. И это заставило его «сильно призадуматься»{243}.

Гетман Богдан Хмельницкий и казачья старшина тем временем выработали свои «статьи», чтобы обсудить их в Москве через послов — войскового судью Самуила Богдановича Зарудного и переяславского полковника Павла Тетерю. 13 марта 1654 года они были приняты царем Алексеем Михайловичем в Москве и пожалованы к «руке». В подарок царю от гетмана Богдана Хмельницкого был привезен породистый конь — «жеребец аргамачей сер». Шведский резидент де Родес описал прием посланников Войска Запорожского и свиты из тридцати человек («все они были очень видные люди»); царю Алексею Михайловичу от гетмана Хмельницкого подарили «прекрасную турецкую лошадь, которую оценивают в 1000 рублей». Но дальше приема подарков дело не пошло, привезенные посланниками «черкас» предложения были отданы на рассмотрение боярской комиссии — бояр князя Алексея Никитича Трубецкого и Василия Васильевича Бутурлина, окольничего Петра Петровича Головина и думного дьяка Алмаза Иванова. Впрочем, комиссия действовала быстро, не затягивая обсуждение статей. Уже 14 марта Зарудный и Тетеря сформулировали свои пожелания на бумаге и передали их думному дьяку Алмазу Иванову. Гетман Богдан Хмельницкий побуждал послов тщательнее отстаивать казачьи интересы, поэтому в итоге набралось даже чуть больше статей, чем при первом устном обсуждении (не 20, а 23). В «мартовских статьях» обсуждались казачьи «вольности», порядок суда, управления и сбора налогов, жалованье гетману и старшине, право ведения дел с иностранными представителями, мир с прежними союзниками казаков в Крымском ханстве и давно ожидавшийся гетманом поход на Смоленск. Царь вместе с Боярской думой обсудил и утвердил почти все основные предложения казаков, согласившись на новую численность Войска в 60 тысяч человек. Правда, решение вопроса о выплате жалованья казакам было отложено, на переговорах ссылались на обстоятельства приготовления к войне, куда шли основные траты. Тем более что гетман и казачья старшина ранее обещали, что увеличение числа казаков не потребует денег из казны.

Специально для посланников Войска Запорожского 15 марта на Девичьем поле устроили смотр 20 тысяч пехоты, 10 тысяч стрельцов «с новыми знаменами, очень пестро и великолепно вышитыми», и конных рот под командованием иноземных офицеров. На маневрах присутствовал сам царь Алексей Михайлович; он прибыл в сопровождении своей свиты «и проехал между обоими стоящими в боевом порядке отрядами пехоты к трону, там сел на приготовленный стул и отдал приказ, чтобы стоящие друг против друга полки начали с обеих сторон наступление». Полки пехоты промаршировали мимо царского трона; царь их «внимательно осмотрел», после чего начались стрельбы — «полк за полком начал делать залпы». Царь Алексей Михайлович наблюдал за этими маневрами «с полдня до ночи». Как писал де Родес, «во время всего этого действия послы Хмельницкого находились внутри ограды при его царском величестве». Был дан «общий залп» — сначала стрельцами, а потом всем новообученным войском в 20 тысяч человек. Вся эта демонстрация произвела впечатление на послов гетмана Богдана Хмельницкого; они просили, чтобы эти силы немедленно отправились «на Украйну».

21 марта 1654 года было принято окончательное решение утвердить 11 статей, означавших переход бывших земель Речи Посполитой под покровительство православного царя. «Мартовские статьи», согласованные с представителями гетмана Богдана Хмельницкого, стали главной юридической основой для установления взаимоотношений Московского государства со своими подданными в Войске Запорожском при выборах гетманов. Если бы украинское государство было создано уже тогда, то эти статьи можно было бы назвать его первой «конституцией»{244}.

Царь Алексей Михайлович в грамоте от 27 марта 1654 года жаловал гетмана Богдана Хмельницкого, подтверждал казачьи «права и привилеи», устанавливал «списковое войско» в 60 тысяч человек (в полтора раза больше численности реестра по Зборовскому договору). Гетман был также обласкан вниманием бояр Бориса Ивановича Морозова и Ильи Даниловича Милославского. Богдану Хмельницкому пожаловали Чигиринское староство «на гетманскую булаву» и отослали новую печать Войска Запорожского «с государским имянованьем, потому что прежняя войсковая печать — с королевским имянованьем, и ныне тою прежнею печатью печатать не годитца»{245}. Еще накануне, 26 марта, царь наградил и боярина Василия Васильевича Бутурлина, отличившегося в деле о принятии в подданство «черкас». Он получил «дворчество с путем» (доходы с дворцовых ловецких слобод Ярославля); Бутурлину и его товарищам, находившимся в составе посольства на Переяславскую раду, пожаловали также «шубу, кубок и оклад»{246}.

Прямым следствием принятия под царскую «высокую руку» Войска Запорожского стали изменения в титуле царя Алексея Михайловича. С тех пор его следовало называть «царем всея Великия и Малыя Росии». Сохранившиеся обращения гетмана Богдана Хмельницкого к царю Алексею Михайловичу используют такой титул во всех документах, следующих за Переяславской радой (и даже на ней самой в речи гетмана говорилось о Великой и Малой России). Грамоты с новым царским титулом стали выдаваться из Посольского приказа уже 7 февраля, когда воевод и владетелей Мутьянской и Волошской земли — Матвея и Стефана — известили о произошедших изменениях после присяги Войска Запорожского. Начиная с пожалования гетмана Хмельницкого в жалованной грамоте 27 марта 1654 года в Посольском приказе началась работа по «узаконению» нового титула и в других государствах{247}. В донесении шведской королеве Христине 16 апреля 1654 года де Родес описал, как его вызвал глава Посольского приказа думный дьяк Алмаз Иванов и «начал мне излагать, каким образом его царское величество расширил свой титул посредством присоединения земель, и пожелал, чтобы я сообщил об этом вашему королевскому величеству и также сам впредь сообразовался с этим, но на это я ничего не сумел ответить». Де Родес попросил записать этот новый титул на бумаге. Тогда, сравнив его с прежней царской титулатурой (приведенной в «Историческом описании» Петра Петрея, шведского резидента, жившего в России во времена Смуты начала XVII века), де Родес увидел, что в нем появилось «много нового», в том числе слова, перешедшие из титула Ивана Грозного (например, слово «наследник»), но главным новшеством было именование царя Алексея Михайловича «всея Великия и Малыя Руси самодержцем». Де Родесу объясняли, что «под этим подразумеваются Киевская и Черниговская области»{248}. Полностью эти слова из титула, ставшие позднее камнем преткновения в дипломатических контактах двух стран, выглядели следующим образом: «…и многим иным государствам и землям, восточным и западным и северным отчич и дедич и наследник и государь и обладатель»{249}. Тогда же де Родес заметил приготовления к отправке посланников к цесарю в Вену и в другие страны. И он не ошибся, так как посланник Иван Иванович Баклановский был отправлен к императору Фердинанду III 17 мая 1654 года. В грамоте в Вену также был приведен новый царский титул, включавший слова: «…всея Великия и Малыя Росии самодержец»{250}.

В это время русское войско уже двинулось к границе с Речью Посполитой. Царь Алексей Михайлович, отправляясь в поход, оставил в Москве семью — царицу Марию Ильиничну, царевну Евдокию Алексеевну и родившегося совсем недавно, 5 февраля 1654 года, наследника Московского царства — царевича Алексея Алексеевича.

Война «за государеву честь» началась.

«НА БОЖЬЕЙ СЛУЖБЕ»

Смоленский поход

Царь Алексей Михайлович хорошо подготовился к походу на «недруга» — короля Яна Казимира, выбрав направление главного удара — Смоленск. Иногда события 1654 года даже называют Смоленским походом, подчеркивая исторический реванш за главное поражение Смутного времени — потерю Смоленска. Но успех этой кампании зависел от одновременного начала военных действий как в Великом княжестве Литовском — в «Литве», так и в Польском королевстве — «Короне». Царские войска также угрожали Ливонии, возобновив борьбу за выход к Балтийскому морю, что поставило в повестку дня столкновение с Шведским королевством. К такой обширной войне надо было готовиться долго. Она не исчерпывалась мщением «недругу» или возвращением утраченных в Смуту земель. Замах царя и его советников был вселенским — поход был «крестовым» — в защиту Православия. Не случайно царь Алексей Михайлович в переписке с семьей во время начавшейся войны писал о себе почти в каждом письме по дороге в Смоленск, что он находится «на Божьей службе»{251}.

Тогда и началось «чудо на Днепре», потом повторившееся на Березине и Двине. Внезапно при европейских дворах снова услышали о «Московите», о котором стали понемногу забывать после Смуты начала XVII века. С Московским государством могли не считаться в новой международной системе, установленной в 1648 году по окончании Тридцатилетней войны. Даже не царь, а всего лишь «московский великий князь» был только упомянут в тексте Вестфальского мирного договора как шведский союзник{252}. Победители шведы воспользовались в годы европейской войны конъюнктурой хлебного рынка, насыщавшегося из России{253}. Теперь же условия войны и мира стал диктовать сам царь Алексей Михайлович, сделавший все, чтобы никто не помешал его походу на Смоленск и дальнейшим действиям в землях Великого княжества Литовского и Польской Короны. Война с Московским царством, в которую мало верили в Речи Посполитой, стала почти катастрофой и положила начало ее упадку. В Польше и Литве увидели у стен своих городов двух главных врагов — русского царя и шведского короля. Шведы тоже решили завершить долгую войну за Ливонию и устранить исторический анахронизм претензий польских королей на шведское наследство. В 1655 году началось время знаменитого «Потопа»{254}, с которым утечет былая польская слава и мощь и возникнет новая европейская держава — Российское царство, оспаривавшая право на древнерусские земли в Литве и Короне, а также балтийское преимущество шведов (дело, которое довершит сын царя Алексея Михайловича Петр I). Но не только о войне с «недругом» из враждебного соседнего государства или о выходе к торговым путям на Балтике шла речь; взгляды царя Алексея Михайловича, как и главного вдохновителя православного «крестового похода» — патриарха Никона, приковывал еще и христианский Восток со святынями Константинополя и Иерусалима.

В фонде Тайного приказа сохранилось объемное дело с собранными воедино документами царских походов на Смоленск, Вильно и Ригу в 1654–1656 годах. В нем подробно раскрываются процесс распределения полков, личное участие царя в назначениях служилых людей в самом начале русско-польской кампании. Сказывались проведенные ранее государевы смотры; царь знал по именам своих генералов и офицеров — точнее, воевод, «полковников», голов, ибо привычные воинские звания тогда еще не существовали в русской армии. Алексей Михайлович расставлял начальных людей, определял, сколько рейтар, драгун, солдат и стрелецких голов направить в свой «государев» полк, «в княз Яковлев» — князя Якова Куденетовича Черкасского, кому быть «у Трубецкова» — князя Алексея Никитича Трубецкого, заботился о том, чтобы в Москве тоже осталось достаточное количество людей для охраны. Всего им было распределено 46 800 человек. Общая численность собранной в 1654 году царской армии была еще больше, хотя приведенные цифры мало соотносятся с распространившимися в Речи Посполитой сведениями, где считали, что армия царя Алексея Михайловича насчитывала свыше 200 тысяч человек. Позднее, в Смоленске, основываясь на сведениях пленных, считали, что с царем пришло три «верона», то есть трижды по 100 тысяч человек. Однако даже в мирное время, по смете военных сил 1651 года, численность ратных людей Русского государства насчитывала в целом около 100 тысяч человек (без учета тех, кто служил в отдаленных городах Приказа Казанского дворца и в Сибири){255}.

Сбор армии начался практически сразу после решения Земского собора 1 октября 1653 года о начале войны. Спустя уже несколько дней в Великий Новгород «сбираться с ратными людьми» были направлены воеводы и члены царской Думы — боярин Василий Петрович Шереметев, окольничий Семен Лукьянович Стрешнев, думный дворянин и ясельничий Ждан Васильевич Кондырев. По «наряду» из Разрядного приказа численность вспомогательных сил на северо-западе определялась в 13 146 человек{256}. Второму воеводе поручили сбор войска в Пскове. Полкам на северо-западе был определен срок 20 мая, когда воеводы должны были выйти «на рубеж» (к границе) и «со всеми ратными людми идти под город под Невль и под иные литовские города, и государевым делом над городами и над полскими и литовскими людми промышлять, сколко милосердый Бог помощи подаст».

Царь Алексей Михайлович сам отпускал воевод после молебна в Успенском соборе 5 октября. Происходило это почти одновременно с отправкой другого боярина, Василия Васильевича Бутурлина, принимать казаков Богдана Хмельницкого «под государеву высокую руку». В назначенный день с разных сторон они должны были пойти походом на Речь Посполитую. Полки боярина Шереметева стали крайним правым флангом армии, получившей задачу отвлечь войска противника от главного смоленского направления, где должен был наступать сам царь Алексей Михайлович. К тому же Невель входил в титул гетмана Великого княжества Литовского Януша Радзивилла и был в его личном подчинении. Наступление на этот город должно было стать чувствительным ударом для одного из главных военачальников «Литвы».

Сбор войска в Вязьме начался уже зимой, с отсылки артиллерии, порученной боярину Федору Борисовичу Долматову-Карпову. 27 февраля 1654 года царь Алексей Михайлович лично «отпускал из-за Москвы-реки с Болота наряд, которому наряду быть в его государевом походе»{257}. 15 марта на Девичьем поле был устроен царский смотр расквартированных в столице солдатских и рейтарских полков — тот самый, на который пригласили посланников Войска. Поместная конница из уездных дворян и детей боярских также должна была заранее выступить из Москвы в Брянск в составе «особого большого полка» под командованием воеводы боярина князя Алексея Никитича Трубецкого. Эта часть армии действовала на левом фланге армии. Проводы полка князя Трубецкого из Москвы в конце апреля 1654 года проходили уже открыто, как демонстрация силы русской армии.

Царь особенно подробно вникал в детали церемониала выхода войска в Смоленский поход и лично участвовал в отправлении войска, сбор которого был назначен по старой традиции на 23 апреля — день Георгия Победоносца. Церемониал торжественных проводов полка боярина князя Алексея Никитича Трубецкого был продуман самим Алексеем Михайловичем (его собственноручные записи хранятся в архиве Приказа Тайных дел). Царь и патриарх молились в Успенском соборе вместе с воеводами и служилыми людьми. Наказ, выданный воеводе князю Трубецкому, был на время положен в киот главной русской святыни — иконы Владимирской Божьей Матери. Все показывало грандиозный и небывалый характер происходящего, соответствуя великой цели похода. Царь Алексей Михайлович обратился к князю Трубецкому с увещеванием о сохранении христианских заповедей. Он говорил о правом суде и благочестивом поведении, но при этом «заповедовал» быть беспощадным — «а врагов Божиих и наших не щадите».

Царь стремился придать смысл каждому жесту, тщательно оттачивал произнесенные слова и продумывал всё до мелочей, заботясь о соблюдении торжественности момента. Например, когда он приветствовал князя Трубецкого, то даже прижал к груди его голову («принял к переем своим главу его») — «для его чести и старейшинства». Объясняя честь, оказанную князю Трубецкому, составители церемониала говорили так: «…зане многими сединами украшен и зело муж благоговейн и изящен и мудр в божественном писании и предивен в воинской одежди и в воинстве счастлив». Но царь следил и за соблюдением чувства меры, он отредактировал в тексте церемониала слова о том, что князь Трубецкой в ответ «паки главою на землю ударяетца со слезами до тридесят крат пред царем и великим князем», заменив их на обычные земные поклоны.

Алексей Михайлович сам передал списки служилых людей полковым воеводам. Кроме князя Трубецкого, это были воеводы бояре князь Григорий Семенович Куракин, князь Юрий Алексеевич Долгорукий, окольничий князь Семен Романович Пожарский и дворянин Семен Артемьев сын Измайлов (для последнего начавшаяся война имела свою личную историю, если вспомнить его отца, окольничего Артемия Измайлова, казненного за неудачу под Смоленском в 1634 году). Царь положил на свитки «свою царскую руку» и торжественно произнес: «Передаю вам списки сия полчаном вашим… храните их, яко зеницу ока, и любите, и берегите по их отечеству». Рядовые дворяне, выступавшие в поход, тоже не были забыты царем в этот день: их представителей — ярославских дворян и детей боярских, успевших приехать в Москву к назначенному сроку, — также пригласили к государеву «столу».

Все воеводы и служилые люди выразили готовность поддержать царя в его решении идти на войну с «недругом» и отомстить бесчестье (царь Алексей Михайлович настойчиво дописывал в черновике церемониала, что начинает борьбу «за православную веру»). Апофеоз наступил, когда присутствовавшие на приеме у царя дворяне «единодушно, единосердечно, единогласно» должны были ответить на его речи с «радостными слезами» и кланяться до семи раз, заверяя царя в своей готовности к смерти в грядущей войне. После этого царь должен был тоже прослезиться и, «утерпевая от слез» (поправлено: «мало утерпевая»), «едва проглаголать» к ним «милостиво» о своей благодарности и будущем жалованье. Всех, включая уездных дворян, звали к царской руке. У окна «на перекладе» был поставлен царский стул, куда было дозволено подойти каждому служилому человеку и поцеловать царскую руку. Когда царь уже должен был идти в свои хоромы, он решил, что последний раз обратится к боярам и воеводам, полуобернувшись к ним (вместо слова «огляняся» царем было поправлено: «мало обратяся»). «Поедьте, да послужите, — говорил им царь Алексей Михайлович. — Господь Бог с вами…»{258}

Как бы ни был воодушевлен царь, он должен был считаться и с земными обстоятельствами. Сложнее всего в таких случаях было не обидеть бояр, охранявших местническую честь своих родов при распределении воеводских должностей в полках. Было принято решение запретить счеты о местах на время войны, но природу служилых людей нельзя было переломить. Несмотря на строгий запрет, местнические счеты всё равно возникали и мешали действиям войск. Открывали перечень имен царедворцев, выступивших в поход, юный грузинский царевич Ираклий (в русских источниках Николай Давыдович) и крещеные сибирские царевичи Петр Алексеевич и Алексей Алексеевич. Но их роль была чисто церемониальной. Царь Алексей Михайлович назначил своих самых приближенных людей быть вместе с ним, чтобы всегда иметь рядом с собой ближнюю Думу и пользоваться ее советами. Первыми советниками в царском окружении оставались бояре Борис Иванович Морозов и царский тесть Илья Данилович Милославский, получившие чин «дворовых воевод» в Государевом полку. Дальше, по царскому распределению, следовали бояре, бывшие с «царем и великим князем»: Никита Иванович Романов и Глеб Иванович Морозов. Назначения главными воеводами полков получили: большого полка — бояре князь Яков Куденетович Черкасский, князь Семен Васильевич Прозоровский, окольничий князь Андрей Федорович Литвинов-Мосальский, передового — бояре князь Никита Иванович Одоевский, князь Федор Юрьевич Хворостинин, окольничий князь Дмитрий Петрович Львов, сторожевого — бояре князь Михаил Михайлович Темкин-Ростовский, Василий Иванович Стрешнев, окольничий Иван Васильевич Алферьев, ертаульного — стольники Петр Васильевич Шереметев, князь Тимофей Иванович Щербатов, «у наряду» (артиллерии) — боярин Федор Борисович Долматов-Карпов и князь Петр Иванович Щетинин. В условиях войны названия полков не имели того же смысла, что в обычное время сбора Украинного разряда для охраны границ. Но они помогали выстроить иерархию полков для дальнейших действий уже на территории противника — в «Литве», как обобщенно говорили о Речи Посполитой.

Полк князя Алексея Никитича Трубецкого выступил из Москвы 26 апреля, пройдя строем через Кремль, где царь и патриарх кропили их святой водой. 9 мая войска должны были уже «стать» в Брянске, чтобы дальше идти походом на Рославль. 10 мая царь Алексей Михайлович проводил очередной смотр на Девичьем поле, где «смотрел по сотням столников, и стряпчих, и дворян, и жильцов, и городовых, и всяких ратных людей, которым быть в его государевом походе». 15 мая с почетом отправили в Вязьму привезенную в 1648 году с Афона святыню — список Иверской иконы Божьей Матери. 15–16 мая, после молебна в Успенском соборе, в поход выступили передовой, ертаульный, большой и сторожевой полки со своими воеводами. Они шли «под переходы», которыми соединялись царский дворец и Чудов монастырь, где наверху снова стояли царь Алексей Михайлович и патриарх Никон со святой водой. Выступление Государева полка во главе с самим царем Алексеем Михайловичем было назначено на 18 мая 1654 года.

Царская работа по сбору и распределению полков нашла отражение в особом разряде: «162 году поход великого государя царя и великого князя Алексея Михайловича всеа Русии самодержца, на недруга своего, на полскаго и литовскаго короля Яна Казимера, за его многие неправды и крестопреступленье». 18 мая войска собрались сначала на Девичьем поле, потом проследовали в Кремль, «чиновные» люди собирались в поход у церкви Антипия рядом с Конюшенным двором в Чертолье (будущей Волхонке). В Кремле повторилась церемония прохождения войска через дворцовую площадь, как и при отправке полка князя Алексея Никитича Трубецкого. По описанию в дворцовых разрядах, для торжественного выхода царя из Москвы были сделаны специальные ворота, «по обе стороны ворот сделаны были рундуки болшие, ступенми и обиты сукны красными, а на рундуках по обе стороны ворот стояли и его государя и ратных людей святою водою кропили власти»{259}. Царь Алексей Михайлович опять продумал каждую деталь церемониала. Он указывал, кто где должен был стоять, какие слова и речи говорить, редактировал содержание своих ответов, заботясь о том, чтобы всем запомнился высокий смысл борьбы за православную веру.

Самое подробное описание грандиозного выхода царских войск из Москвы оставил швед Иоганн де Родес. Он описал специально устроенное возвышение — «галерею», выстроенную от патриаршего дворца до Вознесенского монастыря в Кремле, откуда царь благословлял войско, а патриарх Никон кропил его святой водой. Шведский резидент еще при отправке полка князя Алексея Никитича Трубецкого обратил внимание на главное, развевавшееся на ветру белое знамя царского войска; с одной стороны на нем было изображение Спасителя, с другой — Богоматери. По его словам, народ приписывал особое значение этому знамени, веря в него как в чудо и связывая с ним надежду на будущую победу.

В день царского выезда на марше были воеводы драгунских и рейтарских полков — наемники из Голландии, Франции, Англии и Польши. Не случайно царь сам распределял полки нового строя и устраивал их смотры в Москве: им отводилась роль главной ударной силы, действовавшей под прямым началом царя в Государевом полку. Туда же царь включил и любимых стрельцов. Своей «стройностью» и блестящими одеждами выделялся стрелецкий голова Артамон Матвеев. Именно он олицетворял собой силу и мощь нового поколения, выходившего на историческую сцену вместе с царем Алексеем Михайловичем. Внимание де Родеса привлекло шествие пасынка дьяка Алмаза Иванова с тремя тысячами пеших стрельцов. «Сам он был великолепно одет, — говорил шведский резидент об Артамоне Матвееве, — имел блестящее русское вооружение и поверх него вышитый золотом длинный кафтан, перед ним вели 10 штук прекрасных заводных лошадей, все под дорогими турецкими или персидскими, вышитыми золотом, чепраками, за ними пара военных литавр, 4 трубача и 4 маленьких свирельщика; стрельцы были вооружены пиками, фитильными мушкетами и все они были отлично одеты в хорошие материи и маршировали в достаточном порядке». Все войско шествовало под невообразимый гул из монотонных ударов больших барабанов — тулумбасов, им вторили барабаны поменьше, трубачи и свирельщики добавляли свои ноты в торжественную музыку начавшегося похода. Провели 60 роскошных царских лошадей и кареты, за ними следовали лошади, на которых были попоны с датскими гербами, что напоминало о дружеском отношении царя Алексея Михайловича к бывшему жениху царевны Ирины Михайловны датскому принцу Вальдемару. Наконец появились знамена Государева полка…

Конечно, все хотели увидеть выезд на войну самого царя. И он явился, верхом на коне, в сопровождении двадцати одного алебардщика, несущих два боевых меча, в великолепных парадных одеждах — в «коротком вышитом золотом кафтане, раскрытом спереди на груди, чтобы можно было видеть панцырь» — вооруженные доспехи. Сверху на царе был еще «длинный висящий со всех сторон и застегнутый лишь с одной стороны вышитый золотом плащ» с запонами, украшенными «чудесными богатыми камнями и жемчугами». На голове у царя был шлем-шишак «старинного образца, заостренный сверху, на нем укреплена золотая держава, а спереди на шишаке — крест, усаженный драгоценными камнями, один из которых ценят во много тысяч». Перед царем шел грузинский царевич Николай Давыдович, за ним бояре Борис Иванович Морозов и Илья Данилович Милославский.

Выехав из Кремлевских ворот, царь Алексей Михайлович принял депутацию жителей города у Москвы-реки и обратился с речью к собравшемуся вокруг народу. Он еще раз сказал о главной цели своего похода: «он желает защищать их как единственных истинных христиан». Донесение де Родеса свидетельствовало о первом триумфе отправлявшегося в поход войска. Он заметил, что в Московском государстве после Смоленской войны «молодежь подросла, как в диком лесу», и к тому же она прекрасно обучена иностранными офицерами. «Война откроет им глаза, — писал де Родес, — …через нее они узнают свое могущество». «Было на что смотреть!» — не удержался от восклицания вслед за ним и автор польской реляции. Он тоже высоко оценил торжественную отправку царского войска в поход, открывшую глаза «москве» (как называли жителей Русского государства в Речи Посполитой), «насколько сильно их могущество, о чем прежде они даже и не помышляли»{260}.

Общий план начинавшейся войны, как говорилось, состоял в одновременном ударе «на недруга» нескольких частей русской армии. Они должны были наступать как на Литву, так и на «Корону». На главном, смоленском направлении находились полки во главе с царем Алексеем Михайловичем и шедшим перед ним боярином князем Яковом Куденетовичем Черкасским. На северо-западе, собравшись с войском в Новгороде и Пскове, вступил в войну воевода боярин Василий Петрович Шереметев. Его задачей было наступление со стороны Великих Лук на Невель. Отправленный заранее в Брянск полк боярина князя Алексея Никитича Трубецкого должен был действовать на юго-западе вместе со стоявшими в Путивле воеводой боярином Василием Борисовичем Шереметевым. Под командованием последнего находились четыре солдатских полка численностью около семи тысяч человек, обещанных гетману Богдану Хмельницкому. Целью похода рати князя Алексея Никитича Трубецкого был определен Рославль. Образно говоря, обе армии — «новгородская» боярина Василия Петровича Шереметева и «брянская» боярина князя Алексея Никитича Трубецкого — стремились с разных сторон «зажать в тиски» находившегося в Орше гетмана Радзивилла, чтобы он не смог выступить со вспомогательным войском на поддержку Смоленска{261}.

План действий на южном направлении — в Брянске и Путивле — пришлось менять прямо на ходу. Выступив в поход под Смоленск, царь Алексей Михайлович получил в дороге отписку путивльского воеводы боярина Василия Борисовича Шереметева о возможном приходе войска крымского царя на южные и украинные места. Повторялась история другой Смоленской войны, 1632–1634 годов, когда удар крымских войск в тыл русской армии привел к ее поражению и бегству служилых людей из-под Смоленска. Тогда одна христианская страна «накупила» иноверное войско против других христиан. Из той истории двадцатилетней давности в Москве сделали выводы и решили больше не давать противнику свободы маневра. Главным стратегом, принявшим необходимое решение, в тот момент выступил сам царь Алексей Михайлович. Он приказал полку В. Б. Шереметева, вместо планируемого похода на Киев, по-прежнему оставаться в Путивле и продолжать охранять южное порубежье. Одновременно князь А. Н. Трубецкой получил распоряжение двинуться вглубь Речи Посполитой для соединения с гетманом Богданом Хмельницким и Запорожским Войском. От Хмельницкого с его «черкасами» царь приказал потребовать, чтобы он «шел в сход к нам великому государю корунными месты, а будет пусты места, нелзя итить, и вам и с ним итить на литовские места к нам же в сход». В написанном им собственноручно 31 мая письме царь требовал от воеводы князя Трубецкого «войною зацепить гораздо корунные места».

Трудно даже представить, каким ударом могли стать для царя Алексея Михайловича возможные неудачи военного похода. Рухнула бы великая цель, остались бы втуне все молитвы «о стране и воинстве». Тем тяжелее царю было столкнуться с сопротивлением в Думе, ведь сомневавшиеся в необходимости войны с Речью Посполитой оставались даже тогда, когда поход уже начался. Царь в своих письмах к воеводе князю А. Н. Трубецкому жаловался на малодушие и неискренность приближенных: «А у нас едут с нами отнюдь не единодушием, наипаче двоедушием… всяким злохитренным и обычаем московским явятся, овогда злым отчаянием и погибелью прорицают, овогда тихостию и бледостию лица своего отходят лукавым сердцем»{262}. Как человек, которого захватила стихия войны, он ждал такого же воодушевления от тех, кто был рядом. Алексей Михайлович требовал «прямого», а не «лукавого» подчинения, не только от друзей, но даже от врагов. Выступая в поход, он отправил впереди себя послание православным жителям Речи Посполитой, призывая их присягнуть и не противиться его воле и обещая в этом случае сохранить их дома и имущество. Он писал им о главной цели похода, чтобы «святая восточная церковь от гонения освободилась и греческими старыми законами красилась». Царь призывал к полному отделению от поляков, «как верою, так и чином», вплоть до того, что предложил подданным короля постричь «хохлы» на головах. «Которые добровольно прежде нашего государского пришествия известны и верны нам учинятся, — обещали царские грамоты, — о тех мы в войске заказ учинили крепкий, да сохранены будут их домы и достояние от воинского разорения»{263}. Потом действительно пункты о разрешении носить обыденное польское платье, «по давнему извычаю», будут включаться в статьи договоров о сдаче городов, что делало эти вопросы совсем не праздными в ряду других царских обещаний{264}.



Поделиться книгой:

На главную
Назад