— Скажи спасибо, что камера сегодня пустая. Вообще-то эта камера особая, тут одни «бабники» сидят.
— Страдальцы. — Кешалава усмехнулся и, отвернувшись к стене, натянул одеяло на голову.
Размышления состарившегося человека
1
Садчиков сидел возле книжного шкафа в углу костенковского кабинета, листал альбом, подаренный работниками венгерской милиции, бегло проглядывал фотографии осеннего Будапешта и наблюдал, как Костенко беседовал по телефону, чуть отодвинув трубку от уха, спокойно выслушивал ответы, в обычной своей иронической манере задавал вопросы, а потом предлагал свой план, тактично и ненавязчиво.
«А я отдавал категорические приказы, — подумал Садчиков, — когда мы работали на Петровке, тридцать восемь. Я учился у нашего комиссара: главное — уметь отдать жесткое, волевое указание. Наш комиссар ставил себя в основание конструкции — будь то небоскреб или изба. Он пропускал факты через свой опыт, а опыт его, словно пример из учебника арифметики, подсказывал ту или иную возможность. Он верил себе, он очень верил себе, наш старик. Он жил возможностями сороковых годов, он был убежден в том, что возраст и опыт сыщика — основополагающие и единственные гаранты успеха в нашем деле. И еще он считал: главное — сломать арестованного, подавить его превосходством сильного. Костенко и тогда умел спорить с комиссаром, а я боялся. Я пытался на свой страх и риск вязать комбинацию, не вступая с комиссаром в конфликт. Славка вступал. «Приказ командира — закон для подчиненного». Слава тогда сказал мне, что этот разумный постулат войны не может быть автоматически перенесен в наше дело. Ну да, когда я воевал, он был еще школьником. Когда я поменял погоны офицера артиллерии на милицейские, он только-только сел на университетскую скамью. Я долго еще после армии, куда ни крути, щелкал каблуками, а он всегда стоял на своем, особенно если доказывал, что преступник шестидесятых годов отличается от своего предшественника — вора или расхитителя сороковых. «Чем? — возражал тогда ему комиссар. — Морда, что ль, сытей? И телевизор смотрит? Бандюга, он во все времена бандюга». — «Если защищать закон, — как-то ответил Костенко комиссару, — стараясь сломить арестованного, унизить, показать свое над ним превосходство, тогда мы тоже можем ненароком преступниками оказаться, товарищ, комиссар. Изобличить — не значит подавить. А вдруг арестовали человека случайно — так может быть?» Комиссар тогда ответил: «Извинимся — поймет, если честный советский человек. А если вражина — пусть обижается, мы к обидам привычные». А Слава сказал: «Это не по-нашему». Вот он и стал моим начальником, Славик-то...»
— Дед, — сказал Костенко, положив трубку. — Слушай, дед, у меня новости есть.
— Хорошие? — спросил Садчиков.
— Как тебе сказать? Занятные. Честно говоря, я иногда испытываю мазохистское наслаждение, когда моя версия летит: противно чувствовать себя легавой, которая всегда безошибочно идет по следу.
— Раскрываемость тогда будет у т-тебя плохая, к-критиковать станут, на собраниях прорабатывать.
— Переживу. Загодя к каждому подходить с осторожностью? Стоит ли? Так вот, дед, врачи мне прислали ответ: они Кешалаве прописывали валерьяновый корень и седуксен. Никаких других, тем более сильнодействующих снотворных ему не давали.
— На этом ты его не п-прижмешь.
— На одном этом — нет. Ты, дед, говоришь как прозорливец, на этом я его не ущучу. Тут другое соображение: ни в одном из его костюмов снотворного больше не было. Только в том, синем, который был на нем, да и то остатки. Дома все переворошили — пусто. Где он держит снотворное — вот в чем вопрос.
— Ты убежден, что он еще держит снотворное? Он уже четырех человек уконтрапупил — зачем ему снотворное? Ему х-хватит денег на десяток лет, если считать, что с каждого взял т-тысяч по семь.
— Он уконтрапупил трех. Четвертый жив. И самое любопытное, что прямой начальник этого исчезнувшего, но живого четвертого, директор ювелирной фабрики Пименов, задержан в Москве по случаю странной смерти начальника их главка.
— Что? — Садчиков не сразу понял.
— Позвонили с Петровки: я просил ребят посмотреть по всем ювелирным хозяйствам, нет ли каких новостей. Один из ювелирных начальников, Проскуряков, вчера помер в ресторане во время драки с Пименовым.
— Где П-пименов? Взяли?
— За что? Не он бил, а его били... Он идет свидетелем. Проскуряков от инфаркта скончался. Поедем на Петровку? Я хочу послушать, как Пименова будут допрашивать, все-таки камешки Кешалавы могут быть с его завода... Едем, а?
— А к-кто здесь будет заниматься связью с кавказскими республиками? Вдруг по-позвонят, что нашли Налбандова? М-мне же хочется первым порадовать своего начальника.
2
Пименова допрашивала лейтенант Ермашева из второго отдела МУРа. Она работала на Петровке первый год, пришла сюда сразу из МГУ, и по прежним, недалеким, впрочем, временам, заметь ее кто в коридоре из сотрудников, наверняка бы решил, что эту тоненькую девушку с модной прической, в короткой юбчонке вызвали на допрос по поводу «морального облика».
— Скажите, гражданин Пименов, когда вы приехали в ресторан, состояние Проскурякова вам не внушало никаких опасений?
— То есть? — Пименов мельком взглянул на вошедшего Костенко.
Костенко сразу заметил, что от внимания Пименова не ускользнуло, как поспешно Ермашева поднялась из-за стола, как вспыхнуло ее лицо, от чего завитушки у висков показались совсем светлыми. И, заметив эту реакцию Пименова, Костенко понял, что этот маленький, весь какой-то запыленный человек обладает острым взглядом и быстрой сметливостью.
— Продолжайте, Ирина Васильевна, продолжайте, — попросил Костенко, чувствуя, что неловкость, вызванная его приходом, затянулась, — я не буду вам мешать, мне бы посмотреть заключение врачей.
— Вот здесь, в этой папке, — ответила Ермашева и снова покраснела.
Костенко был на Петровке человеком легендарным, молодые сотрудники смотрели на него с обожанием.
Костенко начал перебирать фотографии и вчитываться в заключения экспертов, прислушиваясь к тому, как Ермашева вела допрос.
— Мы с вами остановились на том...
— Я помню. Я сразу-то не очень понял, чем вы интересуетесь. Вы, наверное, думали, может, он был бледным или испарина на лбу? Да?
— Да. Именно это меня интересует.
— Знаете, никаких симптомов, в этом-то и ужас! Румяный был, веселый, бодрый, как всегда. Он же не человек был, а машина — весь в движении, огонь-мужик.
— Скажите, а почему он ударил вас?
— Я же объяснял товарищам в отделении милиции. Он не ударял меня. Это смешно, ей-богу. Зачем же на покойного напраслину возводить, хулигана из него делать. Любим мы на тех, кто ответить не может, сваливать. Он, покойный-то, был человеком высоких душевных качеств. Я ведь объяснял, как дело было. Он в последний миг зацепенел весь, а у него в руке фужер. Я к нему потянулся через стол-то, а он вперед рухнул и прямо мне стеклом в лицо.
— А почему он упал не на стол, а возле вашего стула?
— Да разве тут упомнишь каждую мелочь? Я кровью умылся, понять — ничего не понял, упал, а уж потом крик и шум начался, когда официанты подскочили. Я сообразить ничего не соображаю, кровь хлещет на глаза, а как очнулся, как увидел его рядом с собою мертвого, так шок у меня случился, говорить уж совсем не мог. От нервов, понятное дело... Человек-то он был замечательный.
«Если бы я не пришел, — подумал Костенко, — то допрос, видимо, превратился бы в сольную партию Пименова. Девушке неловко ставить жесткие вопросы, потому что этот человек — уважаемый работник, директор завода, орденоносец. Издеваемся над «интеллигентской мягкотелостью», а ведь это идет от нашего дремучего полузнания. Настоящий интеллигент никогда не бывает мягкотелым. Настоящий интеллигент всегда обнажает существо проблемы, не опасаясь, что при этом он кого-то может обидеть вопросом, беспощадным и прямым. «Мягкотелый интеллигент» — эти два слова, в принципе-то взаимоисключающие друг друга в данном понятии. Мягкотелым может быть мещанин, обыватель. Как бы мягкотелый ни говорил о себе, что он интеллигент, все равно на деле он мещанин. Когда речь идет о поиске истины, надо сразу же называть кошку кошкой и заранее оговаривать условия игры».
Костенко дождался, когда Ермашева начала записывать ответ Пименова, и спросил:
— Скажите, по пути к «Ласточке» Проскуряков в больницу не заезжал?
— Не знаю, ей-богу.
— Разве вы не в одной машине ехали?
— Мы? Да нет. Я на такси, а он на служебной. Вы шофера его спросите, у него шофер — хороший человек, вам точно скажет: завозил он его куда или нет.
— Спасибо. Это, видимо, Ирина Васильевна сделает позже. Вы меня извините, — обратился он к Ермашевой, — что я влез в вашу работу без разрешения.
— Ну что вы, Владислав Николаевич, пожалуйста.
— Тогда позвольте, я задам еще несколько вопросов.
— Да, да, конечно.
— Скажите, товарищ Пименов, — начал Костенко, отодвигая от себя папку с экспертизами. Он поднялся со стула и по обычной своей манере сел на краешек стола, — скажите, пожалуйста, а Проскуряков был воздержан по части спиртного?
— Да он и не пил вовсе! Так, если за компанию.
— Может, компаний было много?
— Нет, раз, два, и обчелся.
— Он никогда раньше не жаловался на боли в сердце?
— Никогда.
— Вы с ним часто выпивали?
— Да как вам сказать? Раза три я с ним выпивал.
— Где?
— Один раз, когда он к нам на завод приезжал, а два раза здесь, в Москве.
— Когда первый раз пили?
— Ну, этого-то я не помню.
— Где?
— Тоже не помню. Он сказал мне: «Пойдем, Пимен, поужинаем, что-то настроение скверное, семья на даче, одному грустно».
— А в день гибели что он вам сказал?
— «Едем, — говорит, — Пимен, поужинаем, а? На бережку посидим поболтаем. Яуза течет, чайки летают». Вот и поболтали.
— Это когда он вам предложил? В какое время?
— Да уж часов в семь, после работы, конечно.
— У него посетителей не было?
— Нет, всех принял, все вопросы решил.
— А у вас?
— Что? Что у меня?
— Тоже все вопросы были решены?
— Да. Я все провернул.
— Так... Продолжайте.
— Да вот, собственно, и все, чего ж тут продолжать?
— Нет. Не все. Он вас пригласил. Что было дальше?
— Дальше поехали в «Ласточку».
— Вот меня и занимает: почему вы врозь поехали, если работа у вас обоих была кончена?
— А вам непонятно?
— Не совсем, — признался Костенко и закурил, предложив сигарету Пименову.
— Спасибо, я, если позволите, свои, — ответил тот и достал мятую пачку «Севера». — Так вот, неловко перед подчиненными — ему, а мне — перед работниками главка, чтобы, знаете, чего не подумали. У нас ведь народ скор на сплетни: если начальник дружит с подчиненным, значит, обязательно и поблажки и там, понимаете, льготы всякие.
— Вы давно дружили с Проскуряковым?
— Давно.
— Домами?
— Что?
— Я спрашиваю — домами тоже дружили?
— Мы-то? Бывал я у него, а моя старуха скрючена радикулитом, в Пригорске сидит безвыездно. Я-то у него был пару раз.
— Кто предложил поехать в «Ласточку» врозь? Неужели Проскуряков так боялся досужих сплетен? Такой уважаемый человек, начальник главка.
— А может, он куда с шофером заезжал? Надо шофера спросить.
— Теперь это просто-таки необходимо сделать, — согласился Костенко и посмотрел на Ермашеву со своей обычной улыбкой. — Не так ли, Ирина Васильевна?
— Шофер уже вызван, Владислав Николаевич.
— А в отделении милиции его не допрашивали?
— Допрашивали. Он сказал, что отвез Проскурякова прямо из главка к высотному зданию на Котельнической. А «Ласточка» рядом с высоткой.
— Вот как? Видите, товарищ Пименов, никуда больше Проскуряков не заезжал.
3
Костенко ощущал, как за последние пятнадцать лет в нем остро развилось особое «качество чувствования». Он порой ощущал себя неким точным индикатором, улавливающим и безошибочно отделяющим ложь от правды. Однажды в клубе милиции выступал с психологическими опытами Вольф Мессинг. Костенко подошел к нему после сеанса, и они долго беседовали. Маленький, с седой шевелюрой, в безупречном костюме, Мессинг, держа свои пальцы в руке Костенко, говорил:
— Каждый человек может развить в себе заложенные с рождения качества телепата, угадывателя, а скорее не угадывателя, а распознавателя, надо только желать, надо поставить перед собой цель...
Первое время, когда Костенко чувствовал во время допроса, что человек ему лжет, и оперативная целесообразность не возбраняла сказать об этом, он тем не менее, опасаясь зря обидеть, молчал, из-за этого еще больше раздражался, как и всякий, кому нагло лгут в глаза. Он ловил себя на том, что, почувствовав фальшь, в корне ломал отношение к человеку, подвергая затем сомнению даже самые правдивые показания.
И сейчас Костенко уловил в словах Пименова — таких, казалось бы, искренних и открытых — неправду, и не простую, связанную с тем, что проглядел что-то или напутал, — многие лгут, чтобы не выглядеть смешными или жалкими, — нет, в словах Пименова была особая ложь, расчетливая и продуманная. И, поняв это, Костенко перестал задавать вопросы, решив, что Пименова надо вызвать для серьезной беседы, тщательно к ней подготовившись, ибо слишком уж многое во всем этом деле закольцовывалось на столь, казалось бы, случайно возникшем фигуранте: Кешалава — Налбандов, Налбандов — Пименов, Пименов — Проскуряков.
— Не буду вам больше мешать, — сказал Костенко, поднимаясь. — До свидания, Ирина Васильевна.
— До свидания, Владислав Николаевич.
— До свидания, — сказал Костенко, полуобернувшись к Пименову, — может статься, что мне понадобится с вами побеседовать по поводу интересующих меня вопросов.