«Глеб, однако, афернул и едет в Александров. Он уезжает послезавтра и зайдет к тебе, когда у вас кончатся каникулы. Мы с ним в последние дни совсем на экзамены плюнули. Боюсь, как бы рикошетом не отлетели. На днях в филармонии устроили охотоведческий вечер. Сколотили джазик: Глеб, Ушаков, Том Самсонов и другие. Ударили по иркутским. Все были в ужасе. Мы пришли в самых вызывающих видах. Музыка была только “западная”. Ни одного вальса. Все плевали на провинцию и страшно стиляли. В общем, Иркутск впервые видел такое зрелище. Четвериков достал дикий галстук и повесил его между ног. Я вообще все это недолюбливаю, но здесь в пику дикарям хочется сделать что-нибудь ненормальное. Джаз лабал с выкриками, и ударник был на высоте. Танцы почти пять часов длились. Мы ушли, еле стоя на ногах»3. «Сейчас у меня замечательная жизнь. Мы с Глебом чувствуем себя превосходно. Знакомые дали мне напрокат приемник и энциклопедию. Можно жить спокойно и быть в курсе всех дел. Институт произвел на меня довольно мерзкое впечатление. Казенщина дикая. Студенты серые, тупые, резко от нас отличаются. Мы здесь как свежая струя. Например, характерно: собрались все у института ехать в колхоз. Мы пришли с воплями и стихами. А они стояли огромным молчаливым и запуганным стадом и дико на нас смотрели. Очень яркий контраст… Хозяйка меня кормит, и поэтому я даже в столовой не бываю. Вообще, оторвался и неплохо. Одно нехорошо. Приходится поздно ночью брести по темным закоулкам домой (мы во вторую смену). Если я долго не буду писать, то знай, что меня зарезали где-нибудь. Здесь это явление повседневное. А у меня даже ножа приличного нет»4.
Александр Мень не сгущал краски – Сибирь в эти годы была страшна, поскольку после смерти Сталина из лагерей освобождались не только невинно осужденные, но и уголовники, которые оседали неподалеку от лагерей: «В городе сейчас новый взрыв бандитизма. Грабеж на сотни миллионов. Грабят банки, угоняют машины, убивают и калечат людей. Недавно был случай, когда двухлетний ребенок разорвал облигацию на десять тысяч. Отец отрубил ему обе руки, его судили. Говорят (но, наверное, врут), что на суде, ребенок плакал и кричал: «Папа, отдай мне ручки». Кроме этого, было несколько процессов сыновей, которые свезли своих матерей на помойки и завалили. Иногда мне среди этой человеческой гадости становится очень мерзко. Хочется уйти куда-нибудь, пожить хоть недолго среди нормальных. Но слава богу, в Иркутске есть нормальные (единицы). Может быть, тебе покажется, что я преувеличиваю, но ведь у каждого своя мерка и свой подход. Я соскучился по умным лицам и нормальным культурным людям, которым подобает быть в XX веке. А что здесь? Я расскажу тебе потом. Я узнал здесь больше, чем за всю жизнь, и потерял 50% своей веселости»5.
Власти СССР и в эти годы готовились к войне, поэтому студенты были обязаны в течение нескольких месяцев проходить военную подготовку: «Вот уже две недели, как я действую в роли солдата. Не сказал бы, чтобы это было похоже на курорт, но не так уж это ужасно, как рассказывал Глеб. Жизнь наша примерно такого характера. В семь часов орут подъем. Нужно моментально встать, одеться, умыться и пр. Потом сорок пять минут бегать и на турнике. Это не доставляет мне никакого удовольствия. Счастье, что погода не очень жаркая. Потом – учения. Бесконечные маршировки по пыльным дорогам, с шинелью, лопатой, автоматом и противогазом. В кирзовых сапогах. 14-го числа приняли военную присягу. Все время на стрельбище. Палим из всех видов оружия. Целые дни на полигоне. В долине между гор часто ночные занятия. Стрельба, ракеты, атаки, танки и пр. Это довольно интересно. Личного времени нет. То оружие чистим, то муштра, то учения. Но я умудряюсь и читать и даже писать. Приходится урывать по пять минут в окопах. Выроешь, замаскируешься, поставишь автомат и понеслась. Без сумки очень плохо. Даже Библию мою портативную некуда класть. Но теперь ношу ее с разрешения командира взвода под гимнастеркой. Даже ходил с ней раз пять в атаку»6.
Жизнь в провинциальном Иркутске заметно отставала от столичной: «Я увлекаюсь только приемником. Вечером мы с Глебом включаем неплохую музыку и даже заграничные станции на английском и пытаемся разобрать. Так как мы далеко и к нам заходят редко, я сделал в комнате обстановку и оформление согласно своим вкусам. Совершенно свободно. Между прочим, я с каждым днем все более и более убеждаюсь, что попал лет на двадцать пять назад. Такие здесь дикие представления, предрассудки и нравы. Даже в местных газетах появляются такие статьи, которые позднее 1930 года в Москве не могли бы появиться. Но это как обычно. Провинция в хвосте. Трамваев приходится ждать, и посадка на них такая, как у нас во время войны. Люди здесь пьют немало. Например, на сегодняшний вечер, как мне сказали, девушки потребовали, чтобы на каждого было не менее литра. Я же, напротив, здесь совсем не пью. Одним только заразился. Говорю «однако» чаще, чем нужно, как здесь все говорят. Вообще, наш московский выговор резко отличается от местного. Но в здешней отсталости есть и плюсы. Например, кроме журналов, которые я тебе как-то показывал, я здесь свободно достаю много других изданий того же рода. В Москве было трудно, т.к. сразу расхватывали»7.
Глеб Якунин уже в те годы отличался свободомыслием и умел отстаивать свои права: «На Первое мая у нас вдруг выпал снег. А мы с Глебом рванули на Байкал. Ехали в полукрытой машине. Промокли и замерзли. Но было очень весело. Глеб отчаянно бьется, но ему не хотят давать свободного диплома. Но я думаю, что он выиграет, т.к. его справки вполне достаточны». Тем не менее, получить свободное распределение после окончания института было очень трудно: «Мы с Глебом тут замыслили одну аферу. У него скоро практика. Он выпросил у декана разрешение поехать в Приокский (заповедник – С.Б.) Это значит – почти Москва. Я же хочу осуществить это летом. Не знаю, что выйдет, но надеюсь на это очень. Это вообще мечта. Комментарии излишни. И ты сможешь ко мне приехать. Но это только проекты, которые хранятся в тайне, а то любители набегут кучей. Как у вас весной сессия и каникулы? Сюда в Иркутск приехали какие-то товароведы с IV курса. Французские фильмы пошли у нас. Я пока только «Жюльетту» посмотрел. Такое расписание, что и в кино-то теперь сходить невозможно. Я смотрел «Жюльетту» с удовольствием, потому что очень устал (мозгами) и был очень доволен, что все ясно и думать не нужно. Я почти все свободное время провожу в библиотеке. Там столько замечательных книг, что я глотаю, конспектирую. Еле успеваю. Работа моя за три месяца продвинулась на двести страниц»8.
«Глеб фактически кончил. Но у него лажа. Он завалил один госэкзамен. Придется сдавать в будущем году. Это секрет от всех, так что никто не должен знать»9, – писал Александр Мень невесте. Учась в институте, он активно работал и формировался как духовный писатель. Уже тогда задумал создать серию книг, в которых прослеживались бы духовные искания человечества. В 1954 году закончил работу над первым томом – «Исторические пути христианства. Древняя Церковь».
В связи с планировавшимся скорым построением в СССР коммунизма, согласно планам Н.С. Хрущева, в ВУЗы с 1956 года был введен новый предмет – «Научный атеизм». Предмет ввели, а педагогов, которые бы могли качественно преподавать эту странную науку, не подготовили. Не было и учебников. Студентам-однокурсникам Александра Меня все это серьезно докучало, тем более, что нужно было готовиться к дипломным работам. Поэтому, зная осведомленность Александра в философии, они просили его дискутировать на занятиях. Дискуссии часто заканчивались полным фиаско преподавателя, который затаил злобу против неординарного студента. И как только представилась удобная возможность, он включился в травлю, приведшую к отчислению Александра Меня из института.
Сокурсники знали о его христианских убеждениях, но относились к ним с уважением. Красивый, умный Александр неплохо играл на гитаре и пел. Девушки оказывали всевозможные знаки внимания, но он лишь отшучивался. Досаждали и друзья, уговаривая его жениться. Времени почти не было – он совмещал учебу с писательским трудом, хотя в тот момент студенты находились на сельхозработах. В это время после работы студенты обычно активно общались, дурачились, отдыхали на полную катушку. Его однокурсница вспоминала: «Учеба в институте не была для Меня просто необходимостью получить высшее образование; это была страсть к биологии, возможно, и способ, метод познавания человеческого бытия… Учился Алик хорошо, прогуливал меньше других, религиозную пропаганду среди студентов не вел, открытых учеников-последователей не имел»10.
О том, что за отцом Александром осуществлялся пристальный надзор со стороны партаппаратчиков и КГБ, свидетельствует разговор с митрополитом Палладием (Шерстенниковым)11 в 1968 году в Совете по делам религий, в ходе которого они живо интересовались прошлым двух священников – Александра Меня и Глеба Якунина. Во второй половине 50-х годов оба учились в Иркутске, а архиепископ Палладий в этот период возглавлял Иркутскую епархию. Во время учебы в Иркутске Александр Мень изредка прислуживал в кафедральном соборе и работал в епархиальном управлении истопником. Отец Александр позже вспоминал о служении архиепископа Палладия в Иркутске: «Приехав в 1955 году в Иркутск, я в один день посетил собор и баптистское собрание. Контраст был разительный. Полупустой храм, безвкусно расписанный, унылые старушки, архиерей, рычащий на иподиаконов, проповедь которого (очень короткая) напоминала политинформацию (что-то о Китае), а с другой стороны – набитый молитвенный дом, много молодежи (заводской), живые, прочувствованные проповеди, дух общинности; особые дни молодежных собраний, куда меня приглашали. Старухи у нас гонят, а тут меня приняли прекрасно, хотя я сказал, что православный»12. Тетушка отца Александра, Вера Яковлевна Василевская, занималась с проблемными детьми, а во время отпуска навещала племянника в Иркутске.
Видимо, в этот период она встречалась с владыкой Палладием, который почему-то считал ее биологом.
Там же Александр Мень познакомился с католическим священником: «В самый разгар изучения католичества (в 1956-57 годах) я в свободное от занятий в институте время работал в Епархиальном управлении истопником и близко соприкоснулся с разложением около архиерейского быта, которое очень меня тяготило. Но соблазн счесть нашу Церковь мертвой меня, слава Богу, миновал. Хватило здравого смысла понять, что церковный маразм есть порождение уродливых условий, а с другой стороны, я уже слишком хорошо знал (изучая Средние века) теневые стороны жизни и истории западных христиан. Как бы в подтверждение этому мне была послана удивительная «случайная» встреча. Я познакомился в Сибири с молодым священником-католиком, который учился в Ватикане и только что приехал с Запада. Его рассказы и книги, которые он привез с собой, открыли мне много замечательного и интересного, но сам он, мягко выражаясь, не мог вдохновить. Не буду писать о нем. Он много бедствовал и еще служит где-то в провинции. Одним словом, я понял, что маразм есть категория интерконфессиональная, а не свойство одного какого-то исповедания»13.
Как-то на очередные приставания друзей он неожиданно ответил, увидев, как вдали прошла девушка: «Вот она будет моей женой». Это была студентка их ВУЗа – симпатичная Наташа Григоренко, учившаяся на товароведа. Он тогда не был знаком с ней. Она ждала на дороге машину. Тут же перехватив грузовик, он подкатил к ней. Так они познакомились. Он сразу сказал Наташе, что сможет встречаться с ней только раз в неделю. Условие было принято. В 1956 году, учась на четвертом, предпоследнем, курсе, Александр женился на Наталье Григоренко. Венчал их в Москве отец Димитрий Делекторский в храме Иоанна Предтечи на Пресне, где Александр прислуживал юношей. В 1957 году у них родилась дочь Елена. В это же время им был завершен второй том из серии «Исторические пути христианства. – Церковь в Средние века». В 1958 году он завершил работу над первым вариантом книги «Сын человеческий», а также над рукописью «О чем говорит и чему нас учит Библия».
В студенческие годы духовником Александра был московский священник Николай Голубцов, который служил в храме Донского монастыря. В своих записках отец Александр вспоминал о нем: «Отец Николай очень много мне дал, и я не терял с ним связи до самой его смерти. Он мне говорил: «С интеллигенцией больше всего намучаешься (это он знал из своего опыта)». Но он был именно пастырем этого духовно-заброшенного сословия и мне это завещал. Он руководствовался принципом свободы. Никогда не проявлял узости. Главное: он был не жрецом, но пастырем. Это был для меня идеал (в свете воспоминаний моих близких о духовном руководстве и влиянии архимандрита Серафима Битюкова). После него исповедовался у Бориса Александровича Васильева»14. В мае 1958 года, когда уже был сдан первый государственный экзамен, придрались к тому, что он проходил шестимесячную практику не в Тюмени, куда его направили, а в Дубне, поближе к дому и жене. Его отчислили из института. Документы из института были тут же переданы в военкомат и его должны были забрать в армию. Спасло то, что весенний набор завершился, а осенний еще не начинался.
Позже он признавался: «В Иркутске еженедельно занимался в общей библиотеке, где доводил свое образование до нужной мне полноты. Прошел почти весь курс Духовной Академии. Рассчитывал, что поступлю туда после отработки трех лет. Об этом была договоренность с инспектором – архимандритом Леонидом (Поляковым). Был отчислен из института в мае 1958 года, когда уже сдал первый госэкзамен. Три года необходимой отработки отпали. Через месяц был рукоположен (был представлен А.В. Ведерниковым митрополиту Николаю (Ярушевичу), и он, спросив меня, люблю ли я свою профессию, и получив утвердительный ответ, благословил рукоположение). Был посвящен в дьяконы 1 июня 1958 года, на Троицу, в храме Ризоположения преосвященным Макарием (Даевым) Можайским (без экзамена) и направлен в приход села Акулово (под Одинцово)»15.
В 1958 году Глеб Якунин окончил Пушно-меховой институт. Немалую роль сыграло то обстоятельство, что в институте узнали о рукоположении Александра Меня. Для руководства института в те годы это был серьезный минус – их студент стал диаконом! Поэтому к Якунину отнеслись снисходительно и дали ему завершить учебу. Диплом ВУЗа значительно осложнил его дальнейший путь на церковной стезе. Хотя в том же 1958 году он поступил в Московскую духовную семинарию, но проучился лишь год – был отчислен со второго курса с формулировкой: за «несоответствие духу школы». На самом деле – за то, что отказался вернуть в библиотеку книгу Бердяева «Философия свободы», которую, как он считал, намеревались изъять из библиотечного фонда. Предложил возместить стоимость книги, но, несмотря на это, все же был отчислен.
В 1961 году женился на сибирячке Ираиде Степановой, с которой познакомился во время учебы в Иркутске. Она родилась и выросла в семье православных христиан. Отец, вернувшись с фронта, устроился плотником при военном госпитале, мать работала в столовой. Ираида с детства росла в верующей семье, воспитывалась в церковной среде. Ее дед и бабушка были раскулачены в начале 30-х годов и сосланы в Сибирь. Когда их дочь достигла совершеннолетия, родители тайком отправили ее на родину. Но деревенские соседи донесли и ее вновь этапировали в Сибирь. Мать Ираиды до старости боялась милиционеров. Завидев их, переходила на другую сторону улицы, чтобы избежать встречи. В Иркутске она вышла замуж, родила и воспитала трех детей. Семья жила при военном госпитале, где была защищена от провинциальных ужасов тех лет. 10 августа 1962 года Глеб был рукоположен викарным епископом Леонидом (Поляковым) в сан священника в Никольский храм города Зарайска Московской области. В мае 1963 года был назначен священником в Казанский храм города Дмитрова Московской области.
Глава III
Возвращение в Москву
Так оба друга к концу 50-х годов обосновались в Москве. Александр Мень всегда относился к отцу Глебу с любовью. Позже он вспоминал: «Мы с ним познакомились как соученики, потом вместе жили в Сибири. Он тогда занимался оккультизмом, теософией. Как-то незаметно христианизировался. Он человек темпераментный и страстный, которого в основном интересовала борьба. Больше ничего. Если когда-то можно было противника сокрушить, для него не было большей радости. Хотя человек он вообще ленивый, чистый в душе. В нем что-то детское осталось до сих пор»1. В истории с письмом патриарху и главе Советского правительства многое до недавнего времени оставалось малопроясненным. Многие подробности я слышал от непосредственных участников тех давних событий – священника Александра Меня, Льва Регельсона, Феликса Карелина и отца Глеба Якунина. Так что у меня была возможность выслушать все стороны.
В начале 60-х годов в Москве возникла группа единомышленников. В нее входили молодые священники – Глеб Якунин, Николай Эшлиман, Димитрий Дудко, Сергий Хохлов, Алексий Злобин, Владимир Тимаков. Их поддерживал влиятельный человек – секретарь «Журнала Московской патриархии» Анатолий Васильевич Ведерников. Позже отец Александр Мень вспоминал: «Я чувствовал, что положение ненормально: с епископатом, с «официальной» Церковью у духовенства возникает внутренний раскол. Мы перестаем им доверять: практически все епископы пошли на эту реформу, все согласились… И вот тогда, в конце 1962 года, я решил это положение изменить. Началось с самой невинной вещи. У меня было несколько друзей-священников, которые не кончили духовных академий; сам я еще только учился в Академии заочно. И вот я предложил: “Иногда мы собираемся по праздникам, на именины друг к другу ходим, – давайте будем собираться и обсуждать некоторые богословские вопросы, которые нас конкретно интересуют, а также делиться пастырским опытом, потому что нет у нас академии, – нашей академией станем мы друг для друга“. Все согласились. Входили в этот круг отцы Димитрий Дудко, Николай Эшлиман, Глеб Якунин, еще несколько батюшек – примерно десять человек. Они стали приезжать ко мне в Алабино, иногда мы собирались у них. Разговоры действительно шли в таких рамках. Некоторые делились проблемами, которые у них возникают на исповеди, другие говорили о богословских вопросах, которые им задают и которые они не могут решить. Но в конце концов все свелось к обсуждению того, что же нам делать, когда нет епископов. Сказать, что епископы нас предали, было бы слишком сильно… Но я все время настаивал на том, что Церковь без епископа – что-то ненормальное. Все-таки преемник апостолов – епископ, а мы только его помощники.
Чтобы избавиться от этого тягостного состояния, я написал архиепископу Ермогену (Голубеву) письмо. Примерно следующее: “Владыка, мы следим за вашей деятельностью в течение многих лет, видим, что вы отстаивали храмы, что вы не согласились с решением Архиерейского собора 1961 года… И, хотя мы принадлежим к другой епархии, мы просили бы Вас быть духовно – не административно – нашим архипастырем. Тогда мы будем себя чувствовать более нормально в церковном отношении”. Я писал от лица четырех – Димитрия Дудко, Николая Эшлимана, Глеба Якунина и себя. Владыка (тогда калужский епископ) ответил нам приветливо и обещал приехать. И приехал в Алабино как раз, когда у нас шел ремонт храма… Он все обошел, посмотрел, и потом мы посидели вместе. Во время встречи владыка говорил, что на Московской Патриархии почила печать обновленчества, что, в общем, это те же самые обновленцы, вся программа та же и тот же дух обновленчества, приспособленчества… Много суровых слов говорил в адрес Патриархии. Мы это понимали и сказали владыке: «У нас нет намерения нападать на Патриархию, критиковать ее. А вы будьте «нашим» епископом, и, когда у нас будут возникать проблемы, с которыми нужно обращаться к епископу, мы будем с ними обращаться к вам». На сем мы расстались, и жизнь потекла дальше»2.
Это было время атеистического разгула, когда первый секретарь ЦК КПСС Никита Хрущев заявил, что через двадцать лет в СССР будет построен коммунизм и по телевидению он покажет народу «последнего попа». Отец Александр вспоминал: «В разгар всех этих безобразий мы с отцом Николаем Эшлиманом однажды прогуливались по нашему парку около дворца, и я сказал ему: «Давай соберем факты и напишем конкретно, адекватно и авторитетно, чтобы люди знали». Потом мы встретились с отцом Димитрием Дудко и с другими и стали эту идею обсуждать. И в конце концов пришла такая мысль: «Зачем говорить про это, когда надо искать корень. А корень зла в том, что все происходит от попустительства архиереев. Те представители Церкви, которым это полагается, не борются за дело Церкви. Теперь, после передачи власти старосте, любой староста может завтра закрыть храм по своему желанию. Потому что ее вызывают в райисполком и говорят: «Закройте!» – и она находит причины к закрытию. Все упирается в Архиерейский Собор 1961 года. Надо выступить против него». Стали мы это обдумывать. Краснов-Левитин стал свои мысли предлагать, и некоторые священники тоже.
Отец Николай Эшлиман и другие продолжали обдумывать проблему создания письма. Мы встретились у меня в Семхозе: приехал Анатолий Эммануилович, отец Дмитрий и отцы – Николай Эшлиман и Глеб Якунин. Анатолий Эммануилович привез страниц на десять проект письма к патриарху на тему, что все произошедшее незаконно, и сказал, что надо действовать «против». Но мы с отцом Димитрием Дудко образовали «правую фракцию» и сказали, что без епископа не будем действовать. Николай и Глеб остались в неопределенности, и тогда я предложил обсудить это дело соборно. Мы решили созвать более расширенный «собор». У Эшлимана на даче в Химках собралось десять человек для обсуждения. Всем было предложено высказать свое мнение, но кончилось это тем, что было предложено пригласить кого-нибудь из людей более старших – мы все были молодые, – в частности, Анатолия Васильевича Ведерникова. Некоторые не соглашались с его кандидатурой, другие были «за». Решили пригласить и его, и владыку Ермогена (Голубева). После этого собора мы пришли к общему выводу: надо все-таки выработать проект послания – Анатолий Васильевич даже предлагал, чтобы текст до отправления был зачитан лично патриарху в Елоховском соборе во время службы. Кое-кто выйдет – «Ваше святейшество!..» – и зачтет. Владыка Ермоген это одобрил. И стали думать, какой же должен быть текст. Тогда я написал текст на три страницы, где было все коротко изложено. Смысл был такой: реформа 1961 года противоречит не только церковной практике, но и государственным законам, потому что священник теперь не лишенец. Если он не может быть принят в церковную общину, то получается парадокс: он может быть избран членом местного совета, но не может быть избран членом церковного совета. В основном мой документ состоял из вопросов (в большинстве своем, риторических): как совместить с церковной практикой нынешнее положение…
Тогда отец Глеб сказал: «Нет, это для них слишком непробойно. Их надо долбить! долбить! Так, чтобы до них дошло». – «Ну, – ответил я, – если это вам не нравится, то пишите сами». Я знал, что Глеб никогда ни одной строчки не напишет, а Николай вообще-то пишет, но очень медленно – сверхмедленно! – и никогда не доводит до конца. Поэтому я был не особенно взволнован. И тут как раз пришло сообщение от Анатолия Васильевича Ведерникова (по непонятным причинам я не мог с ним встретиться): что это дело надо сейчас прекратить, что письмо сейчас писать не надо. Они обсудили это с кем-то (по-моему, со Шпиллером) и решили, что сейчас это несвоевременно. Это при Хрущеве имело смысл. Осенью 1964 года Хрущева сняли, начались перемены, и речь шла о том, чтобы завоевать хоть какую-то минимальную стабильность. То же самое решил владыка Ермоген. Глеб Якунин с ним встретился и потом рассказывал: «Я поговорил с ним сухо…» И они с Эшлиманом начали писать. У меня не было никакого страха за дело, потому что оба служили, и Дудко служил, и каждый из нас делал свое дело, все мы общались, а эта «улита» с письмом могла ползти лет пятнадцать-семнадцать. Но тут произошло «роковое стечение обстоятельств и пересечение судеб», началась «достоевщина»: к составлению письма подключился Феликс Карелин»3.
Об истории создания знаменитого письма 1965 года спустя многие годы Феликс Карелин писал в самиздатском журнале «Слово»: «Священник Глеб Якунин «Открытое письмо» не писал. Он торопился подписать бумагу, наскоро состряпанную А.Э. Красновым-Левитиным. С этим и пришел к отцу Николаю Эшлиману. Однако, когда отец Николай прочел левитинский «документ», он категорически заявил: «Эту цидульку я подписывать не буду». После этого началась серьезная и продолжительная работа над составлением «Открытого письма». В этой работе мне пришлось принять самое активное участие. Однако мое участие сводилось в основном к работе литературной. Что же касается духа «Открытого письма», то он почти всецело определялся личностью отца Николая»4. Эти строки писались в то время, когда отца Николая Эшлимана уже не было в живых. Но еще в конце 1971 году отец Глеб Якунин в телеграмме, направленной в Париж Н.А. Струве, подтверждал, что на самом деле у письма было три автора: «…2. Третий автор Открытого письма к Патриарху Алексию, Феликс Карелин, мой друг, никогда не наталкивал меня ни на какие, как Вы пишете, слишком резкие, а иногда и сумасбродные поступки. Я знаю Феликса Карелина как серьезного богослова, человека православного, церковного, духовно трезвого.
3. Повторив легенду о влиянии третьего на двоих, вымышленную людьми, не понимающими духа соборного единомыслия, Вы нарисовали перед читателями «Вестника» такой образ взаимоотношений между тремя авторами Открытого письма, который совершенно не верен. В заключение не могу не выразить свое глубокое сожаление, что Вы стали жертвой сознательной и злостной дезинформации, усердно распространяемой всевозможными гасителями духа. Говоря Вашими словами: сложность ситуации да не будет извинением наивности. Ради пресечения соблазна, пастырски прошу Вас опубликовать текст телеграммы в очередном номере “Вестника”»5.
У Феликса Карелина не угасала идея рукоположиться. Он объехал много городов. До Москвы долго жил в Ташкенте. Архиереи встречали его с распростертыми объятиями, но потом прогоняли. В лагере он прошел большую школу. Были подробные беседы с католическими прелатами, с бывшими эсэсовцами, с еврейскими и латышскими националистами, с профессорами русской литературы. Как человек способный и быстро схватывающий, он многое усвоил и был довольно образованным. Заявлял, что он немец – у него, действительно, мать была наполовину немка, остальное – еврейское. Потом пережил обращение в христианство и был крещен. Крестил его «карловацкий», кажется, священник. Отец Александр Мень вспоминал, как однажды Карелин привел к нему своего лагерного друга, Льва Консона: «Консон изображал его в образе Ставрогина, который совращал зеленую молодежь и всех губил. В его представлении Карелин был страшным, демоническим человеком. Я подумал: если Феликс заслан ко мне как провокатор, зачем он привел Льва Консона, который все это поведал? Или он думал, что Лев не проговорится? И через некоторое время я Феликсу прямо сказал: «Лева рассказывал о Вашем таком… богатом прошлом…» Он сказал: «Ну, вы понимаете, что я не мог вам всего рассказать сразу. Подумайте – пришел и сказал: я бывший стукач и убийца». Мне крыть было нечем. Действительно, он был прав: если бы человек пришел и так отрекомендовался, то, при всем моем «либерализме», я бы его, конечно, как-то принял, но с величайшим трудом. Это стоило бы больших усилий. Было бы трудно погасить в себе шевелящиеся сомнения. Так он меня убедил.
Впоследствии о Карелине много слышал от людей, сидевших с ним в лагере. Рассказывали о его пророчествах: он там высчитывал по книге Даниила конец света. Это получалось довольно талантливо, и на людей малоосведомленных действовало потрясающе. Помню, ко мне приехал один из бывших студентов, с которым я учился. Он просил, чтобы Феликс при мне рассказал эту историю. Друг был поражен – у него прямо рот открылся. Я-то, признаться, ни во что это не верил, потому что знал, что книга Даниила написана совсем о другом, и Апокалипсис – совершенно другое. Эта библейская алхимия, которая им преподносилась, была мне нипочем. Но Глеб был в восторге; некоторые дамы записывали за ним. Роль Феликса в этот ответственный момент оказалась роковой. Глеб и Николай Эшлиман писали письмо. Но ни один, ни другой не «тянули», и они попросили помощи у Феликса»6.
Когда письмо было готово, они принесли его владыке Эстонскому и Таллинскому Алексию (Ридигеру), который был в то время управделами. По их свидетельству, глаза его потеплели, когда он принимал документ. Почему-то им казалось, что письмо произведет благоприятное впечатление, хотя и подозревали, что будут репрессии. Отец Александр считал этот шаг роковым: «Я думал, что их запретят немедленно по прочтении документа. В день подачи я встретил Карелина, и он сказал мне торжественно: «Началось!» Я был мрачен и ответил, что очень жалко – такие два человека выпадают из наших рядов. На что он сказал, как Кайафа: «Что стоят два человека в сравнении с великим делом!» Письмо было подано в официальном порядке. Второе, но уже заявление – более удачное, на мой взгляд, – было отправлено правительству. Какое это произвело впечатление в высших церковных кругах, сказать не могу. Старенький патриарх реагировал противоречиво. Сначала он сказал: «Вот, все-таки нашлись порядочные люди!» А один видный церковный деятель, в то время находившийся в заграничной командировке, прочтя письмо двух священников, сказал: «Ну теперь стоит жить!» С другой стороны, патриарх сказал: «Они хотят поссорить меня с властями». Однако, он даже не поинтересовался ими. Не захотел познакомиться»6. Осенью 1965 года письмо, подписанное двумя священниками, было отослано патриарху Алексию (Симанскому) и председателю правительства СССР Н. Подгорному. Мгновенно оно разошлось в машинописных списках, попало за границу. Обширные отрывки из письма зачитывались радиостанциями, вещавшими на СССР: «Би-Би-Си», «Голосом Америки» и «Свободой».
Оба священника продолжали служить на своих приходах. А документ читался где-то в верхах, печатался за границей, передавался по «Би-Би-Си», и так прошло три месяца. Вскоре после подачи письма Карелин вместе с отцами явился к Анатолию Васильевичу Ведерникову домой с этим письмом. Они с упоением читали его вслух друзьям. Не будучи людьми, привыкшими к собственной письменной продукции, они были довольны не самим фактом, а формой. Отец Александр с юмором вспоминал: «Надеюсь, меня простят за некоторую комичность изображения – назревала трагедия, но комичность заключалась в том, что они читали вслух – а там семьдесят страниц на машинке! Я, для упражнения в терпении, присутствовал и слушал это чтение, и вскоре знал письмо наизусть. Самая забавная история приключилась, когда мы с отцом Сергием Желудковым пришли к отцу Николаю Эшлиману, и он стал опять зачитывать вслух весь текст, как будто Желудков неграмотный. А тот сидел и не слушал его. Впоследствии он мне признался – в это время решал другую задачу: подписывать или не подписывать. Он вообразил, что ему предложат этот документ подписать. И так пропустил все мимо ушей, находясь во внутреннем борении под удавьим взглядом сенбернара отца Николая, который там сидел.
Потом устроили чтение у Анатолия Васильевича. Полагаю, что Анатолий Васильевич был несколько оскорблен, что ему вслух читают документ такой длинноты. К концу чтения я почувствовал, что все накалились до предела. Я предчувствовал, что сейчас произойдет взрыв. Но было поздно, надо было ехать за город домой, я сказал всем: «Арриведерчи» – и уехал. Позже мне рассказывали – когда окончилось чтение, позеленевшие слушатели вскочили, и началось побоище. Карелину говорили: «Что вы тут написали, гордыня!» – а он кричал: «Федор Студит тоже так говорил!» Произошло бурное препирательство – малоизящное и совершенно бессмысленное»7.
Отец Александр Мень вспоминал: «В среде рядового духовенства это вызвало большой отклик. Я в то время учился на заочном отделении Ленинградской духовной академии. Приезжали священники из самых разных краев страны – многие слышали об этом по радио, собирали для них деньги и вообще были страшно вдохновлены их действием. Отношение изменилось лишь потом, когда выяснилась диссидентская позиция подписавших письмо священников. (Я тогда уже употреблял это слово, хотя в политике оно еще не присутствовало: я употреблял его на более законном основании, потому что диссиденты – это церковные раскольники, оппозиционеры церковные, а вовсе не политические.) Я им говорил, что диссидентская позиция не поведет, куда нужно. Но пока они все-таки еще считали меня «своим» и на торжественные молебны в честь месяца или еще какого-то юбилея этого дела меня приглашали. Конечно, Феликс был заводилой. Это были бесконечные пророчества, без конца говорили, что вот-вот поднимется все Православие и что патриарх Кирилл Болгарский на каком-то званом обеде сказал председателю Совета по делам религий, Владимиру Куроедову: «Что-то у вас непорядки, раз такие письма пишут». Впрочем, этим все и кончилось. Приходили к ним сочувственные письма из-за границы от отдельных частных лиц, присылали им деньги, помогали. Но, бесспорно, позиция ими была занята крайняя. Никакой поддержки на самом деле не оказалось. Все схлынуло и погасло.
Наступил решительный момент. Я думал, что важно им сохраниться как священникам. Я их умолял сделать все, чтобы сохранить себя на приходах. Таким образом, письмо письмом – они войдут в историю, они совершили акт своей гражданской и церковной честности, – но они продолжали служить Церкви. Однако диссидентство начинало в них играть. Причины были разные. Феликс Карелин был просто экстремист, его несло. Фантастический человек. А Глеб – человек искренний и горячий. Что касается Николая Николаевича, то он – человек безапелляционный, и, заняв какую-то позицию, он всегда говорил: «Вот так, так, так», – авторитарный был человек и признать свою ошибку не мог (в тот момент его это подвело). Это я сейчас говорю не в осуждение – дела давно минувших дней, – а для истории.
Вызвал их митрополит Крутицкий и Коломенский Пимен8, избранный позже патриархом, и предложил им написать объяснительную записку с тремя пунктами. Первый пункт, если не ошибаюсь, – не изменили ли они своих взглядов; второй пункт – что они собираются дальше делать, и третий пункт – не собираются ли они извиниться перед епископатом за нанесенное оскорбление. Вместо того, чтобы сесть и написать вежливое письмо, мол, мы никого не собирались оскорблять, мы написали это с церковных позиций и с гражданских, и что это скорее наше вопрошание, нежели обличение (а ведь текст был очень обличительный, там было чуть ли не полторы страницы цитат из пророка Иезекииля, хотя начинался: «Нижайшие сыновья Святейшего Патриарха, пишем»9), а потом они ему сообщили, что пишется в Писании и так далее. Но они не стали этого писать, а пошли к Феликсу, который им, как я полагаю, надиктовал резкий ответ (или вдохновил на него), мол, взгляды наши не переменились, все у нас точно. Получилось даже как-то обвинительно. На другой день они были запрещены – временно, на какой-то срок. Они ответили обличением Патриархии – что их незаконно запретили. И тогда уже не лично Патриаршим, а синодальным постановлением – весь Синод собрался – их запретили. Причем члены Синода, которые подписались, – я потом выяснял, мои друзья спрашивали, – никогда их не видели – ни отца Николая Эшлимана, ни Глеба Якунина, – и вообще в этом деле не разобрались и даже по-моему им не интересовались»10.
13 мая 1966 года они были запрещены в священнослужении указом митрополита Крутицкого и Коломенского Пимена (Извекова). Ему патриархом Алексием I было поручено провести увещевательные беседы со священниками Глебом Якуниным и Николаем Эшлиманом. После беседы патриарху Алексию I был представлен доклад, на котором 13 мая 1966 года последовала резолюция: «<…> считаю необходимым освободить их от занимаемых должностей с наложением запрещения в священнослужении до полного их раскаяния, причем с предупреждением, что, в случае продолжения ими их порочной деятельности, возникает необходимость прибегнуть в отношении их к более суровым мерам, согласно с требованием Правил Церковных». 23 мая священники Глеб Якунин и Николай Эшлиман обратились с апелляцией в 1966 году в Священный Синод по этому поводу. 8 октября 1966 года Священный Синод постановил: «Имея в виду Апостольские правила 39 и 55 и IV Вселенского Собора правило 18, – запрещение Святейшим Патриархом священников Московской епархии Н. Эшлимана и Г. Якунина, до их раскаяния, наложено справедливо; апелляцию их, грубую и вызывающую в отношении Святейшего Патриарха, о снятии с них запрещения, – оставить без удовлетворения».
Священники решили ответить обличением патриархии – что их незаконно запретили. Протоиерей Владимир Тимаков вспоминал: «Время шло, «декабристы» (так отец Владимир называл двух священников, поскольку свое письмо они подали в декабре 1965 года – С.Б.) написали патриарху новую петицию. Наша с отцом Александром Менем задача была – убедить ревнителей веры в том, что если уж и писать воззвание, то приемлемое и по содержанию, и по объему. Нам удалось уговорить отца Николая и отца Глеба обсудить все в спокойной обстановке у меня дома. Для помощи в работе над письмом мы с отцом Александром пригласили отца Всеволода Шпиллера. Это был вынужденный маневр, поскольку мы понимали, что лично у нас не хватит ни сил, ни авторитета для достижения цели.
Выслушав меня, отец Всеволод задумался, но потом дал согласие. «Декабристов» же мы просто поставили перед фактом встречи со Шпиллером. В беседе с Эшлиманом и Якуниным отец Всеволод был, как всегда, на высоте. Выслушал их аргументы и, не выражая прямо своего несогласия, весьма красочно показал, что письмо недостаточно аргументировано и не выдерживает никакой критики ни с фактической, ни с этической стороны. Заседали мы, помнится, не менее трех часов. Говорил, в основном, отец Всеволод, которого мы с отцом Александром всячески поддерживали. В конечном счете, отец Всеволод описал итог, к которому приведет письмо, если оно будет получено патриархом в таком виде, и посоветовал «декабристам» доработать текст, подойдя к этому с предельной ответственностью. Результатом встречи стало то, что второму обличительному письму хода дано не было. Первое письмо в какой-то мере все же встряхнуло интеллигенцию, второе – не увидело света»11.
Один из архиереев как-то ехал с другом отца Александра в машине, ему кто-то сказал: «Что ж вы погубили двоих ребят – они молодые, горячие, надо было с ними поговорить». – «Да, – ответил он, – мы-то их не знали». Первое, что сказал Митрополит Пимен, когда вызвал Эшлимана: «Так-то вы меня отблагодарили, Николай Николаевич!» (Он многое сделал для его рукоположения). А тот ответил: «Я вам лично ничего плохого сделать не хотел, но я должен был свидетельствовать…» На что митрополит Пимен, отбывший при Сталине два лагерных срока, сказал: «плетью обуха не перешибешь».