– Ладно, только одну рюмочку! – благосклонно кивнула Лида.
– Две.
– Одну.
– Одну так одну. – Отец бросил на меня веселый взгляд, мол, видишь, сынок, Бог-то все-таки любит троицу!
Он играющей походкой шагнул к холодильнику, где стояла легальная бутылочка с разведенным спиртом, настоянным на лимонных корках. Раньше, до покупки «Бирюсы», масло, колбаса, сметана, напитки хранились у нас в авоське, вывешенной за окно – в форточку. Холодильник мы приобрели едва ли не позже всех соседей, потому что Лида никак не могла выбрать марку, мучилась полгода, даже похудела от колебаний – наверное, у нее тоже был «стресс», как у Вовки Петрыкина. Но, с другой стороны, ее можно понять. Попробуй выбери сразу! «Саратов» слишком громко работает. У «Севера» крошечная морозилка – на полцыпленка. «Апшерон» чересчур громоздкий для нашей комнаты. А на «ЗИЛ», самый лучший, вместительный, с покатыми женскими плечами, надо записываться, бегать на переклички и ждать года полтора. Башашкин сказал, что если бы Лида жила на Западе, то давно бы спятила, потому что там в продаже не пять-шесть, как у нас, а сто видов холодильников.
– Они там совсем ненормальные? – изумилась тетя Валя.
– Это капитализм, глупая женщина! – ответил дядя Юра. – Конкуренция творит чудеса!
Я хорошо помню, как произошел окончательный выбор. Отец, увидев, что Лида снова куксится и подозрительно нюхает, достав из форточки, кусок докторской, так хватил кулаком по столу, что задребезжал сервант и вылетела пробка из графина.
– Или ты сейчас же скажешь, какой холодильник мы берем, или я… или я… – Он побагровел и глянул на меня. – Или я Пцырохе мопед куплю! Хочешь мопед, сын?
– Хочу! – прошелестел я сухими губами, понимая, что в гневе Тимофеич способен даже на такое безумие, как покупка мопеда.
– Сейчас, сейчас… – взмолилась несчастная Лида, перебирая трясущимися руками бумажки, куда она тщательно записывала свои впечатления от разных холодильников.
И тут по радио, а оно у нас молчит, только когда работает телевизор, зазвучала песня, тогда ее передавали почти каждый день в исполнении Иосифа Кобзона, который очень нравится Лиде, хотя Башашкин, знающий мир музыки, уверяет, будто он совсем лысый, как Джакомон из сказки Родари про Джельсомино в стране лжецов. Певец тоже носит парик, то нахлобучивая его на брови, то, наоборот, сдвигая на затылок, будто шляпу. Из приемника донесся бархатно-серебристый голос:
До свиданья, белый город
С огоньками на весу!
Через степи, через горы
Мне на речку Бирюсу.
Только лоси славят в трубы
Там сибирскую весну,
Только валят лесорубы
Там ангарскую сосну.
Там, где речка,
Речка Бирюса,
Ломая лед, шумит,
Поет на голоса,
Там ждет меня таежная,
Тревожная краса!
– «Бирюса»! – расцвела Лида.
– Точно?! Не передумаешь?
– Нет! Никогда!
Так, благодаря лысому Кобзону, у нас появился холодильник.
Тимофеич ликующим движением достал из «Бирюсы» легальную бутылку и попутно выхватил из серванта хрустальный стаканчик, уже дважды ранее использованный. Лида молча заменила стаканчик крошечной рюмкой из сиреневого стекла. Отец покорно пожал плечами, не возражая, и явно переборщил: уж за что, за что, а за размер питейной емкости он обычно бьется до последнего, как партизан в окружении. Все бы, наверное, обошлось, но тут «Бирюса», из которой выпустили немного холода, автоматически включилась, подпрыгнув и содрогнувшись так, словно там, внутри, заперли буйнопомешанного карлика. Выбирая марку, бедная Лида такой особенности агрегата не учла, но ради мира в семье мы дружно не замечали этот дефект. Однако сегодня отец, уязвленный сиреневой рюмочкой, вопреки негласному уговору, глянул на прыгающий холодильник и злопамятно усмехнулся. Лучше бы он этого не делал…
– А ну, дыхни! – взорвалась мать.
Опытный Тимофеич сразу осознал свою ошибку и попытался дыхнуть, не выпуская, а, наоборот, втягивая в себя воздух, – особое искусство, необходимое в семейной жизни. Обычно у него это получалось, но не сегодня.
– Эх, ты! При ребенке! Не стыдно?
– А ну вас всех к лешему! – выругался отец, закурил беломорину и включил телевизор еще громче.
Дикие звуки половецких плясок наполнили комнату. Хорошо, что в нашем старинном доме стены толщиной в метр и соседи ничего не услышат, даже если у нас будет петь вживую хор Большого театра.
«Бог любит троицу», – насмешливо подумал я, подкладывая себе картошки.
В моем воображении уже расстилалось, искрясь, как платье певицы Гелены Великановой (бабушка Аня считает, будто у нее один глаз стеклянный), лазурное море с белыми теплоходами на горизонте. Пенные голубые волны, шурша, накатываются на прибрежную гальку, и видно, как в прозрачной воде проплывает, сверкая боками, косяк серебристой чуларки, а чуть дальше качаются синие студенистые медузы.
Лида встала и решительно выключила звук телевизора, потом спросила меня сахарным голосом:
– Сынок, ты в чем на юг поедешь?
Если родители ссорятся, то разговаривают со мной нарочито ласковыми голосами, состязаясь в любви к ребенку. А когда мой брат Сашка был еще грудничком с большими, умными, но ничего не понимающими глазами, они, перебивая друг друга, излагали ему свои доводы в споре. Он в ответ пускал пузыри и беззубо улыбался обоим.
– Профессор, я тебе, кажется, вопрос задала!
– Не знаю… В чем обычно…
– А на ноги?
– Кеды.
– Запаришься. Это же юг.
– Я там во вьетнамках буду ходить.
– Вьетнамки не обувь.
– Сандалии возьму.
– Ты же их порвал.
– А разве не починили?
– Нет, мастер сказал, ремешок пристрочить уже не к чему… – вздохнула Лида и громко, с укором произнесла: – Ребенку вообще ходить не в чем! Как беспризорник…
И хотя слово «вообще» было произнесено трагически, отец даже ухом не повел, он, насупившись, уставился на экран, где метались половецкие красотки с огромными приклеенными ресницами и косами до пола.
Маман некоторое время подозрительно смотрела на распущенных азиаток, и по лицу ее пробежала тень.
– Миш, еще картошечки положить?
– Сыт.
– Ну, как знаешь… – нахмурилась Лида, и на ее красивом лице появилось выражение жалкой беспомощности, обычное во время ссор с отцом, если, конечно, дело не касается запаха чужих духов и следов помады на рубахе. Тогда она вскрикивает не своим голосом: «Опять!» – и по квартире, как в книжке «Понедельник начинается в субботу», начинают летать вещи, а в наэлектризованном воздухе вспыхивает жуткое имя – Тамара Саидовна. Или просто Тамарка! Тимофеич тут же дает честное партийное слово, мол, у него и в мыслях ничего такого нет! Если Лида верит, меня отправляют гулять во двор. Дождь там, снег или вьюга – значения не имеет. Я тихо удаляюсь, понимая, что взрослым в присутствии детей мириться как-то неловко. А ссориться – ловко? Если же маман упорствует в подозрениях, отец достает из-под кровати фибровый чемодан, швыряет туда какие-то вещи и со словами «с вами тут рехнешься!» уезжает ночевать к бабушке Ане, на Чешиху, где, между прочим, прописан, о чем ему Лида вдогонку и напоминает. Потом она, конечно, переживает, вздыхает, поскуливает, капает на сахар валокордин, выдерживает характер. Однако отец уезжает ненадолго: там, на Чешихе, ему еще хуже.
– Пойду, что ли, чайник поставлю… – раздумчиво произнесла маман и выжидающе глянула на мужа.
– Сходи, – разрешил он, не удержавшись от нетерпеливой усмешки.
– Да нет уж – находилась! – скрипучим голосом возразила она сама себе. – Сынок, сбегай! А знаешь, что у меня к чаю?
– Что?
– «Лесная быль»!
– Ух ты!
Часть 2
«Все гансы – жмоты!»
«Лесная быль» – мои самые любимые вафли, с вареньем внутри, удивительно вкусные! Но просто так их не купишь, даже в кондитерский магазин возле Бауманского метро их завозят редко. Лида, наверное, несколько раз специально забегала туда по пути из райкома, чтобы подгадать, добыть и сделать мне подарок к возвращению из пионерского лагеря. А я словно бы предвкушал: когда сегодня днем, горланя песню про «взвейтесь кострами, синие ночи», мы на автобусе, возвращаясь со второй смены, проезжали мимо Бауманской, я подумал как раз про «Лесную быль» и даже ощутил во рту вкус этих дивных вафель. Хорошие у меня все-таки родители, только собачатся часто. Но это разве ссоры? Так, баловство…
Год назад наладчик Чижов (он въехал в комнату наложившего на себя руки Шутова) гонялся за женой с двустволкой, а она петляла по двору, под нашими окнами, и жутко вопила: «Караул!» Честно говоря, я раньше думал, в жизни «караул!» давно не кричат, а только в книжках про мрачное царское прошлое. Оказалось, еще как кричат – орут! На Большой кухне потом говорили, что она «загуляла» и Чижов психанул. Это понятно: если я загуливаю с ребятами и опаздываю к ужину, мне тоже здорово достается. Но хорошо, что ружье было незаряженным и наладчик сразу же отдал его участковому Антонову, приехавшему на мотоцикле с коляской, – поэтому и получил всего пятнадцать суток, а жена гостинцы потом ему в отделение носила. На кухне она всем объяснила, что ее оклеветали, но теперь у нас не ежовщина, и она знает, с кем поквитаться за напраслину. С тех пор ее стали звать за глаза Ежихой, а мужа, когда вернулся, Ежовым, а не Чижовым. Ружье у него Антонов, кстати, конфисковал до выяснения.
Я взял чайник и вышел за дверь. На площадке, отвернувшись друг от друга, курили Леня Бареев и Валера Калугин. Один сидел на перилах и внимательно следил за тем, как сизый дым, извиваясь, поднимается к лепному потолку, а второй, опершись локтями на ограду, смотрел вниз, на ступеньки, ведущие к парадной двери.
Они с детского сада были друзьями – не разлей вода, вместе окончили школу шоферов на Чешихе, в бабушкином доме, потом работали на одной автобазе и вдруг стали врагами вроде бы из-за пустяка. Валера как-то заглох на дороге, а Бареев ехал мимо и даже не остановился, чтобы помочь товарищу: вроде как торопился доставить с базы в магазин скоропортящийся продукт… Но у водителей это такой же страшный поступок, как у разведчиков – бросить раненого товарища за линией фронта. Калугин при встрече сказал Лене, что он предатель, а тот как раз шел с девушкой, похожей на сердитую мышь. Бареев полез в драку и получил под дых. Их пытались помирить и Тимофеич, и дядя Коля Черугин, но безрезультатно. Они кивали, соглашались, что это глупая ссора, пожимали друг другу руки, выпивали в знак дружбы, но так и не сошлись снова. Потом шоферы переженились, и вот что интересно: их «половины», которые вроде бы не ссорились, тоже друг друга на дух не переносят, даже не разговаривают, стоят у одной плиты, плечом к плечу и молчат…
На Маленькой кухне тетя Валя Петрыкина низко склонилась над оцинкованным тазом. Увидев меня, она устало улыбнулась и махнула распаренной красной рукой, с которой падали клочья мыльной пены. Здесь у нас стирают, моют в корытах детей, а осенью по заранее составленному графику рубят капусту. На заводском грузовике привозят из колхоза и продают прямо из кузова во дворе белые скрипучие кочаны и крупную оранжевую морковь, вызывающую непонятный смех у одинокой фасовщицы Марфуши со второго этажа. Все это изобилие режут большими ножами, мельчат специальными сечками и складывают, пересыпая крупной серой солью, в дубовые бочки, которые хранятся в кладовой – бывшей дворницкой, внизу, под лестницей, слева от двери. Я, конечно, зимой тайком пробую из всех бочек, и самая вкусная капуста получается почему-то у «Ежовых». Но наша тоже ничего – ядреная, с хрустцой…
А стряпают у нас на Большой кухне. Обычно здесь одновременно толкутся пять-шесть хозяек, но сейчас почему-то никого не видно, лишь на низком огоньке кипит, подрагивая крышкой и выбрасывая струйки пара, огромная алюминиевая кастрюля Калугиных: семья-то у них не маленькая. На Большой кухне одиннадцать столов-тумб, но на замочки закрыты дверцы только у Комковых и Бареевых. Имеются три газовые плиты с четырьмя конфорками каждая. Есть кран с раковиной. А на стенах в два ряда, как щиты в рыцарском замке, висят тазы и корыта. Второе справа в верхнем ряду – наше, в нем меня, сейчас в это даже трудно поверить, когда-то купали, а теперь моют моего младшего брата-вредителя Сашку…
Я оторвал от газеты «Правда» длинный клочок, свернул трубочкой, позаимствовал, не тратя спичку, огонек от горящей конфорки и зажег еще одну. Если налить чайник доверху и включить газ до отказа, вода закипает через одиннадцать минут. Я специально приносил будильник и засекал.
Теперь можно отлучиться. Тетя Валя уже развешивала отжатое белье на веревках: в основном девчачьи платьица, мужские сатиновые трусы, голубые майки, черные носки. Комбинашки и лифчики сушить на людях хозяйки стесняются, делают это в комнатах или на чердаке. Лицо у Петрыкиной после того, что случилось с Вовкой, безутешное, она даже осунулась и постарела.
Площадка опустела. Враги разошлись по своим комнатам, остались только наплывы папиросного дыма, но мне показалось, что и они клубятся как-то отдельно, не желая смешиваться. Я спустился в нижний туалет, который дядя Коля Черугин зовет сортиром, Алексевна – нужником, комендант Колов – санузлом, а большинство – уборной. Но над крашеной коричневой дверью прибита картонка с крупными буквами «ТУАЛЛЕТ». Одно «л» зачеркнуто. «Как в лучших домах Лондона и Парижа!» – смеется, бывая у нас в гостях, Башашкин. Там два отсека – мужской и женский, в каждом по две кабинки и по крану с облупившимися чугунными раковинами. Умыться и почистить зубы можно здесь, а также на обеих кухнях. Кроме того, на втором этаже тоже есть свой санузел, поэтому очередь выстраивается только рано утром, когда все спешат на работу.
Иногда в наш туалет, если зазевается сторож дядя Гриша, забредают с улицы чужие. Они любят царапать на стенах разные глупости. Так, на перегородке мужского отсека давным-давно появился рисунок церковки с покосившимся крестом, а рядом надпись: «Нет в жизни счастья. Где моя жизнь? 15 лет в лагерях…» Дальше шли какие-то самодельные стихи, но я не запомнил. Мне показалось странным: какие 15 лет, если в пионерский лагерь детей принимают только до девятого класса? Но Мишка Петрыкин объяснил:
– Речь идет о «зоне».
А дядя Коля Черугин добавил:
– Зона – это такая особая тюрьма на свежем воздухе, в лесу.
– Вроде пионерского лагеря? – уточнил я.
– Можно и так сказать.
– Из-за этого и названия одинаковые?
– Мозги-то у тебя работают! – похвалил он.
Еще время от времени на перегородках пишут разные нехорошие слова и рисуют голых женщин в непонятных позах, но дядя Гриша замазывает все это безобразие фиолетовыми чернилами, которые потихоньку отливает на почте в майонезную баночку.
В женском отсеке другая проблема. Там в перегородке все время кто-то проверчивает дырочки. Мальчикам лет до десяти негласно разрешается заходить в кабинки под буквой «Ж», и я заметил: после того как дядя Гриша затрет очередное отверстие алебастром, рядом вскоре появляется новая дырочка. Лида, однажды вернувшись снизу, пожаловалась, мол, кто-то за ней подглядывал, во всяком случае, в свежей дырочке мигал чей-то любопытный глаз. Тимофеич вскипел, схватил молоток и ринулся было в туалет – на расправу, но она его удержала: носить отцу в «зону» передачи ей явно не хотелось. Женщины судачили, гадая, какой же гаденыш за ними подглядывает, и сходились на том, что охальничает кто-то из своих – скорее всего, Лешка Головачев со второго этажа, странный двадцатилетний парень, тунеядец с бегающими глазами, слюнявыми губами и трясущимися руками. Но сказать об этих подозрениях матери Головачева – заслуженной мойщице – никто так и не решился. Правда, Ежов однажды подбил ему глаз, вроде бы просто так, но жаловаться участковому Антонову никто не стал. Все дружно сказали: «За дело!» А Лешкина мать ходила к Ежихе просить прощения…
…Когда я вернулся на Большую кухню, там хозяйствовали глухонемая тетя Вера Калугина и беременная Маша, ее невестка. Или сноха – все время путаю. Первая резала, плача, лук, а вторая чистила синюю прошлогоднюю картошку. Наш коричневый чайник стоял на конфорке без огня. Тетя Вера знаками показала, что вода уже вскипела, а Маша повторила вслух, хотя я и так все понял, ответив:
– Спасибо!
– Не за что!
Потом тетя Вера, нарочито шевеля губами и мелькая пальцами в воздухе, о чем-то меня спросила.
– Ты из пионерского лагеря вернулся? – перевела Маша.
– Ага!
– Грибы есть?
– Белые!
– Ого! Надо сказать в завкоме, чтобы автобус выделили на воскресенье! Поедешь?
– Конечно! Когда с юга вернусь.
– Куда собрались?
– В Новый Афон.
– Это где?
– Под Сухуми.
– Здорово!
Я обернул горячую ручку полотенцем и понес чайник к столу. Интересно, что дядя Гена и тетя Вера Калугины с детства глухонемые, а вот их сын Валера – абсолютно здоров и женился тоже на нормальной. Так бывает. Интересно, какой ребенок у них родится? Они сами еще не знают и жутко переживают. В журнале «Здоровье» написано: все зависит от того, как «сработает механизм наследственности». Мне вообразилась такая картина: я родился немым, и Шура Казакова ради того, чтобы дружить со мной, выучила специальную азбуку, которую печатают на картоне с помощью пупырышков. И вот мы с ней гуляем по саду имени Баумана, весело разговариваем, нарочито шевеля губами и складывая в воздухе из пальцев разные фигуры, а все вокруг смотрят на нас и восхищаются. Но потом советская наука делает открытие, и меня полностью вылечивают, мы теперь можем говорить как все нормальные люди, а глухонемую азбуку используем для наших секретов, особенно в присутствии родителей и выпендрежника Вовки Соловьева.
Пока я отсутствовал, в нашей комнате ничего не изменилось. Только на столе появились чашки и заварочный чайник, а также вазочка с «Лесной былью». Судя по выдвинутому из-под кровати чемодану, попытка отъехать на Чешиху уже предпринималась, но не удалась. Как дети! Опера продолжалась. Пел хор:
…Стой, пленник не уйдет от нас!
Лида на этих словах как-то интересно повела плечом, отчего отец побурел и буркнул, глядя на меня:
– Тебя за смертью посылать!
– Ребенок тут ни при чем! Одни рюмки на уме! Лучше бы посмотрел, в чем сын ходит!
– Слава богу, не голый!
– Вот именно!
Мать перехватила у меня горячую ручку и залила черную заварку кипятком, а потом накрыла фаянсовый чайник куклой-наседкой, которую бабушка Маня сшила из лоскутков.
– Юр, курточку померь, пока заваривается! – попросила маман.
– Зачем?
– Мала уже, наверное?
– Нормально.
– Не спорь! Растешь как бамбук.