Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дамы без камелий: письма публичных женщин Н.А. Добролюбову и Н.Г. Чернышевскому - Алексей Владимирович Вдовин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

22 января 1860 г. или около того Грюнвальд вместе с Амалией прибыли в Дерпт, сняли квартиру в доме Соболева около немецкой церкви – скорее всего, лютеранской церкви Св. Иоанна (St. Johanniskirche zu Dorpat), которая располагается в пределах старого города, недалеко от университета (сейчас Jaani kirik). Квартира была маленькая – «в 2 комнаты, и платим 6 р[ублей] с[еребром], с дровами и с водой, так что мне обходится квар[тира] с кушаньем в месяц 8 р[ублей] с[еребром]» (письмо № 21, с. 124). Первым делом подруги отнесли сбережения (250 рублей) в Рентерею – местное отделение казначейства, которое, помимо прочего, принимало вклады от населения под проценты на несколько месяцев (там же). При такой дешевизне жизни в Дерпте, по сравнению с Петербургом, неудивительно, что, имея в распоряжении 250 рублей и возможность дополнительно просить и получать от Добролюбова, а позже Чернышевского денежные переводы, Грюнвальд могла жить, не работая, довольно долго. Первые месяцы жизни в Лифляндии она и не могла работать, поскольку долго, с конца января по начало марта 1860-го года хворала, если верить ее постоянным жалобам (письма № 22–25). Первые упоминания о поиске занятий встречаются лишь в письме от 8 марта (№ 25): «За обучение и экзамены здесь нужно платить 60 р[ублей] с[еребром], а врач считает, что я не могу учиться, пока не поправлюсь, но все же дома учиться можно» (с. 135). Речь идет об акушерских курсах при клинике Дерптского университета, на которые Грюнвальд планировала записаться. Из этой затеи той весной ничего не вышло – то ли потому что поступать Тереза была еще не в состоянии из-за болезни, то ли потому что она и не хотела учиться, то ли потому, как она писала Добролюбову 28 апреля 1860 г., «в Дерпте до августа не учат» (№ 27, с. 141). В итоге Тереза на лето поехала во Псков, где у ее подруги Амалии якобы жила «больная тетя» («Что мне было делать одной в Дерпте»). Здесь она прожила с 26 апреля и до 22 августа. Если доверять письмам Грюнвальд, именно во Пскове она каким-то образом, не имея специальной подготовки, впервые исполнила роль повивальной бабки и принимала роды:

Добрый Количка, в Дерпт я не могу раньше 25 сентября ехать, потому что тогда я могу взять денег 250 р[ублей] с[еребром], а надо бы ехать раньше, потому что женские лекции в клинике начнутся 22го августа, и лучше гораздо, если я могла быть в начале да притом надо внести 60 р[ублей] с[еребром], иначе там не примут. Не знаю, как мне делать, если я внесу эти деньги, то я могу заняться практикой, и это будет гораздо выгоднее. Тогда я могу и по домам ходить, на то дают право и такую бумагу. Отчего ж ты, милый Количька, не поздравил меня. Я тебе писала, что принимала мальчика у моей хозяйки. Мне не трудно было, потому что я обошлась без Доктора и без Бабки, только тем было трудно, что она мучилась 3 дня родами, а перед тем была 3 недели больна, и я должна была за ней ухаживать день и ночь, за что они мне много благодарили. Хозяйка дала мне 15 р[ублей] с[еребром], подарила 2 кольца, а муж подарил хорошенькие серьги руб[лей] 18 сер[ебром] (письмо № 29, с. 147–148).

Это был первый заработок Грюнвальд; в дополнение к нему она получала деньги от Чернышевского, пересылавшего ей, по просьбе Добролюбова, часть жалованья последнего из кассы «Современника». На эти деньги Тереза смогла за лето 1860 г. обеспечить себя одеждой и новым гардеробом, пригодившимся ей в следующие, гораздо более тяжелые годы:

Видишь, милый Количка, распорядилась я так, получивши от Ник[олая] Г[авриловича] 120 р[ублей][74] (два раза по 60 р[ублей] с[еребром]). Я дала хозяйке 40 р[ублей], на 25 шила я себе белье, на 20 юпок, простынь и наволок, да сделала себе 2 ситцевые платье да одно шерстяное. Это будет вместе 16 р[ублей] с[еребром]. И еще сапоги и чулки 5 р[ублей]. И еще тальму 8 р[ублей] с[еребром]. Здесь дешевле гораздо, чем [в] Пет[ербурге], а когда я поеду в Дерпт, тогда я сделаю себе форменное коричневое платье и теплое пальто. – Еще жаль, милый Количка, шубу. Только ползимы я в ней щеголяла, и дешево она обошлась ведь, 28 р[ублей] с[еребром], а здесь нет такие меха (письмо № 29, с. 148–149).

22 августа 1860 г., вернувшись в Дерпт по Псковскому и Чудскому озерам, Тереза какое-то время снова проболела, однако все же внесла 60 рублей серебром в клинику и в сентябре начала посещать акушерские курсы. Известный биограф Добролюбова Б. Ф. Егоров не обнаружил в архиве акушерских курсов клиники Дерптского университета никаких документов, в которых упоминалась бы Грюнвальд, что заставило его сомневаться в том, что она вообще училась на курсах, и считать всю эту историю выдумкой для вытягивания денег у Добролюбова с Чернышевским[75]. Но, хотя подтверждающие ее обучение документы не были обнаружены, исключать их существование полностью все же нельзя, равно как и самого факта хотя бы кратковременного обучения Грюнвальд при клинике, поскольку архив акушерских курсов, судя по всему, плохо сохранился. На это указывает историк Дерптского университета Г. В. Левицкий, который не нашел в университетском архиве вообще никаких документов о повивальной школе при клинике за период ранее 1883 г.[76]

Однако, по воспоминаниям профессора Рунге, такая школа все-таки существовала и ранее, в 18601870-е годы[77]. Сама Грюнвальд сообщает столько мелких и вполне правдоподобных деталей (фамилии профессоров, названия учебных предметов, экзаменов, стоимость обучения и проч.), что вполне можно предположить ее хотя бы кратковременное посещение акушерских курсов, а, возможно, и успешное их окончание с последующим получением разрешения принимать роды. Начиная с этого момента письма Грюнвальд разительно отличаются по тону от прежних: у нее появляется уверенность в себе, удовлетворение от собственной жизни и того положения, в каком она находится. Вот как она описывала первые недели занятий 17 сентября 1860 г.:

Я, как приехала, сейчас просила Доктора внести в клинику 60 р[ублей] с[еребром], которые он и внес. После 2х недель я поправилась и теперь совсем здорова, только имею мало времени: постоянно у больных и больше у больных, нежели на лекции. Теперь если бы ты меня увидел, мой друг, я думаю, ты бы лучше полюбил, потому что я стала больше на себя обращать внимание. Одеваюсь гораздо опрятнее и хожу в чепчике, что другие находят, что мне идет чепчик, поэтому мои волосы постоянно гладки. Ведь ты не любил, когда я была растрепанная, и ручки всегда чистенькие. Здесь все удивляются, что у меня маленькие руки и ноги, и потому называют die kleine gnädige Frau. Устроилась я здесь очень хорошо. У меня три высокие комнаты с парадной и грязный коридор. И с порядочной мебели за 8 р[ублей] с[еребром], и с дровами, и водой за стол плачу 6 р[ублей] с[еребром], за прислугу 2 р[убля] с[еребром]. Только мне ее не надо кормить. Значит, 25 р[ублей] с[еребром] в месяц мне очень довольно, и даже живу на 25 р[ублей] с[еребром] роскошно. Одно только неприятно: если мне шитьем заняться, то я не могу заниматься. Так как мне нужно ходить часто, то я делаю себе шубу, и она обходится в 42 р[убля] с[еребром]. Дорого, да что же делать. Надо будет хоть заработать. Впрочем, я буду скоро доставать своим занятием, только не шитьем (письмо № 30, с. 151–152).

Любопытно наблюдать, как поднимаются самооценка и самоуважение Грюнвальд, когда окружающие начинают обращаться к ней почтительно «милостивая сударыня». Поскольку она начала посещать курсы, которые предполагали общение с докторами и пациентками клиники, вполне естественно, что у Терезы стали завязываться какие-то знакомства. Так, в октябре отпраздновать день ее ангела собрались 22 человека, большинство из которых были люди семейные (письмо № 31) и, очевидно, доктора и медицинский персонал клиники:

Ты спрашиваешь, в каком обществе я нахожусь. Я знакома только с докторами и их женами. У меня сейчас два больных, в настоящее время одна прелестная молодая госпожа 17ти лет, но другая еще прелестнее, но она старше, ей 28 лет. Она меня щедро одарила. Я уже приняла достаточно много детей. А еще я имею право без экзамена принимать детей, только не могу выписывать лекарства.

Больные меня очень любят за мои руки. В Дерпте не было акушерок с такими маленькими руками как у меня, и еще говорят, что у меня очень маленькие ноги. Видишь, Колинька, я становлюсь заносчивой (письмо № 32, с. 158–159).

Это письмо датировано 6 января 1861 г.; из него следует, что обучение на курсах шло рука об руку с практикой – принятием родов. Возможно, Грюнвальд оказывала услуги и частным образом. Тогда же Грюнвальд попросила Добролюбова прислать ей из Парижа в подарок маленькие наручные часы: «Здесь все акушерки ходят с часами, и мне тоже нужно их иметь, потому что я постоянно опаздываю, ведь у меня нет часов, но прошу тебя, мой ангельчик, не сердись мне они не для щегольства, а только чтобы я знала свое время» (письмо № 31, с. 155). Какова же была радость Терезы, когда к Новому, 1861 г., она получила желаемый подарок (письмо № 32). Появление у Грюнвальд часов может быть косвенным свидетельством того, что она действительно ходила в каком-то статусе на лекции или в клинику, поскольку у нее возникает другое ощущение рабочего времени, отсчитываемого не от процесса или задачи, а от расписания лекций и распорядка работы клиники.

Однако благополучный период в жизни Терезы длился недолго: где-то в ноябре 1860 г. с ней случилась «неприятная история», опять же, если верить ее признаниям[78]:

мне нужно было принять роды у тяжелой больной, и она умерла, и ребенок пострадал. За это мне нужно было предстать перед судом. Но я заплатила, и сейчас на свободе – но мне это стоило очень много денег, не было бы у меня денег, меня бы сослали, но, слава Богу, сейчас все позади, и за это я должна тебя благодарить, мой добрый Колинька (письмо № 32, с. 159).

В письме Чернышевскому (№ 38) она упоминает 200 рублей, которые ей пришлось уплатить, видимо, как штраф за неудачно проведенные роды, повлекшие смерть матери и ущерб здоровью ребенка. Сложно сказать, насколько правдив и точен этот рассказ, поскольку никаких подтверждающих его полицейских или судебных документов в Эстонском национальном архиве мне обнаружить не удалось. Возможно, никакого следствия и не было, если Грюнвальд в самом деле удалось откупиться от неприятностей. Во всяком случае, в XIX в. в Российской империи действительно существовала практика особого рассмотрения во врачебных управах всех смертельных случаев при родах для выяснения ошибок в действиях повивальных бабок[79].

Несмотря на этот инцидент, Грюнвальд, если доверять ее письмам, в конце апреля – мае 1861 г. смогла получить в Дерпте казенное место так называемой «свободной» повивальной бабки, за которое якобы нужно было внести 700 рублей серебром, чтобы получить казенную квартиру в три комнаты и разрешение «держать у себя больных» (письмо № 40, с. 175). Здесь сразу два обстоятельства вызывают подозрение. Во-первых, в тогдашней практике в России роды проходили на дому у роженицы или в клинике, но не на дому у акушерки. Во-вторых, факт взимания такой гигантской суммы за казенное место должен был смутить Чернышевского (да и Добролюбова), поскольку законодательство и обычная практика того времени предполагали, что «при трудоустройстве повивальных бабок местные власти обязаны были оказывать всяческое содействие»[80], т. е. предоставлять квартирные и прогонные деньги и другие льготы. В остзейских губерниях, конечно, могла быть в этом отношении своя локальная специфика, но из дальнейших пояснений Терезы становится ясно, что 700 рублей – это что-то вроде взятки, которую с нее потребовали, чтобы она получила казенное место акушерки, или же, возможно, она сама решила «подсуетиться»:

Этот раз я прошу Вас, мне после не нужно будет присылать денег, потому что я буду сама заслуживать себе денег, здесь ведь очень много значит новая Бабка, особенно здесь все такие старые, так я через это много могу выиграть, срок мне дали до 10го июня, тогда я 14го поступлю на службу. Эти деньги для того нужно внести, потому что многие хотят это место, ведь и правда без денег ничего нельзя сделать, да кроме того я буду до смерти своей обеспечена (письмо № 40, с. 175).

Правда, полтора года спустя, в феврале 1862 г., Грюнвальд будет снова писать об этой сумме все тому же Чернышевскому: «Не думайте, добрый Николай Гаврилович, что дорого стоит место, после 12ти лет мои 575 с процентами отдадут мне обратно, здесь в Дерпте уж так заведено, что плотят вперед» (№ 43, с. 179). Это новое объяснение вызывает большие сомнения: вряд ли в Дерпте существовал такой порядок[81].

За этой суммой Грюнвальд обратилась к Чернышевскому, а не к Добролюбову, и была весьма настойчива в своих просьбах – писала в Петербург и в июне, и в июле 1861 г., причем во второй раз в ее сведениях появились дополнительные и, надо признать, еще более странные штрихи:

Не знаю, как мне теперь сделать, мне уже дали место, потому что я крепко надеялась, что получу денег. Я теперь просто боюсь идти туда, потому что меня посадят, скажут, что я обманула, если я не внесу штрафу 200 р[ублей] с[еребром], тогда меня посадят через неделю, да и место потеряю, которое бы всю мою жизнь обеспечило и для Ник[олая] Ал[ександровича] было бы хорошо, потому что я могла бы много и ему помогать, если бы я могла остаться на месте, я бы получала слишком 150 р[ублей] с[еребром] в месяц, да кроме того квартира (письмо № 41, с. 177).

Из этого письма выяснялось, что Грюнвальд каким-то образом все же получила место и или уже уплатила кому-то часть суммы, или только обещала уплатить, оттягивая срок. С этого момента показания Терезы в письмах к Чернышевскому и Добролюбову становятся крайне путаными и подчас разнятся: сложно установить, что происходило в Дерпте на самом деле. Например, откуда в процитированном выше фрагменте появляется какой-то штраф в 200 рублей за невнесенный платеж, если это не официальная плата, а что-то типа взятки? Возможно, в этот момент Грюнвальд уже перестала держаться фактов и начала наводить тень на плетень, лишь бы получить от Чернышевского искомую сумму. Тот прислал только 40 рублей (см. примеч. 148 к письму № 34) и, наконец, предупредил Добролюбова, что с Терезой происходит нечто подозрительное. Критик и сам, похоже, об этом догадывался и где-то в начале августа 1861 г. прислал Грюнвальд раздраженное письмо, полное упреков в обмане и вероломстве. Ее планы грозили полностью разрушиться. Отвечая Добролюбову 18 августа 1861 г., Тереза, видимо, все больше запутываясь, на сей раз ссылалась на новую беду – якобы на новую смерть своей роженицы:

Теперь померла другая больная, и ребенок также помер [в] самое то время, когда я должна была делать эксамен. Я сама не очень виновата, что они померли, за мной поздно прислали. Прихожу, она уже измучилась. После этого приходит Профессор и говорит мне, что я виновата. В полиции теперь это дело разбирают. Были бы у меня эти деньги, которые я просила взаймы у Николая Гав[риловича], я бы могла получить хорошее место, могла заниматься частными и могла бы в год заслуживать до 1000 руб[лей] с[еребром] в год да кроме того, казенная квартира. А теперь страшно заниматься, потому что меня испытывают со всех сторон и дают больных самых опасных. Милый, добрый Количка, опять прошу тебе: не думай, что я вру или хочу выманивать деньги, но я тебе говорю, положа руку на сердце, я хотела тебе облегчить [жизнь], я думала, что если Н[иколай] Г[аврилович] пришлет 675 р[ублей] с[еребром], я уже внесла 50 р[ублей] с[еребром], то думала, что тебе вовсе не придется мне присылать денег (письмо № 35, с. 163–164).

Бросается в глаза, что судебное разбирательство здесь соседствует с необходимостью внести теперь уже не 700, а 675 рублей за искомое место (остальную часть она уже якобы уплатила). Такое нагромождение злоключений должно было выглядеть совсем уж неправдоподобным, даже если в реальности имело место что-то близкое к этому (например, обещавший ей место чиновник готов был ждать взятки довольно долгое время, довольствуясь задатками). Одновременно Тереза сообщала в том же письме, что 28 августа или 19 сентября ей предстоит экзамен по акушерству и детским болезням, т. е. ее учеба на курсах продолжалась.

В сентябре 1861 г. Грюнвальд отправила Добролюбову следующее жалобное письмо, в котором продолжала просить о 675 рублях, которые нужно было внести за место (№ 36). При этом на этот раз она задействовала новые аргументы – обещала прислать в подтверждение своих слов какие-то документы, как только она их получит. Добролюбов в те тяжелые недели конца октября уже не вставал с постели и к крайнему для Терезы сроку 25 сентября ничего не прислал. От отчаяния в конце сентября, как следует из ее писем, она заняла 350 рублей, а на недостающую сумму в 325 рублей заложила свои вещи:

Я просила до 25 сентября, так крепко я надеялась получить, теперь я должна непременно заплатить до 10 октября, т. е. выкупить свои вещи, в случае, [если] я не выкуплю, тогда продадут, и мне не в чем будет ходить в холодное время. 350 р[ублей] с[еребром] я заняла деньгами, а 325 я заложила вещи. Место это будет на 12 лет, ведь в 12 лет я могу много накопить. Ради Бога, добрый Николай Гаврилович, не думайте, что я обманываю Вас. Эксамен я выдержала, потому и стоило мне так много, ведь много стоит место, а за то ничего не стоит прожить, потому что все дают из казны на все 12 лет, и кроме того я могу уе[з]жать в отпуск на две недели (письмо № 42, с. 178).

Порадуйся же немного за меня, я сдала 3 экзамена, по акушерскому делу, детским болезням и по воспалениям, это разные болезни. Еще я хочу, и уже начала, изучать болезни глаз, потому что, мой любимый Колинька, мне очень нравится медицина, и еще изучаю, как самому можно сделать порошки и разные пластыри и напитки. Самое сложное – болезни глаз, но я все же хочу попытаться (письмо № 37, с. 171).

Грустные новости о больших долгах соседствуют здесь с радостью от сданного экзамена (очевидно, это были финальные испытания на акушерских курсах) и желание продолжать заниматься медициной. Вряд ли она была способна лгать настолько искусно, что придумывала даже пластыри и названия учебных предметов. Скорее, Тереза немного «корректировала» действительно имевшие место обстоятельства, подавая их в выгодном для нее свете.

Примерно в то самое время, когда Грюнвальд начала устраиваться в Дерпте на казенное место на должность акушерки, в Петербурге в ночь на 17 ноября 1861 г. умер Добролюбов, успев за три дня до смерти отправить ей 200 рублей. Поначалу Грюнвальд не знала о его кончине и думала, что бывший возлюбленный просто перестал реагировать на ее просьбы. Единственной надеждой на помощь теперь для нее оставался Чернышевский. 3 февраля 1862 г. она писала ему в очередной раз с просьбой помочь с деньгами для уплаты 700 рублей долга:

Теперь я получила хорошее место. Я не знаю, как сказать по-русски за Kondition[82] [?] я заплатила 575 р[ублей] с[еребром] на 12 лет да бумаги и приписка к городу стоит почти 100 р[ублей]. Притом у меня казенная квартира, но мебели не было, я должна была купить и инструментов, которых нужно дома. Денег я взяла в долг 700 р[ублей], половину по векселю, а другую половину я заложила вещи, срок давно уже прошел, долг я заплатила только 200 р[уб лей], которые Николай А[лександрович] мне прислал (письмо № 43, с. 179).

В ответ она получила от Чернышевского сообщение о смерти ее «Колиньки» и чаемые 500 рублей:

Эти деньги – от Николая Александровича, но письма от него нет при них… да и не будет никогда… Когда увидимся с Вами, поцелуемся и поплачем вместе о нашем друге… Вот уже редкий день проходит у меня без слез… Я тоже полезный человек, но лучше бы я умер, чем он… Лучшего своего защитника потерял в нем русский народ[83].

Что могла ответить Тереза на скорбное известие? Она жалела, что «потеряла в нем благодетеля», горевала, что будет жить дальше без его помощи, и сообщила, что

Долги свои я заплатила и теперь слава Богу спокойнее стала, пока буду на месте, у меня свое хозяйство и мне дадут побольше квартиру куда бы можно уложить больных. Устроиваться была чрезвычайно трудно, всего нужно много, зато и лучше будет, хорошее карьера т. е. по-нашему (письмо № 44, с. 181).

Благодаря помощи Чернышевского 1862 г. прошел у Грюнвальд благополучно. Она впервые отправила два письма в Петербург, не прося денег и лишь аккуратно интересуясь, почему Чернышевский ничего не отвечает, и делясь с ним новостями своей жизни:

Грустно думать мне что и Вами я оставлена, и не могу ничем утешить себя, теперь такое скучное время, нет никаких занятий, у нас теперь каникулы, даже в клинику не принимают больных, а прочие уехавши по поместьям, и это будет продолжаться до сентября месяца. Простите, добрый Николай Гаврилович, что я беспокою Вас, я кажется, надоела Вам своими письмами, но если Вы хотя настолько были бы добры и написали мне пару строчек, Вы тогда, добрый Николай Гаврилович, очень успокоите меня. Если бы я могла написать все что я чувствую, и как горестно я провожу свое время, мне все кажется, что Ник[олай] А[лександрович] жив, он постоянно стоит перед глазами, я не умею по-русски так описать свое положение (письмо № 46, с. 184).

Возможно, это был второй из наиболее благополучных периодов дерптской жизни Грюнвальд, поскольку по ее не совсем внятным обмолвкам можно заключить, что она могла теперь работать при клинике не только в роли акушерки, но и в какой-то другой (ведь у акушерок не бывает каникул, только отпуск). И конечно же, Тереза вспоминала добрым словом покойного Добролюбова, благодаря которому она могла теперь жить новой жизнью.

На этом жизнеописание Грюнвальд могло бы прерваться за отсутствием материалов о ее дальнейшей судьбе, однако 1863 г. принес ей новые неприятности. 18 июля 1863 г. дерптский фохтейский суд[84] возбудил против нее дело по иску пяти кредиторов (домовладелица Анна Кидов, домовладелец Гедт, домовладелец Карл Зольберг, Лиза Саар, фрау София Шульц), которым она задолжала в совокупности 228 рублей. В протоколе разбирательства Грюнвальд описывалась следующим образом:

Живя в Дерпте в крайне стесненных обстоятельствах, не имея вида [на жительство, т. е. паспорта], пока фрау Шульц присматривала за ней, подолгу истощенная, оставалась на месте до выздоровления; предлагается: если кредиторы разрешат, она должна покинуть Дерпт в ближайшие недели, чтобы могла попасть в Ст. Петербург под присмотр, чтобы не укрыться от всех кредиторов (оригинал по-немецки, перевод Т. К. Шор)[85].

Примечательно, что в протоколе никак не назван статус или род занятий Грюнвальд – ни как акушерки, ни какой бы то ни было другой. Также подозрительно, что за почти три года жизни в Дерпте она не смогла получить никакого «вида», т. е. паспорта или какой-то иной бумаги.

В итоге заимодавцы согласились отпустить должницу в Петербург в надежде, что она сможет раздобыть там денег, и 19 июля полицейское управление выдало Грюнвальд специальный проездной билет, прикрепленный к паспорту, который она должна была предъявить по возвращении в Дерпт[86].

В конце июля – начале августа 1863 г. Грюнвальд появилась в Петербурге, остановившись на Гороховой улице в доме купца Гребнева (см. письмо № 48, с. 188). Здесь она попыталась обратиться к единственному в Петербурге человеку, который мог бы ссудить ее 228 рублями, – Чернышевскому. Написав ему, Тереза не получила ответа: адресат в тот момент был арестован и находился в Петропавловской крепости. Зато Тереза смогла попасть на съемную дачу к его кузенам – Александру Николаевичу и Евгении Николаевне Пыпиным, которые дали ей всего 5 рублей (см. письма № 47 и 48, с. 187), но посоветовали все-таки написать Чернышевскому и, видимо, помогли передать ее письма в тюремную почту. В письме от 23 августа 1863 г. (№ 48) она снова пересказывает всю свою дерптскую эпопею, присовокупив, однако, новый любопытный штрих:

Приехавши в Дерпт, я сейчас же начала учиться и внесла за полгода 62 р[убля] с[еребром] и когда держала экзамен, опять внесла 62 р[убля] с[еребром]. Что же было там делать без места, а я хотела поступить в Клинику, потому что частное место там не стоит заниматься, поэтому я обратилась с просьбой в Клинику, а мне место не давали, потому что там есть Дерптские акушерки, поэтому я заняла денег 800 р[ублей] с[еребром], и только потому что Н[иколай] А[лександрович] писал мне, чтобы я подождала, он хотел прислать. Тут же случилось несчастье[: ] он помер. Потом Вы были так добры и прислали мне 500 р[ублей] с[еребром]. Я сейчас отдала их и осталась 300 р[ублей] с[еребром] должна (с. 186–187).

Нюанс заключался в том, что годом ранее в письме тому же Чернышевскому от 12 марта 1862 г. (№ 44) Грюнвальд радостно, с облегчением и благодарностью сообщала, что погасила все долги (с. 181). Легко догадаться, что невесть откуда взявшийся долг 1862 г. в 300 рублей был не что иное, как текущий ее долг в 228 рублей, только слегка округленный. Это, пожалуй, первая настолько вопиющая нестыковка в письмах Грюнвальд, что Чернышевский мог начать серьезно подозревать ее в обмане. Начиная с момента подачи против Терезы судебного иска летом 1863 г. она была вынуждена действовать еще более прагматично и решать более серьезные проблемы (изыскивать необходимую сумму и расплачиваться с долгами). Для этого ей приходилось балансировать на грани правдоподобия и в то же время сохранять лицо в переписке с Чернышевским и Добролюбовым. Очевидно, что делать это ей удавалось все хуже и хуже.

В том же письме (№ 48) Тереза давала волю своей фантазии и уверяла адресата, что стоит только ей оплатить дерптские долги, как она сможет вернуться в Петербург и практиковать там акушерство, поскольку платят в столице больше, а «в Дерпте платят подарками» (хотя ранее она утверждала обратное). И далее:

Мне здесь есть 2 случаи, где я надеюсь получить и более 300 р[убля] с[еребром], но это только нужно еще дожидаться. 2 или немного так 3 недели, а до этой поры я не знаю, что мне делать <…> Здесь я могу занят[ь]ся и моя тетушка мне будет рекомендовать больных, потому что сама стара и не имеет силы (с. 187).

Все, что мог Чернышевский сделать для нее из каземата, – переадресовать ее просьбу Пыпиным. Те не были богаты и в ответ на настойчивые письма Грюнвальд (№ 49–50) всего лишь посочувствовали ее благим намерениям, поскольку Чернышевский предупредил их в письме: «Всё это очень может быть не больше, как обманом каких-нибудь плутов или плутовок, водящих ее разными пустыми обещаниями и выманивающих у нее деньги»[87].

Из протокола заседания фохтейского суда 12 сентября 1863 г. следует, что Тереза вернулась в Дерпт, так и не сумев собрать необходимую для полного погашения долга сумму. Представлявший Грюнвальд хозяин гостиницы г-н Эйхенберг ходатайствовал в суде о предоставлении ей новой отсрочки. Сама Тереза появиться в суде не смогла: когда она ночевала в гостинице г-на Эйхенберга, на нее напал подмастерье Александр Кидов[88] – видимо, муж ее кредиторши Анны, которой Тереза должна была 54 рубля. Суд постановил предоставить Грюнвальд отсрочку и снова дать ей возможность выехать в Петербург, а против Кидова возбудить дело об избиении. Через три месяца, 2 декабря 1863 г., поручитель Грюнвальд г-н Эйхенберг снова ходатайствовал о продлении еще на три месяца разрешения подсудимой оставаться в Петербурге и Пскове[89]. Помня о том, что во Пскове проживала тетка ее подруги Амалии, можно предполагать, что Тереза могла попытать счастья и поехать туда в надежде раздобыть необходимую сумму. К декабрю 1863 г. в протоколе в качестве кредитора упоминается лишь Карл Зольберг. По-видимому, с остальными Грюнвальд каким-то образом расплатилась. 6 февраля 1864 г. ее паспорт был продлен еще на три месяца[90].

Все, что произошло с Терезой дальше, с трудом поддается реконструкции. Судебное дело затянулось вплоть до 10 ноября 1873 г.: этим числом датируется последний протокол. Вместо Грюнвальд в суде по ее делу выступали Яан Зольберг и Александр Кидов. Последний был оштрафован за нападение на Терезу на 80 рублей, которые его обязали выплатить Зольбергу, что и покрыло ее исходный долг перед ним[91]. Вернулась ли она в Дерпт, осталась ли в Петербурге или во Пскове, неизвестно: дальше следы ее окончательно теряются.

Эпизод из жизни парижанки Эмилии Телье

На другом конце Европы одновременно с Терезой Грюнвальд жила Эмилия Телье (Émilie Tellier) – еще одна женщина, тоже вовлеченная в торговлю своим телом, с которой судьба свела Добролюбова осенью 1860 г. Благодаря этой встрече ее письма, публикуемые в этом томе, сохранились до наших дней и донесли до нас ее голос. Если смотреть на эту связь с точки зрения русского критика, то роман с Телье до известной степени повторял историю с Грюнвальд, однако судьба Эмилии похожа на нее только в одном – обе дамы продавали любовь и были несчастны. В отличие от Терезы, чья биография документирована гораздо лучше, о жизни Эмилии мы можем судить только на протяжении тех восьми месяцев с октября 1860 г. по май 1861 г., когда продолжалась их переписка с Добролюбовым. Все остальное, включая происхождение, предысторию и последующую жизненную траекторию Эмилии, к сожалению, остается за кадром. Тем не менее благодаря многочисленным исследованиям парижской проституции середины XIX в. у нас есть возможность хотя бы отчасти увидеть эти месяцы в более широком и подробном контексте ночной жизни французской столицы.

Франция первой половины XIX столетия была для России и для других стран Европы образцом с точки зрения государственного контроля над коммерческим сексом. Еще в 1804 г., раньше других европейских стран, правительство Наполеона встало на путь регуляционизма – целенаправленного построения модели ограничения проституции, надзора за ней и управления ею через систему обязательной регистрации публичных женщин и создания так называемых домов терпимости (maison de tolérance, отсюда русское выражение – калька с французского), которые появились во всех городах империи[92]. С того момента женщины, предоставляющие сексуальные услуги, должны были регистрироваться и поступать в такие дома; при определенных условиях они имели право работать вне их (например, на собственных квартирах), но все равно подлежали регистрации[93]. Хотя в 1820–1840-е годы во Франции преобладающим локусом оказания и сексуальных услуг, и контроля за ними были дома терпимости, они не могли полностью вытеснить более традиционные форматы оказания сексуальных услуг женщинами, уклонявшимися от регистрации или совмещавшими этот приработок с каким-либо другим занятием (официантки, торговки, цветочницы, модистки, прислуга и представительницы прочих рабочих профессий, часто объединяемых под зонтичным понятием «гризетка» – grisette).

По наблюдениям известного исследователя проституции Алена Корбена, во времена Второй империи (начиная с 1851 г.) число и популярность домов терпимости в Париже и по всей Франции начинает постепенно снижаться, достигая минимального за 100 лет (с 1804 г.) значения к началу 1900-х годов. Спад был связан с кризисом традиционной модели регуляционизма, ростом городского населения и миграции, перестройкой Парижа, перераспределением потоков сексуального обмена между разными слоями населения и другими факторами[94]. Одновременно расширяются число, сети и типы так называемых «тайных» проституток, само именование которых чем дальше, тем больше становится оксюмороном. В 1850–1860-е годы, т. е. как раз в период пребывания в Париже Добролюбова, прорубленные Жоржем Эженом Османом бульвары и перестраиваемые районы наполняются множеством лореток, кокоток, femmes galantes, lionnes и другими типами публичных женщин, четко разграничить которых не могли подчас даже их современники. Хотя специальные полицейские отряды время от времени проводили рейды на бульварах в поисках незарегистрированных публичных женщин, контролировать свободную продажу любви было невозможно и рынок сексуальных услуг в Париже и других крупных городах позволял мужчинам очень разного достатка найти предложение по своему кошельку[95]. Верхний, наиболее фешенебельный этаж этой новой пирамиды свободной проституции представляли femme galantes – наиболее дорогие дамы, ведущие вполне «благопристойный» образ жизни и обитающие за счет своих любовников в частных апартаментах. Ниже в иерархии располагались лоретки (lorete – от названия района вокруг церкви Notre-Dame-de-Lorete), которые могли работать при ночных ресторанах и кафе. Лоретки, как правило, искали обеспеченных иностранцев, увозили их в съемные комнаты на ночь, перед этим могли сходить с мужчинами в театр посмотреть водевиль. Смежный тип был представлен femmes de café. Они искали клиентов с помощью официантов, в том числе в заведениях на внешних бульварах, и снимали меблированные комнаты, часто на одну ночь[96].

В архиве Добролюбова отложилось как минимум три письма от женщин, как кажется, ведущих похожий образ жизни. Это Адель Батай, некая Сарра и Мари Шолер (возможно, немка по происхождению). Судя по упоминанию игры в театре, Адель была артисткой в одном из многочисленных парижских театров, кабаре или кафешантанов:

Вчера я ходила в театр и должна там бывать каждый день со следующей недели. У меня к Вам еще маленькая просьба к понедельнику: полагаю, Вы столь добросердечны, что не откажете мне. Я прошу Вас одолжить мне 49 франков для того, чтобы купить платье, которое мне нужно для театра. В понедельник я Вам верну эту сумму.

Я прошу Вас передать эту сумму человеку, которого я посылаю к Вам, и отправлю билеты, чтобы показать, как я играю.

Целую Вас и жду во второй половине дня. Ваша любовница, которая Вас любит и всегда будет любить (письмо № 67, c. 227).

Добролюбов мог познакомиться с ней в одном из театров, куда он «бегал» каждый вечер, как только обосновался на съемной квартире своего приятеля, офицера Генерального штаба Н. Н. Обручева, в Латинском квартале на улице Вожирар (Vaugirard), дом 30[97]. Другая женщина по имении Сарра лаконично сообщала неуклюжему русскому, что, хотя и не смогла его «принять», все равно ждет его в следующий раз – очевидно, на съемной или в собственной квартире (№ 68, с. 228). Третья дама – Мари Шолер – оставила любопытное описание классического места встречи публичных женщин с клиентами: около парадной своего дома на улице Мазарин (Mazarine), дом 72 (примерно между Ситэ и Люксембургским садом, буквально в 10 минутах ходьбы от съемной квартиры Добролюбова), но вне поля зрения консьержа:

Вероятно, Вы приходили напомнить о себе. Мой нежный, спасибо, я не забыла о Вас, и в доказательство тому я бы очень сильно хотела пригласить Вас прийти сегодня вечером, в пятницу в 9 часов вечера, к моей парадной, где я буду стоять, но чтобы консьерж Вас не увидел (письмо № 69, с. 230).

Из этих писем ясно, что Добролюбов интенсивно знакомился с женщинами в театрах, кафе и, возможно, прямо на бульварах, оплачивал визит или целую ночь, оставлял свой адрес, а потом получал письма – приглашения прийти снова и стать постоянным клиентом, а иногда и кредитором. Такова была типичная тактика гостей столицы, молодых и зрелых, свободных и женатых мужчин, приезжающих в Париж в том числе ради развлечения, что отразилось во множестве документальных и литературных текстов середины века. Так, например, через год после Добролюбова в 1861 г. другой молодой сотрудник некрасовского «Современника», прозаик Николай Успенский будет так же наслаждаться прогулками по бульварам в поисках легкой добычи, сообщая в письме поэту Константину Случевскому:

Париж великолепен!.. Я влюблен в Париж!.. Цирк здесь отличный – гризетки все в свеженьких юпочках… В Париже вам одна снежной белизны юпочка швейки много скажет… В Париже надо непременно обзавестись девочкой… да хорошенькой, а это здесь так легко… нигде в свете вы не найдете ничего подобного… Гризетки ходят, как мокрые куры… я иногда примусь бегать за какой-нибудь, да и брошу…[98]

В начале октября 1860 г. Добролюбов, вероятно, на бульварах познакомился с Эмилией Телье. Парижанка принимала клиентов на съемной квартире (арендная плата составляла 250–260 франков в месяц[99]), где жила с горничной Мари, которая оказалась ее матерью. Если верить этому признанию (письмо № 62, с. 215), перед нами вполне трагическая история маленькой семьи, в которой дочь вынуждена продавать собственное тело, чтобы содержать себя и свою престарелую и больную мать. Были ли они парижанками или приезжими, по сохранившимся письмам неясно. Обилие разного рода грамматических и орфографических ошибок в письмах Эмилии заставляет предполагать, что образование у нее было лишь самое начальное, а происхождения она была низкого. Эмилия, невысокая блондинка (№ 52, с. 195), «выходила» на бульвары, как она это называла, и там-то и познакомилась с молодым русским, который очень быстро оказался на ее квартире, где видел и ее «горничную» Мари. После нескольких встреч Телье убедилась, что Добролюбов испытывает к ней сильную симпатию. В первом письме она откровенно признавалась, что не любит его, но почему-то несколько ночей подряд не может заснуть и скучает без него. Желая сделать свидания более частыми, Эмилия начиная с 19 октября 1860 г. слала Добролюбову письма с просьбами прийти или сходить с ней в театр (письмо № 52).

По рефренам в ее записках можно понять, что, видя интерес к ней мужчины, она надеялась, что их связь будет продолжительной, а это, в свою очередь, сделает ее жизнь более стабильной и, возможно, даже вовсе избавит от необходимости выходить на улицы:

Я-то сдержу свое обещание, потому что уверена в одном: что ты сделаешь меня счастливой, а я в ответ не перестану тебя любить. Полагаю, что это сделает тебя счастливым (письмо № 54, с. 197).

Наиболее интенсивное общение Телье с Добролюбовым пришлось на середину ноября 1860 г.: на протяжении по крайней мере двух недель до отъезда критика в Женеву и потом в Италию они, скорее всего, виделись регулярно. Он приходил к ней на квартиру, где мог подолгу работать:

…ты мне сказал, что будешь вести себя примерно. Я совершенно этому не верю, но завтра можешь прийти после того, как пообедаешь. Ты поработаешь весь день при мне, а ночью я лягу спать под кроватью, а ты сверху. Наверное, эта идея тебе не кажется хороша, ну, там видно будет (письмо № 57, с. 202–203).

При этом по письмам парижанки ясно, что Добролюбов сомневался в искренности ее чувств, подозревал ее в «лицемерии» и предполагал, что она продолжает «подрабатывать».

«Пишу тебе, чтобы поблагодарить за то, что вновь оказал мне любезность, судя по твоему письму, которое ты мне отправил накануне, – сообщала Телье Добролюбову 11 ноября 1860 г. – Я прочла его, оно причинило мне много боли сначала, но конец был лучше. Не хочу ссориться с тобой, несмотря на твои слова обо мне, какова я» (письмо № 56, с. 200).

В середине ноября Добролюбов принял решение ехать в Италию и около 27–28 ноября отбыл в Женеву. Сложно сказать, как происходило их расставание, что они обещали или чего не обещали друг другу. Судя по дальнейшей переписке, Добролюбов наверняка просил Эмилию больше не «выходить» на бульвары и оставил ей какую-то небольшую сумму на первое время. Телье, однако, нужно было платить за квартиру и за еду, так что она была вынуждена заложить вещи в ломбард или внести деньги за какой-то прежний залог, сумма которого достигала 1000 франков:

Не знаю, как быть, у меня совершенно нет денег. Моя закладная заканчивается завтра, в конце месяца с меня спросят денег. Как быть? Обращаюсь к тебе, мой друг, поскольку не могу обратиться ни к кому другому. Если бы ты пришел ко мне, я могла бы тебя попросить. Теперь я с сожалением узнаю, что ты болен. Прошу тебя, мой друг, если ты можешь помочь мне, сделай это. Мне действительно очень жаль, тем более что я знаю, в каком ты положении. Я потратила то, что ты мне дал, и буду нуждаться. Можешь ли ты выдать мне вперед 1080 франков? (письмо № 58, с. 204).

Ты ошибаешься, мой друг, твои сны – неправда. В четверг ночью я не была в объятиях другого, потому что провела ночь в довольно грустном одиночестве, думая о тебе, хотя и выходила из дому. Я написала тебе сегодня утром, ты получишь мое письмо сразу же по приезде в Женеву. Ты спрашиваешь, были ли у меня трудности с закладной, да, немного. Мне опять пришлось пойти в ломбард, не могла поступить иначе (письмо № 59, с. 206–207).

Добролюбовские деньги кончились, и в начале декабря Телье была вынуждена вернуться к своему прежнему занятию – снова «выходить» на бульвары в поисках клиентов:

В четверг я выходила из дому поневоле, но вид у меня был такой болезненный, что никто со мной не заговорил. И вчера я тоже выходила и выглядела уже счастливее, так что ты должен знать, чтобы лучше себя чувствовать. Я в добром здравии и всем сердцем желаю, чтобы и ты был здоров. Мари много думает о тебе, мы с ней часто о тебе говорим (письмо № 60, с. 209).

8 декабря Эмилия написала Добролюбову очень откровенное письмо, из которого виден поворот в ее настроении и мыслях, вызванный рефлексией над ее собственными чувствами к Добролюбову: она писала ему о любви, решении распродать мебель и выехать к нему в Италию:

Ты не прав, друг мой, когда говоришь, что солнце больше не светит. Мы вместе увидим его свет, он покажется нам еще нежнее, потому что мы будем наслаждаться им вдвоем! Ты не можешь представить, как я рада, когда пишу тебе. Знаешь ли, мне от этого легче. Когда я читала твое письмо Мари, она плакала, и я тоже. Знаешь ли, милый, сердца у нас не каменные. Я приняла решение и выполню его, потому что я поняла, что не могу жить без тебя, и Мари мне советует. И все-таки я его исполню. Я настолько пала духом после твоего отъезда, что больше не жива. В конце концов, друг мой, я решила продать всю свою мебель и последовать за тобой, как только завершу дела. Так что же, друг мой, ты снова скажешь, что я не люблю тебя? Неблагодарный, ведь я еще не разучилась чувствовать, и у меня есть гордость. Я не хочу влачить подобное существование, когда мне уже является иное (письмо № 61, с. 211).

Однако уже через неделю, 16 декабря, Эмилия написала совсем другое по тональности письмо, в котором вынуждена была признать, что все ее планы и мечты о воссоединении с возлюбленным в Италии оказались призрачными и рухнули в одночасье. В каком-то смысле она даже признавалась во «лжи» – обещаниях распродать всю мебель и приехать к Добролюбову, – так как все это абсолютно невозможно. Телье писала о том, что, помимо долга в 1000 франков, у нее были заложены все украшения (включая подаренный критиком браслет), она должна была за три месяца арендной квартирной платы 800 франков, а за всю ее скромную мебель оценщик предложил ей всего 1800 франков (письмо № 62, с. 215). В довершение всего Эмилия открыла Добролюбову тайну: горничная Мари оказалась ее престарелой матерью, которую она никогда не оставит одну, поэтому покинуть Париж и соединиться с возлюбленным – не более чем безрассудная и неосуществимая мечта с ее стороны.

Вероятнее всего, Добролюбов еще перед своим отъездом или уже в письмах из Италии намекал Телье на возможность совместной жизни с ней и даже женитьбы, но с условием, что женщина навсегда бросит прежнюю «профессию» и согласится следовать за ним. Он даже говорил одному из своих парижских знакомых Карлу Доманевскому, что предполагает «прожить с ней счастливо года два»[100]. Косвенным доказательством этому служит признание Добролюбова в письме дяде 13 (25) октября 1860 г., что он «здесь жениться хотел»[101]. Намерениям этим не суждено было осуществиться, хотя критик, скорее всего, понимал, что его жизнь может в любой момент оборваться из-за прогрессирующей чахотки. Добролюбов явно не собирался возвращаться в Париж и звал Эмилию к себе в более теплую и благоприятную для его здоровья Италию, но полностью оплатить дорогу Эмилии из Парижа в Италию и совместные перемещения из одного отеля в другой был не готов.

В те самые первые недели декабря, когда Эмилия еще колебалась, не поехать ли ей вслед за Добролюбовым, сам он обменивался письмами с оставшимся в Париже Обручевым, изливая ему душу и, очевидно, ожидая в ответ сочувствия и одобрения своих поступков. 7 декабря Обручев хвалил Добролюбова за то, что тот «удрал из Парижа». По мнению Обручева, его друг вкладывал в эти отношения гораздо больше, чем Эмилия, которая принадлежит к известному типу падших натур, из эгоизма не готовых ничего отдавать взамен, тогда как истинная любовь должна быть «равномерна с обеих сторон»[102].

Подогреваемое письмами Обручева самолюбие Добролюбова, надо думать, было уязвлено, когда он получил от Эмилии письмо, раскрывающее ранее утаенные женщиной подробности ее жизни, включая невозможность оставить ее, как оказалось, родную мать. Очередной план критика найти себе спутницу хоть на несколько лет рухнул. Видимо, поэтому в конце декабря он отправил ей резкое письмо, где не стеснялся высказать все, что он думал о Телье и ее профессии в тот момент. Эхо этого письма отчетливо слышно в ответе Эмилии, написанном 24 декабря 1860 г., в аккурат на Рождество:

Любезный друг мой, твое последнее письмо меня огорчило до смерти. Ты мне говоришь в своем последнем письме, что женщина должна торговать, потому что она сама и есть товар. Зачем же ты так несправедлив ко мне, я и без того уж настрадалась. Мой любезный друг, моя любовь к тебе была ошибкой, потому что раньше я была спокойна, а теперь я словно страждущая душа.

В конце концов, я не хочу надоедать тебе своими жалобами, я сделаю все возможное, чтобы забыть тебя. Больше всего я хочу, чтобы ты изо всех сил постарался вылечиться. Мама не злится на тебя. Наоборот, она искренне жалеет тебя (письмо № 63, с. 217).

В концовке письма просматривается намек на прощание и разрыв отношений. Эмилия писала о том, что собирается «окунуться в водоворот балов-маскарадов», где можно было найти платежеспособных клиентов. На этом отношения Телье с русским клиентом должны были бы, по-видимому, прерваться навсегда, однако Добролюбов по каким-то причинам продолжал – из Италии – надеяться на их возобновление и попросил своего парижского приятеля и поверенного Карла Доманевского в самом начале января 1861 г. нанести несколько визитов Эмилии на ее квартире, чтобы выяснить, что на самом деле происходит с ней и ее матерью и настолько ли в бедственном положении они находятся. Докладывая Добролюбову в письме 12/24 января о том, что он увидел на ее квартире, Доманевский «включил» «мужской взгляд» и свой парижский опыт, чтобы описать тип лоретки, к которому, по его мнению, однозначно принадлежала Эмилия. Здесь уместно привести развернутую цитату из его письма, чтобы во всей полноте увидеть, какую оптику Доманевский предлагал Добролюбову, и вернуться к ней в более широком контексте:

Еще в первый день моего посещения Эмилии, по Вашему приглашению, я заметил, что она капризна, а ведь это самый важный недостаток для спокойной семейной жизни, и поэтому скажу, Вы очень большой срок назначили, предполагая прожить с ней счастливо года два, а я так думаю, судя по ее характеру и по ее любви, она Вас оставит чрез 2 месяца – каково то тогда будет? Ведь я уверен, что у Вас пройдет эта вспышка чувств и потом будете сами же над собой смеяться; – так не лучше ли прекратить все это вовремя, чтоб не навлечь себе, чрез свою неопытность, больших страданий, – а еще у Вас есть это время. […] Видя Вашу ошибку и неопытность в любви, зная же ее последствия, я хотел с Вами переговорить серьезно насчет Эмилии, но Вы так поспешили своим отъездом, что уже не до того было… я радовался мысленно, предполагая всему конец. Во второй раз посещения ее, с одеялом, я убедился из ее расспросов о Петербурге, что лишь расчет, но далеко не любовь туда ее влечет. […]

Вы мне говорили, она никогда у Вас не просила денег, а чем докажете, что это происходило от ее любви, а не от хитрости. Ведь она лоретка, а все они только и рассчитывают на иностранцев, в особенности на русских, что считают за большую честь, и этим хвастаются… Так как не всякий день им приходится иметь добычу, то они и стараются привязать каждого посетителя подольше, и они очень хорошо знают, что лаской и деликатностью всегда можно вытянуть больше, и уже сразу видят от кого что можно ожидать. Вы же своею предубежденностью никогда не подавали к тому повода. На все ее поцелуи и нежности надо смотреть как на дело всего ее ремесла[103].

Так кем же была Эмилия – несчастной простушкой, искренне полюбившей молодого русского, или расчетливой лореткой, тянувшей из него деньги? Такая постановка вопроса заведомо неверна и бьет мимо цели, поскольку исходит из упрощенных представлений о человеческой личности и коммуникации между публичной женщиной и ее клиентами. Один и тот же человек, в том числе и публичная женщина, в разных ситуациях может носить различные маски и – осознанно или нет – прибегать к разным риторическим стратегиям самооправдания и убеждения. Кроме того, живущий в Париже Доманевский воспроизводил влиятельный в то время дискурс о лоретках как о женщинах, опасных для нравственных основ французского общества. Такое представление сложилось в первой половине 1850-х годов под влиянием физиологического очерка молодых братьев Гонкуров «Лоретка» (1853) и одноименной новеллы Эжена Сю 1854 г. Оба текста стигматизировали лореток, проецируя на них общественные страхи по поводу моральной деградации французского общества и стремительных экономических изменений. Лоретки обвинялись чуть ли не во всех возможных грехах – лицемерии, беспринципности, хитрости, циничном манипулировании любовью мужчин исключительно ради денег[104].

Явно разделяя подобные представления, Доманевский интерпретировал свои разговоры с Эмилией не в ее пользу, очевидно, подверстывая ее поведение под уже готовый типаж. Все разговоры Карла с Телье вращались вокруг проблемы женской верности – так разведчик рассчитывал «прощупать» готовность женщины последовать за Добролюбовым не только в Италию, но и, возможно, в Петербург, и стать его супругой. Доманевский умышленно напугал Эмилию и «старуху» (т. е. ее мать) рассказом о суровом обычае русских убивать неверных жен (сам он якобы убил уже двух). После этих слов мать Эмилии побледнела и, оставив рукоделие, заявила, что не поедет в Россию и дочь не пустит[105]. Эта сцена дала Доманевскому лишний повод убеждать Добролюбова решительно порвать с парижской «лореткой».

Визиты Доманевского заставили Эмилию думать, что Добролюбов все еще ей интересуется и потому 14 января 1861 г. она, не дожидаясь, пока он сам напишет, отправила ему большое письмо с описанием своей текущей жизни. Прежде всего она признавалась в «любви» и заверяла, что это довольно стойкое чувство, которое «не забывается» (письмо № 64, с. 219). Невозможно рассматривать эти строки в категориях «правда-ложь», потому что они не были ни тем, ни другим. Скорее всего, они были очень ситуативным изъявлением какого-то чувства или воспоминания о нем, обусловленным материальной нуждой Телье и надеждой на помощь от Добролюбова. Женщина сокрушалась о своих несчастьях, описывая свои долги за квартиру и болезнь матери. Наиболее примечательно, что Эмилия констатировала невозможность работать как прежде, поскольку что-то в ней безвозвратно изменилось: она больше не может с прежней самообладанием и легкостью общаться с мужчинами и принимать клиентов:

Ты ведь знаешь, как я была осмотрительна раньше. Нынче уж все не так. Как мне сказать, чтобы ты понял, что со мною сталось? Раз ты просишь рассказать что-нибудь о моей жизни, вот скажу тебе. Вообрази, хожу я в поисках кавалера, и смотрит на меня пристально какой-то американец, потом просит адрес. Дала я ему адрес, и назавтра является он ко мне. Говорит, вид-де у меня был печальный. А я отвечаю, мол, нет. Он у меня три дня оставался, я с ним в театр ходила, но как вид мой был слишком весел, он и не возвращался (письмо № 64, с. 220–221).

Хотя сложно судить, насколько Эмилия в самом деле чувствовала все то, о чем писала, ее слова можно прочитывать и как риторический маневр, призванный внушить Добролюбову мысль о том, что после отношений с ним она уже не может работать как прежде. Ей было выгодно внушать Добролюбову идею о том, что она по-прежнему находится с ним в уникальной эмоциональной связи и рассчитывает на его материальную помощь. Через некоторое время положение Телье, как следует из писем, ухудшилось: мать Эмилии якобы опасно заболела, требовались деньги, которых она и попросила у Добролюбова (письмо № 65, с. 222). Тот долго не отвечал и вряд ли прислал денег. Переписка возобновилась в мае 1861 г., когда Эмилия сообщила Добролюбову, что ее жизнь вошла в прежнюю колею:

У меня не ночуют сто человек, но друзья есть. Словом, я все та же, но по-прежнему храню любовь к тебе, она еще не угасла. Весна мне очень пошла на пользу, у меня очень белый и свежий цвет лица, мне это все говорят.

Я желаю теперь, чтобы зима наступила как можно скорее, чтобы увидеть тебя (письмо № 66, с. 225).

Из этого текста следует, что финансовое положение женщины стабилизировалось, возможно, потому, что начался новый весенне-летний сезон и в Париж нахлынула волна иностранцев; жизнь на бульварах вновь закипела. Эмилия больше не просила у Добролюбова денег, надеясь лишь на его возможный приезд. Но его не случилось, а переписка на этом оборвалась. О дальнейшей жизни Эмилии Телье мы ничего не знаем.

Женщина у себя: быт и повседневность

На первый взгляд публикуемые письма Грюнвальд и Телье к Добролюбову – источник весьма фрагментарный: это не дневник, где автор может подробно фиксировать все произошедшее с ним за день, не воспоминания, а другой жанр, прагматика которого подчиняется в первую очередь конкретным целям – сообщить о чем-либо адресату, попросить и добиться чего-либо (например, свидания), убедить в чем-либо и только изредка – подробно рассказать о произошедшем. Среди писем Грюнвальд и Телье в настоящем издании представлены документы, созданные с самыми разными целями, в том числе такие, где адресанты рассказывают о бытовых нуждах, делятся новостями о происшествиях и эмоциями, просят помощи. Именно благодаря этим фрагментам у нас есть возможность судить о повседневности такого типа женщин. При этом следует иметь в виду, что между собственно рутиной и тем, как она может быть представлена в дискурсивной форме (письмах), существует очевидный разрыв.

В российской историографии принято считать, что в России почти на протяжении всего XIX века женский быт, воспитание и репродуктивное поведение, особенно среди привилегированных сословий, контролировались и регулировались патриархальными нормами и традиционными представлениями, которые только к концу века, благодаря постепенной эмансипации и демократизации, начали сдавать свои позиции[106]. Однако существование феномена проституции с его различными типами публичных женщин, а также более широких и часто теневых сетей сексуальных услуг (включающих содержанок, театральных артисток, представительниц других свободных профессий) позволяет осторожно утверждать, что «патриархальные нормы» были скорее идеологическим конструктом и издавна сосуществовали с гораздо более свободными и очень плохо документированными практиками сексуального поведения. Начиная с 1840-х годов представители демократически настроенной интеллигенции, частью аристократического (кружок Герцена и Огарева), частью разночинного происхождения (кружок Белинского, а позже – «новые люди»), оспаривали официальные представления о брачной жизни и сексуальной морали, пытаясь перекроить и перестроить их на новых основаниях – равноправия, этизации любви, свободы выбора[107].

Поскольку до нас не дошли письма Грюнвальд, относящиеся к тому периоду, когда она жила в доме терпимости, имеет смысл сосредоточиться уже на следующем этапе ее биографии, когда она поселилась в двухкомнатной квартире, где могла ждать в гости возлюбленного, который как раз и принадлежал к «новым людям». Во всяком случае, на несомненной принадлежности Добролюбова к этой когорте настаивал после его смерти Чернышевский, объявив критика цельной личностью и образцом для подражания. В логике автора «Что делать?» интимное органично сочеталось в Добролюбове с его политической программой. Используя дневники и письма покойного критика, Чернышевский сделал героев своих произведений «Алферьев» и «Повести в повести» якобы похожими на Добролюбова в том, что касается свободной сексуальной жизни, которую они ведут, и высоких общественных идеалов, которых они придерживаются[108]. Однако сам Добролюбов в переписке с Грюнвальд и Телье и в своих дневниках не выглядит той безусловно цельной личностью, какой его изображает Чернышевский. Тем не менее, когда обе женщины начали поддерживать с ним постоянные отношения, перед ними был не офицер, не просто студент или «купчик», а молодой публицист, исповедующий демократические и даже респуб ликанские идеалы. Можно с осторожностью предположить поэтому, что личность Добролюбова, его слова и убеждения могли влиять на поддерживавших с ним отношения женщин, по крайней мере на Грюнвальд, которая постепенно начала открывать толстые журналы типа «Современника». В то же время повседневная жизнь Терезы и «Колички» состояла, как это видно по письмам, не только и даже не столько из разговоров на отвлеченные темы. Добролюбов часто проявлял упрямство и подозрительность, был негибким, поддавался вспышкам гнева и мелочности, не готов был идти до конца в проведении в жизнь высоких гуманных теорий.

В целом жизнь и поведение Грюнвальд после «спасения» из дома терпимости явно не вписывались в модель жизни замужней женщины середины века и больше были похожи на жизнь содержанки или же женщины низкого происхождения (простолюдинки), живущей собственным трудом, часто вместе с товарками. Когда летом 1858 г. Добролюбов уехал на лечение в Старую Руссу, Грюнвальд выезжала на так называемые Смоленские гулянья в Санкт-Петербурге[109], на небольшие вечеринки в доме знакомой ей Софии Карловны, на прогулки вместе с другом Добролюбова Н. М. Михайловским:

Бываю и на вечерах Софии К[арловн]ы. Я уж 2ой раз была на балу 26го и 28го были мы и на Смоленском гулянье и других гуляньях. Также и с Мих[айловским] бываем часто, но теперь он очень занят эти числы, да и при том он хочет ехать (письмо № 3, с. 96).

Городские гулянья в XIX в. были значимым для простонародья и широко распространенным типом досуга[110]. Негласные нормы этикета предполагали, однако, что добропорядочная женщина не может посещать их в одиночку, поэтому Грюнвальд, судя по ее словам, появлялась там в компании знакомых. Сложно сказать, продолжала ли она ездить на подобные увеселительные прогулки позднее – на протяжении второй половины 1858 г. и первой половины 1859 г., когда она стала жить на съемной квартире, лишь время от времени встречаясь с Добролюбовым. В письмах информации об этом мы не находим, но надо думать, что если Грюнвальд и посещала подобные увеселения, то только вместе с Добролюбовым, который был подозрителен, беспокоился о том, не завела ли Тереза новых кавалеров, а потому, скорее всего, воспрещал ей развлекаться в одиночку. Вместо этого письма Терезы доносят до нас частые упоминания о домашнем времяпрепровождении – в первую очередь за чтением, шитьем и сдачей в стирку белья. Хлопоты по хозяйству сочетались у Грюнвальд с простейшим интеллектуальным досугом. Судя по многочисленным воспоминаниям, шитье в то время было подчеркнуто женским (не девичьим) занятием, массово распространенным среди средних и низших сословий[111].

Начиная с 1859 г. Тереза обшивала Добролюбова и устраивала сдачу его белья прачке (скорее всего, приходящей): упоминания о пересылке его простыней, рубашек и чулок встречаются сразу в нескольких письмах (№ 10, 11, 15). Возможно, она начала заниматься этим уже с сентября 1858 г. в рамках их раздельного, но симбиотического проживания, которое предполагало обмен услугами и чувствами (см. об этом обмене ниже). Добролюбову это позволяло экономить, а Терезе ощущать себя полезной. Другим, более серьезным повседневным ее занятием было шитье и вышивание на заказ, т. е. создание новых вещей и украшение уже существующих. Сразу после отъезда Добролюбова в Старую Руссу Грюнвальд обзавелась канвой и шерстяной пряжей и начала вышивать (письмо № 4). Позднее упоминание о том, что она получила за «работу» 12 рублей серебром (письмо № 18), возможно, подразумевает именно шитье на заказ. На вырученные деньги женщина сама сшила себе «миленькое платье». После переезда в Дерпт шитье составляло главный источник дохода Грюнвальд, который она, впрочем, мечтала сменить на акушерскую практику:

Одно только неприятно: если мне шитьем заняться, то я не могу заниматься. Так как мне нужно ходить часто, то я делаю себе шубу, и она обходится в 42 р[убля] с[еребром]. Дорого, да что же делать. Надо будет хоть заработать. Впрочем, я буду скоро доставать своим занятием, только не шитьем (письмо № 30, с. 152).

Я нашила длинный ковер 3 аршина длиной, и 2½ аршина шириной. Нужно сшить еще примерно 1 аршин, но выглядит уже прекрасно (письмо № 33, с. 161).

Позже этот ковер, достигавший 2,8 м в длину, Тереза планировала переслать в знак благодарности Чернышевскому.

Свободное от шитья и другой работы время Грюнвальд могла проводить за чтением, поскольку, как уже говорилось, она умела читать и получила некоторое домашнее образование. В нескольких письмах 1859–1860 гг. мы встречаем ее обращенные к Добролюбову просьбы снабжать ее русскими книгами, учебниками и даже толстыми журналами (№ 9, 11, 15, 16, 17, 18):

Но, милый Колинька, я совершенно забуду русский. Здесь совсем не говорят по-русс[ки], и невозможно достать русс[ких] книг, я бы с удовольствием почитала K[олокол], Совр[еменник] или От[ечественные] Зап[иски] (письмо № 25, с. 136, оригинал по-немецки).

Любопытно, что книги упоминаются в письмах Грюнвальд обычно вместе с простынями и бельем в контексте обмена услугами: Добролюбов поставляет Терезе книги, а она в ответ обстирывает его. При этом закономерно встает вопрос: насколько серьезно Грюнвальд могла интересоваться чтением таких журналов, как «Колокол», наполненных в основном публицистикой? Это пример единичный, поэтому допустимо предположить два равновероятных объяснения – как реальный интерес к чтению такого рода литературы с ее стороны, так и имитацию интереса с тем, чтобы польстить адресату письма и вызвать его одобрение.

На более широком фоне повседневной жизни среднего и нижнего слоя публичных женщин регулярное, да еще и самостоятельное чтение выглядело совершенно нестандартно. Исследователи XIX в. приводят единичные примеры интереса таких женщин к чтению, поскольку процент грамотных среди них был чрезвычайно низок[112]. Если обитательницы домов терпимости и читали, то наибольшим спросом у них пользовались сентиментальные романы (не «клубничка») и песни (например, Беранже в переводе Курочкина). Дело могло доходить, очевидно, и до курьезов. Доктор В. М. Тарновский рассказывает об одном богатом клиенте, который, влюбившись в проститутку, выкупил ее, однако той быстро наскучила свободная жизнь. За границей ее интересовали лишь развлечения, наряды и другие мужчины. После того как женщина заразила своего избавителя венерической болезнью, они навсегда расстались. Позже, оказавшись в Калинкинской больнице, она рассказывала доктору, что главное, чем возлюбленный ей надоедал, – это занятия различными науками и чтение[113]. Понятно, что данный анекдот и случай Грюнвальд принадлежат к разным сегментам широкого спектра возможных траекторий.

Обладавшая устойчивыми навыками чтения и письма, Грюнвальд имела хотя бы минимальный культурный капитал, дающий ей больше возможностей, по сравнению с коллегами по ремеслу. Можно с уверенностью предполагать, что, как только Тереза была освобождена из дома терпимости и начала жить с Добролюбовым, темой регулярных разговоров между ними стало приискание для нее подходящего занятия, приносившего бы пусть и небольшой, но доход. Отголосками этих разговоров можно считать рассказ Грюнвальд (его правдоподобие трудно проверить) о визите в некий театр и беседу с директором:

В театр я тоже ходила, но мне Директор сказал, чтобы я постаралась вылечить свои уши. Еще он сказал, что поступить можно ведь во всякое время. Если бы в другие Актрисы, то трудно, потому что долго учиться, а для танцы очень легко, и что у него теперь мало хороших танцо[в]щиц, и желал мне очень, чтобы я поступила, и даже когда я поступлю, то велит с меня снять портрет. Ему нравилось, когда я надела балетных платьев. Он говорит, что я буду очень ловка и что у [меня] мягкие члены, что я могу гнуться хорошо, и велел скорее вылечиться. Поступить можно хоть зимою (письмо № 1, с. 91).

Неожиданный интерес Терезы к карьере актрисы с трудом поддается объяснению. Возможно, Грюнвальд задумалась об этом с подачи Добролюбова, который часто посещал театры, оперетту и оперу и рассматривал эту стезю для возлюбленной как вполне достойную. Возможно, Тереза считала профессию танцовщицы простой и, как следует из письма, не требующей долгого обучения. Так или иначе, но Грюнвальд, как мы уже знаем, была суждена в итоге совсем другая судьба, которая привела ее в Дерпт на акушерские курсы при тамошней университетской клинике. Тогда, в начале 1860-х годов, профессия акушерки считалась новым веянием – символом движения женщин за свои права, однако Грюнвальд, судя по ее многочисленным уверениям в письмах, привлекала в первую очередь возможностью самостоятельно зарабатывать и начать независимую от Добролюбова жизнь. Стоит добавить, что именно среди повивальных бабок и акушерок был высок процент одиноких, без родственников и семьи, женщин[114].



Поделиться книгой:

На главную
Назад